4. Первая запись
Сейчас собираюсь в ангар, чтобы продолжать обслуживать самолеты. Мы делаем это лениво, лишь бы убить время, пока не началась новая четверть, и не пришли наши курсанты. Говорят, мы потеем, как черти, во время учебы. Эта жизнь полностью мне приятна: люди - не совсем: но я медленно раскачиваюсь, когда попадаю в казарму, полную незнакомцев, и первое впечатление всегда неблагоприятное. Только после того, как их грубость будет постигнута и прощена, появится более интересная сердцевина. Ограниченность их выражений сперва скрывает ее: монотонность их прилагательных меня возмущает. "Неплохо, хорошо, чертовски здорово" - вот их положительная, сравнительная и превосходная степень по отношению ко всему. Ничто не кажется смешным, или живым, или свободным, если не пародирует нашу сексуальность. И все же, дайте им только время. Некоторые люди вступают в отношения сразу; но взамен так же быстро выдают большую часть себя.
5. Жилище
Интересно, как вам понравились бы наши ночи? Барак так мал для нас, шестнадцати человек: ряд кроватей вдоль каждой длинной стены, стол и две скамьи в узкой середине, прямоугольная печь. Посередине каждой короткой стены - дверь: одна ведет на улицу, другая в пристройку с душевой, прачечной, уборной и ванной, которая служит проходом с восточной, холодной стороны барака.
Нас, как я уже сказал, шестнадцать; четырнадцать рядовых, капрал и сержант. Кровати у нас железные, раздвижные. Очень жесткие в первые ночи. Матрасы - три небольших прямоугольных подушки из коричневого полотна, плотно набитых кокосовым волокном. Их называют "бисквиты".
Соседняя кровать - на расстоянии вытянутой руки от моей. Странно чувствовать шелест дыхания другого человека всю ночь рядом со своей подушкой. Его фамилия тоже Росс: шотландец из Девоншира, недавно женился, хороший парень: и это везение, потому что грубый сосед по кровати изматывает. Богатство полностью избавляет человека от соседей по кровати - привилегия, но и потеря; потому что близкое столкновение двух подобных часто бывает так же плодотворно, как и неудобно.
Летчики всегда спят очень беспокойно. Частично это, может быть, из-за жестких кроватей, на которых нельзя повернуться без стона, нельзя приподнять бедро, чтобы наполовину не проснуться: но ворочаться приходится, потому что на жесткой кровати тело сводит судорогой, если постоянно не двигаться. Так что ночь для тех, кто, подобно мне, долгое время лежит без сна, никогда не бывает полностью тихой. Слышатся стоны, бормотание, разговоры во сне. Они всегда видят сны; и иногда во сне говорят скотские вещи.
Интересно, насколько я выдаю себя в первую половину ночи, когда сплю? В армии, когда при работе на бронемашинах меня весь день неумело натаскивали другие, моя нервозность так обострялась, что превращалась в лихорадку и горячку, и я как-то раз половину ночи проговорил без передышки. Никто не сказал мне, о чем: но утром на меня странно поглядывали.
У нас светлые ночи. Десять окон ловят лунный свет, с тех пор, как я пришел, а стены выбелены известью и выкрашены краской: поэтому даже свет звезд и отражения далеких фонарей здесь, в училище, заставляют их светиться. Кажется, здесь, на севере, никогда не бывает темно, потому что очень скоро после того, как я просыпаюсь, приходят первые лучи рассвета. Я чувствую себя рыбой в стоячем бассейне, проводя в грезах эти короткие часы. Сон притупляет зрение, как вода, и эта тишина - настоящая, в сравнении с шумом дня. Если бы вы слышали, как пульсирует в эту минуту железный ангар, когда заводится двигатель "роллс-ройс", в 260 л.с. на девятнадцати сотнях реверсов!
Но тишина длится недолго. Ее наступление задерживают опоздавшие, которые появляются около полуночи или позже; и они могут приходить, неловко топая ногами в обмотках, спотыкаясь то об одну ножку кровати, то об другую, ругаясь или бессмысленно хихикая. А кончается тишина, когда наступает подъем.
Подъем здесь - самый приятный из всех лагерей, которые я знал. Ни свистков, ни сигналов горна (до чего же каждый военнослужащий ненавидит горн!), ни дежурного сержанта, орущего дурным голосом. Мы просто позволяем солнцу нас разбудить. Когда пять высоких окон с каждой стороны выбеленной казармы освещаются, спящие шевелятся все чаще и чаще, пока совсем не проснутся. В это время года еще слишком рано, чтобы вставать: так как у нас нет никаких неизбежных обязанностей до завтрака, между половиной восьмого и восемью. Так что все лежат, дремлют, или спят, или читают, или тихо переговариваются. Эта тихая прелюдия к рабочему дню - первая и главная из красот училища.
Я встаю раньше всех и выбегаю в куртке и шортах, в которых спал, в барак 83, на противоположной стороне, через луг, заросший травой. Там я принимаю ванну. Такая смешная маленькая ванночка, коричневое квадратное углубление на уровне земли, как сточное отверстие, в цементном полу. К счастью, я и сам невелик, и, если подогну ноги, как портной, то могу сесть в ней на корточках, будто грязное блюдо в мойке, окруженный на шесть дюймов теплой водой; там я моюсь, и бреюсь, и снова моюсь. В холодное утро это рай: а летное училище стоит на берегу Северного моря и здесь, возможно, холоднее, чем в любой другой точке Англии. Действительно, мы каждую зиму старательно записываем рекорды низкой температуры.
Около семи я бегу назад, в барак, и шумно вхожу, как сигнал остальным, которые уже побуждают друг друга вставать. Мы заправляем кровати, нагромождая три "бисквита" колонной и закатывая четыре одеяла в пятое, прослаивая этот бутерброд простынями. Потом чистим обувь, начищаем пуговицы, подметаем вокруг кроватей и выполняем одно из четырнадцати заданий на неделю, которые разделены между нами для поддержания жизни в казарме. Если приходится топить печку, то потом надо снова мыться. Затем я хватаю нож, вилку и кружку и бегу в столовую на завтрак.
6. Тело и душа
Столовая длинная и пустынная, холодная, как склеп, влажный запах исходит от рядов тяжелых столов и скамеек, вычищенных добела. На каждом столе горка из двенадцати тарелок. Когда мы приходим, то ставим кружки на край стола. Насчитав двенадцать ожидающих кружек, наблюдающий капрал бросает жестяной жетон: и последние, опоздавшие, идут на раздаточную получать ведерко с чаем и банку с железным пайком, содержащую двенадцать завтраков.
Пища в этом лагере жалкая: скудная и плохая. Отсюда процветающая столовая. Сегодня на наш вкус был предложен ломоть холодной ветчины, отчаянно тонущий в томатном соке из жестянки. Вчера был бифштекс, прожаренный до почти полного сходства с веревкой. "Мехи" ворчат и по поводу чая, потому что он не крепкий и не сладкий. Я благодарен за оба недостатка: и еще хотел бы, чтобы он не был горячим. Жаль, что люди пытаются превзойти воду, дешевый, простой, приятный и тонкий напиток.
Отличительная черта летного училища - то, что нам не приходится мыть тарелки. Это делает за нас (так себе делает, конечно, но кто смотрит в зубы дареному коню?) специальный отряд, крайняя неприятность жизни и работы которого возмещается неограниченным количеством объедков. Все, что мы оставляем, принадлежит им. Поэтому каждый, кто любит набить брюхо, хватается за эту работу. Я рисковал попасть в их число, когда завербовался как необученный; но после своих невзгод в Фарнборо в 1923 году я не смел снова пробовать себя в качестве фотографа. Теперь, однако, риск дежурства по столовой миновал, ведь меня уже записали в отряд Б.
После завтрака мы идем на парад: около двухсот рядовых и сто курсантов, будущих офицеров. Мы становимся в три ряда на узком плацу. На восточной, открытой стороне - флагшток. Мы стоим лицом к нему, после того, как устроимся на линии. Знамя ВВС висит на верхушке: трубач (позаимствованный для церемонии из восточного лагеря) играет королевский салют: курсанты, у которых есть винтовки, отдают честь. Мы, у которых ничего нет, стоим по стойке "смирно".
Салют - самая пронзительная нота, которую трубач может выдержать. Она проходит сквозь нас, как бы плотно мы ни закрывали свои поры. Вибрация превосходящей остроты захватывает, пронзает, чувствуется на звук и на вкус. Весь остальной плац, огромная заасфальтированная площадка, гулкая, окруженная казармами, тонет в мертвенной тишине. Представьте себе резкий ветер и мокрый ранний свет солнца, от которого наши тени на гудроне становятся такими же голубыми, как наша одежда.
После салюта евреи и католики расходятся; в то время как капеллан произносит молитву; мы все смиренно склоняем головы, стоя "вольно". После того, как над нами помолятся (некоторая ирония чувствуется в просьбе о том, чтобы за этот день мы не впали в грех и не подверглись никакой опасности, учитывая, что некоторым из нас через час в полет, и что все мы с самого рассвета совершаем проступки и непристойно ругаемся; но все же…) Наконец полковник отпускает нас; и мы маршируем по отрядам в ангары, к нашей ежедневной работе.
7. Ангар
"Ангар и ежедневная работа". Кажется, будто легко нарисовать эту картину. Теперь уже больше года, как она стала главным элементом моей жизни; но я все еще не могу увидеть ее реальность в трезвой прозе, хотя всегда думаю о ней, всегда стараюсь увидеть.
Факты, разумеется, таковы. Наш ангар - это корпус из бруса, обшитый железом. Пол цементный, без единой колонны или препятствия по основному пространству. Самый простор его - награда для обитателя низеньких комнат. Возможно, слишком большая награда. Летчик, оставшийся там один, чувствует свою незначительность и впадает в страх. Ангар такой же огромный, как большинство кафедральных соборов, и гулкий, как все они, вместе взятые. Мы разместили четырнадцать самолетов в его центральном зале.
Южная сторона - целиком ворота: гигантские, в пять футов, листы железа, висящие на колесиках на верхнем краю, которые откатываются один за другим с громовым звуком, когда трое-четверо из нас берутся за работу. Потом, в каждый погожий день, сюда льется солнце, красит золотом наши машины и усеивает лестницы в пятьдесят ярдов танцующими пылинками в самых тусклых уголках огромного пространства. Кроме того, солнце пробуждает особый запах ангара Б, в котором соединяются машинное масло, ацетон и горячий металл.
Мне нравится ангар в бурю. Темнота и огромность, словно по соглашению, превращают его в устрашающее, зловещее место. Листы на закрытой двери дрожат на направляющих и громко бухают о железные поперечины. Сквозь их щели и сквозь сотни других щелей вламываются порывы ветра, визжа на высоких нотах, и пыль взвихривается у дверей. Скрип, удары: и дождь после шквала похож на армейский огонь из винтовок. Этот момент Тим выбирает, чтобы выйти из кабинета и отрядить всех нас подметать пол-акра цемента.
По вечерам ангар выглядит дворцом. Мы включаем лампу за лампой высоко на крыше, и клин золотого света льется сквозь открытый фасад вдоль бескрайнего аэродрома, который поднимается, как блюдце, вверх до горизонта, будто море, и цветом похожий на море, из-за колеблющейся серо-зеленой травы. В этом потоке света витают мелкие фигуры, восемь-десять, которые тянут и толкают истребители "бристоль" или "девять-а" с блестящими крыльями. Они втаскивают их по одному в освещенную пещеру: потом двери с лязгом закрываются, свет гаснет: и эти карлики просачиваются сквозь карликовую дверцу сзади, по траве и гравию идут в постель.
Тим - командир отряда. Он просто сокровище. Мы радуемся каждому дюйму его массивной фигуры. Стоит посмотреть, как он сотрясается от безмолвного смеха, когда кто-нибудь совершит глупость. Мы видим, как улыбка исходит откуда-то сзади, когда медленно расширяется его челюсть. Еще одно зрелище - когда мы в страхе снуем за самолетами и по углам, если проходит шепоток, что Тим не в духе. Тим - наш барометр; он определяет погоду в отряде. В отряде Б самый бодрящий климат на свете.
В летном училище офицер ВВС вступает в свои права, на переднем крае власти, с командиром отряда в качестве абсолютного главы. На наш отряд из пятнадцати человек приходится три-четыре офицера. Как они могли бы не встречаться с нами, не разговаривать с нами, не знать нас? Мы - те руки, которые работают с их машинами; в каждый летный день от нашей бдительности и чувства долга на несколько часов зависят жизни офицеров.
Поскольку офицеры занимают положенное им место, сержанты и капралы занимают свое. Исчезает прусская сержантократия сборного пункта. Они становятся нашими представителями, может быть, и не выборными, но назначенными из лучших среди нас, с нашего молчаливого одобрения. Мы принимаем их, как существа, полезные нам, которые вмешиваются и выступают за нас парламентерами перед властями. Если они не отвечают нашим нуждам, мы можем выступать за их спиной, неформально, в любой день, на аэродроме, где офицеры в нашем распоряжении. Непрерывное "ты - мне, я - тебе" превращает нас в семью: в счастливую семью, если взрослые хороши, в несчастливую, когда они не сходятся между собой. Хвала Тиму, что отряд Б никогда не сможет заподозрить низости в своем конституционном монархе.
Мы принимаем своих офицеров. Тим - собственность отряда, предмет общей похвальбы: но Джон принадлежит тем трем, что обслуживают его машину, Крашер - другим трем, а Рыжий - объект обслуживания моей команды. Мы сравниваем своих кукол и обмениваемся мнениями об их достоинствах и недостатках по вечерам в казарме, как летчики на Востоке меряются своими боевыми скорпионами и тарантулами.
8. Работа
Как просторный, неопрятный, шумный, значительный ангар - наш кафедральный собор, так и наша ежедневная работа в нем - это богослужение: и одно так же трудно постигнуть разумом, как и другое. В каждой вере есть отрицание здравого смысла. Мы верим, что работа наша достойна каждого взмаха рук и толчка ног; и посторонним наше верование может казаться столь же бессмысленным, как месса.
Жизнь у нас не лентяйская. Внутри ангара нас держат по восемь часов обычной работы; а до и после того мы моемся сами, заправляем постели, убираем казарму - еще полтора часа. А еще, с большим недовольством, иногда мы тратим лишний час на снаряжение или чистку штыка для какого-нибудь пышного парада: одна неделя в месяц - на дежурстве, когда мы стоим на аэродроме все сто шестьдесят восемь часов, на случай чрезвычайных происшествий: пожарный караул по вечерам: изредка - полицейская вахта, когда мы освобождаем военную полицию от какой-нибудь особенной обязанности: и получается, что жизнь заполнена работой. Днем в среду, в субботу и иногда по воскресеньям, если они не осквернены парадной службой, случаются золотые пятна в нашей трудовой жизни.
Такое количество работы, даже когда она становится богослужением, отупляет посвященных. Я часто встаю с кровати таким же усталым, как и на сборном пункте: но это такая блаженная усталость. И она проходит, так как мы разделяем свои чувства между собой - бодрость тех, кто в это утро чувствует себя свежим, подстегивает вялых. Когда нас выматывают в летном училище, этого, по крайней мере, требует суть жизни, а не поверхностное украшение. Мы приносим огромную пользу здесь, на глазах у всех тех, кто принимает наш постулат о том, что завоевание воздуха - первый долг нашего поколения.
Милая пристрастность Природы, что сохранила сквозь века свою последнюю стихию на покорение нам! По тому, как мы освоим этот крупный новый объект, будут судить о нашем времени. Заодно, для близоруких или озабоченных политикой, здесь есть и национальная сторона: от того начала, которое мы дадим нашим последователям в искусстве воздухоплавания, будет зависеть переустройство нашей армии образца восемнадцатого века и дурацкого флота.
Не воображайте, что все мы чувствуем это, или это все, что мы чувствуем. Мы встречаемся с делом, ориентиры которого высятся далеко над нашим воображением. Каждый из нас знает, что сто тысяч человек, таких, как он, будут трудиться над этим изо всех сил, на протяжении многих жизней, и все еще не увидят цели. Мой небрежный, говорливый ум так далеко уходит в слова. Предельная кропотливость нашей работы идет дальше. Это не корыстный труд, не обязанность. ВВС и оплата - всего лишь блохи, вызывающие зуд нашего вдохновения.
И не обольщайтесь мыслью, что я изображаю нас прекрасными. В повседневной жизни мы грешники, которые приспособились к работе на пределе только потому, что стоим перед тем, что больше нас самих: но мы переводим это на чепуховые повседневные разговоры о бытовых нуждах. Если один из наших самолетов не может взлететь по причине, которой можно было бы избежать, весь отряд, пристыженный, вешает нос. И вот скажите Тагу, что он упустил что-нибудь в своем оборудовании: или скажите капитану, что его двигатель не в таком хорошем состоянии, как он мог бы его поддерживать - а потом спасайтесь бегством, если они сочтут, что вы не шутите.
Когда я перешел со сборного пункта в летное училище, я перешел от видимости к реальности. После двух дней здесь я мог сказать, что нашел свой дом. На сборном пункте мы занимались солдатчиной так долго и так сурово, что она стала второй натурой: бесплодность быстро входит в привычку, когда ее поддерживают. Теперь, в летном училище, мне пришлось научиться быть летчиком и разучиться этому корпоративному усилию, которое было единственным духом плаца.
Трудно, когда тебе бросают работу и поясняют лишь то, что ты должен ее выполнить. Таффи Дженкинс давал нам в подробностях каждое движение, по номерам, ради того, чтобы команда исполнялась совместно. Здесь разумность каждого принимают как должное и нетерпимы к тем, кто просит научить их. Если мы не делаем что-то по-нашему - а значит, на совесть, быстро и достаточно хорошо - нас перебрасывают на что-нибудь другое. Эта беспощадность к человеческому материалу концентрирует нас: и высокие стандарты бодрят оставшихся. Наши машины летают, когда они хороши настолько, насколько в нашей власти этого добиться. Если этого недостаточно, нас перемещают на дежурство в столовой или в санитарную команду: и мы теряем профессиональное уважение среди товарищей. Это суровое наказание, которое оставляет далеко позади штрафные наряды бедного Стиффи. Нет столь безапелляционного суда, как суд равных; и отряд Б - республика, точнее, был бы ею, не считая добровольного повиновения Его Величеству Тиму.
9. Похороны
Странное это было утро, когда мы услышали, что королева Александра умерла. Туман, который собирается здесь обычно осенью по утрам, был таким плоским. Вдоль земли он лежал, как вуаль; но, когда мы поднимали глаза, то видели проблеск, намекавший на солнце, которое почти сияло над карнизами и верхушками мачт. Когда парад проходит в тумане, наши фигуры становятся плоскими. Нет толщины, нет теней, нет блеска отполированных пуговиц. Люди как будто вырезаны из серого картона, обведенного по контуру темной краской там, где вспышки преломленного света окружают их.
Так мы стояли на нашем плоском плацу в это утро, когда подняли знамя и сыграли ежедневный королевский салют: но после салюта нас держали по стойке "смирно" так долго, в мертвенной, дрожащей тишине, потому что воздух был очень ясным. Потом знамя поползло вниз с верхушки, пока гремели многочисленные барабаны оркестра. Они гремели и гремели, несколько минут, когда флаг двигался вниз. На середине мачты трубы медно грянули сигнал отбоя. Мы все глотали слюну, задыхались, а глаза наши невольно болели. Человек не выносит, когда его сводят с ума громкими звуками.