Чеканка - Томас Лоуренс 18 стр.


И самое худшее нас не миновало. Полагалось быть парадной службе в тот день, когда хоронили королеву. Наш капеллан, не пользующийся доверием, произнес одну из своих сомнительных проповедей. Он говорил об умершей королеве как о Святой, о Несравненной, а не как о несчастной, многострадальной бедняжке. В приторных словах он превозносил ее красоту, которую Бог в своем милосердии оставил ей до самой смерти.

Мои мысли вдруг перенеслись в Мальборо-хаус. Желтый, ступенчатый портал: белоголовые лакеи и привратники, с лицами белее, чем пудра на их волосах: притихшие, огромные коридоры, похожие на амбары: глубокий ковер, по которому наши ноги неохотно плелись к камину высотой до потолка, который превращал в карликов мисс Ноллис, говорившую шепотом, и сэра Дайтона. Она - невероятно старая, изможденная, высохшая: он - когда-то огромный, трясущаяся шея роняет его большую голову на грудь, зияющий рот шевелится, почти невидимый и неслышимый среди зарослей бороды, спускающейся на жилет. Сэр Дайтон получил первый крест Виктории в Крыму: он был так стар, и мисс Ноллис так стара, что жестоким казался долг, постоянно державший их на ногах. Мы разговаривали с ними шепотом: все перешептывались в этом склепе.

Нам пришлось ждать, разумеется: это прерогатива королев. Когда мы получили аудиенцию, и я увидел эту мумию, ее голову, по-птичьи склоненную набок - не нарочно, а из-за болезни - глаза, обведенные красным, эмалевое лицо, которое резала поперек знаменитая улыбка, угловатая и душераздирающая - я чуть не убежал от жалости. Не следует поддерживать тело живым, когда угас светоч разума. Это был призрак всех ее очаровательных манер, маленьких изяществ, когда-то приятного покачивания и движения фигуры, в котором было ее обаяние. Ее костлявые пальцы, которые сталкивались в туннелях колец, играли с альбомами, держателями для ручки, фотографиями, безделушками со стола; и эта надрывающая сердце мольба отражалась на нас все ужаснее и ужаснее. Она вскоре отпустила нас.

За воспоминаниями я пропустил большую часть службы. Я прислушался снова и услышал, что капеллан рассказывает историю о том, как принц Альберт Эдвард в Палате лордов предупреждал лорда Гренвилла, что он пропустит часть его речи, потому что обещал сводить дочку в цирк. "Вот, - заявлял святой отец, - вот какова была картина этой семьи и тот пример, который принц и принцесса Уэльские подавали своему благоговеющему народу". "Херня!" - яростно прошипел кто-то позади. На тридцать второй минуте проповедь закончилась. Снова барабанная дробь и сигнал отбоя, которая теперь раздражает всех нас, обозленных: а потом назад, на обед. "В два часа строиться на работы!" - крикнул дежурный сержант. "И полдня за старушку не скостили", - проворчал Таг.

10. Вечер танцев

Чик пришел первым, сразу после одиннадцати: непривычный вид пустой казармы как будто помещал ее вне времени. Пол мерцал и исчезал, черно-белый, как развевающийся флаг, когда поленья на минуту вспыхивали или снова угасали в дыму. Он вошел быстро, но резина на его выходных ботинках приглушала шаги, и он старался не разбудить меня. Он немного помешкал около кровати, швырнул фуражку и трость, расстегнул тесный воротник кителя; потом снова помедлил.

Огонь разгорелся и привлек его внимание. Он прошел туда и, кажется, затих на некоторое время, окруженный темным экраном своей серьезности. После этого он начал проворными, пружинистыми шагами расхаживать по деревянному полу, бесшумно, как будто ему нравилось так ходить. Он раскинул руки, раз или два что-то пробормотал вполголоса, поворачиваясь на цыпочках.

Я заворочался в кровати, чтобы дать ему знать, что я его заметил: он подошел, пристроился у меня на одеяле и, наклонив лицо (незнакомый запах) ко мне, прошептал: "Не спишь, Росс?" Я шепотом ответил, как обычно, успокаивая его. Он заговорил о том, что в эту лунную, морозную ночь он будто пьяный, и ноги сами пускаются в пляс, как от джина.

Вдруг он снова наклонился и произнес, очень мягко: "Ты знаешь, что со мной этой ночью было? Встретил я девушку… ну, девушка-то она была не девушка, и мы… в общем, все у нас сложилось. Помнишь, я у тебя доллар занял в понедельник? Ну, значит, он и пригодился. - Он всем своим весом бросился на узкую кровать, возбужденно шепча: - Знаешь ведь, как это - ручная стирка, и все такое? Ну, так это - небо и земля. Тряхануло меня, как все двести вольт. Я думал, мы взорвемся, как бедолага Моулди со своей машиной. Я всю дорогу сюда бегом бежал, ни разу не передохнул. А тут ведь все пять миль, так? Бриджи, обмотки - господи, как я бежал! Вот потрогай здесь и здесь, мокрый весь, как мышь. Все тряпье хоть выжимай. Не думаю, что смогу лечь этой ночью. А Таг где? Так, как в первый раз, никогда больше не будет: но, господи, как же это было здорово. Слушай, что мне делать-то? По-моему, надо это обмыть. Выпить есть?"

11. На параде

Командир авиационной части, весьма экзальтированная личность, прошелся по нашему узкому плацу, едва не пряча зевок за перчатками, и позволяя факту нашего присутствия лишь немного зацепить его рассеянный взгляд. Долли (как мы непочтительно зовем его) сыграл свою роль в делах: управлял городами, планировал битвы и нес смерть многим сотням людей. Он наслаждается столкновением мыслей и такими исследованиями ума, которые заходят в далекие и неожиданные края. А то, как на человеке надет мундир, он обычно считает его личным делом. Поэтому мы любим его как командующего офицера: его можно привести в пример и похвастаться: к тому же его отчужденная застенчивость вступает в союз с его памятью о тех временах, когда все было по-настоящему, чтобы спасти нас от излишнего формализма.

Эта инспекция продолжалась всего пятнадцать минут. Ветер набрасывался на наши ряды, тоже проводя инспекцию, но уже грубее. Он откидывал назад полы кителей у противоположного ряда (и у нас, несомненно, на глазах у них), показывая бледно-синюю подкладку и край брюк у каждого. Солнечный свет падал на вздымающуюся или опадающую ткань под углом, освещая ее. Так что неподвижные фигуры, казалось, все вместе подавали сигналы. Это движение в своем роде разрушало иллюзию, ради представления которой нас тут собрали - быть голубыми цилиндриками, стоящими не двигаясь, едва дыша, держа равнение, глядя перед собой.

Ветер, не заботясь о наших усилиях, бушевал, хлестал внезапно возникающие изгибы на штанинах - длинные дуги извивов, от паха до лодыжки, сильно искажая представление о ногах внутри них. Тем временем адъютант, как поводырь медведя, вел многострадального Долли вдоль трех наших нескончаемых рядов, одетых окороков, зашитых в мешки из однообразной саржи. Долли был слишком цивильным, чтобы разочаровывать адъютанта отказом: и слишком порядочным, чтобы придирчиво изучать унылую плоть его людей, до такой степени выставленную на судилище. Очень скоро раздался его знаменитый финальный приказ: "Продовжайте, ставшина", - прошепелявленный с облегчением и застенчивым салютом в нашу сторону. Молодец, старик.

Как же мстит этот бесчеловечный сборный пункт своим жертвам! Любая команда, даже на этих шутовских парадах, снова напоминает мне горячий запах нашего задыхающегося отряда и звук шагов Стиффи, топающего взад-вперед. За этим следует инстинктивное содрогание каждого нерва: и я направляю свою ненависть на муштру - ту ненависть, с которой мы прошли сборный пункт. Попытки Стиффи подталкивать молодежь сделали прирожденных летчиков глубоко невоенными. Летчик на сборном пункте был летчиком извращенным. То нездоровое подчинение, которое он всуе называл дисциплиной, не содержало ни малейшего корня мотивации того служения, которое наполняет это место.

Власти, видимо, боятся использовать это тяготение, эту посвященность непреклонной целеустремленности, которое лежит в основе нашей профессии. Хуже того, они выставляют себя на посмешище, когда дергают за нашу самую незначительную струну своей рисовкой. Когда пять сотен летчиков на параде видят, как их офицер марширует к командиру эскадрильи (оба в нашей столовой ходят под именами Чинг и Алек), видят, как он замирает, щелкнув каблуками, на положенном расстоянии, волнообразно вытягивается и отдает честь, будто стреляет из пистолета - тогда пять сотен летчиков тихо хихикают. Все это театрально, а театр в Англии означает цирк, а цирк означает клоунаду.

Может быть, в дни рыцарства даже север с любовью относился к параду оружия и приходил в трепет от прикосновения к мечу, от вида знамени. Может быть: хотя я прошерстил всю средневековую литературу после дней рыцарства, нашел его останки, легенды, воспоминания о нем или осмеяния его, но никогда - подлинный предмет. Сегодня эти манеры так расходятся с социальной системой, что твердое укоренение последней заставляет сомневаться, была ли когда-либо у англичан столь горячая кровь, чтобы они могли проглотить это дуракаваляние, не запивая алкоголем.

12. Полицейское дежурство

Сегодня, в субботу вечером, закончилось летнее время. Так что наша очередь стоять в часовых была на час длиннее, чем по обыкновению. Странно это было - ходить взад-вперед, убивая время, когда само время, или, скорее, часы, стояли на месте. Этот лагерь снабжен электрическими часами. Поначалу ночь была приятной, потому что воздух (не слишком холодный) был тихим. Весь лагерь спал, и на дорогах не было движения. Транспортный двор, вверенный нашим заботам, открывается на гладкую, покрытую гудроном главную дорогу, и он довольно просторный. Лунный свет заполнял его. Вдоль неба ползла тонкая дымка, такая прозрачная, что ее проницаемость усиливала яркость луны.

Постепенно, когда туман сгущался, луна, казалось, стала блекнуть. Ее лучи падали на холм, поросший деревьями, которые окаймляли дальнюю сторону дороги, отбрасывая на нее отражение, как скала, оттеняющая равнины своей высотой. Туман был еще сухим, поэтому свет стал пыльным, и деревья были припорошены серостью. Серые деревья перевязаны у самых корней серой лентой сухих оолитовых плит, хорошо пригнанных: и, сияя сквозь рощицу (не настолько густую, чтобы закрыть листьями каждый просвет), светили часовые лампы электростанции, подобно глазам зверя: а трансформатор, единственный, который работает по ночам, то тихо, то громко повизгивал, когда крутился.

Листья, первые из призванных осенью, падали по одному, редко, печально, как будто деревья осознавали каждую потерю. Мы с луной считали их падения. У ворот зазубренные листья платанов лежали перевернутые, такие пепельно-бледные на черной траве, обрамлявшей дорогу, что притягивали лунный свет: и сначала я принял их за страницы, вырванные из блокнота.

Луна все еще глядела, пока я подбирал слова к тому, что мы видели. Мое недеятельное зрение обычно видит мало: поэтому, когда что-нибудь пробивается через мой перегруженный ум, я сразу же пытаюсь запечатлеть его форму во фразах. В эту ночь мне улыбнулось счастье, потому что один конец моей дорожки был отмечен сигнальной лампой на пожарной станции. Я пользовался ее отблесками, чтобы записать слово или группу слов, которые мой ум и мои ботинки отстукивали во время дежурства.

Потом ночь стала очень холодной. Прохлада от земли просачивалась в меня сквозь кожу под ногами. Собрался туман и почти спрятал луну. Моя одежда поседела от влаги: к тому же на меня навалилось желание спать, почти неудержимое. Когда часы, наконец, снова двинулись, и стрелки поползли к получасу моего освобождения, я был более чем рад.

Жаркий воздух и свет караулки оскверняли мое лицо: так же, как вынужденное общество военных полицейских, этих вшей на теле ВВС, оскверняло мое самоуважение. Они освободили для меня место на скамье, рядом с огнем, и Коротыш передал мне свою кружку с какао, чтобы помочь мне оттаять. Мой приход прервал капрала Пейна, полицейского, источавшего похоть, посреди рассказа о каких-то приключениях в Лондоне во время последней отлучки. Он был так искусен в словах (мы обычно не блещем свободным владением языком), что, как я подозревал, эта история была рассказана уже не раз.

Смятение холодного лунного света все еще давило на меня, и я упустил большинство подробностей. Кажется, спальня его шлюхи была где-то за Голден-сквер. Она уложила его на кушетку и не пустила в свою кровать, которая была в нише, за занавесками; поэтому, когда она мылась, он подглядел внутрь: и увидел мертвого ребенка, лежащего на стеганом покрывале. "Он уж три дня, как умер", - всхлипнула девица.

Капрал настаивал, чтобы она избавилась от тела поскорее. Они завернули его в коричневую бумагу и отнесли в соседний двор, где обрывистые стены доходного дома выталкивали почти на все небо ночной колпак Лондона из дыма и тумана, так что его сверкающая дуга едва смягчала кромешную тьму.

Посреди двора была большая канава, прикрытая люком, чтобы сгонять поверхностные воды в канализацию. Пейн ощупал решетку, нашарил там задвижку и открыл ее. Он начал запихивать тело туда: но, похоже, там была какая-то помеха. Он встал на колени, чтобы запустить правую руку под низ и убрать ее; вдруг чья-то рука легла ему на шею, и громкий голос произнес: "Ну, и что это вы тут делаете?" Это был дежурный сержант, а он спал в своей кровати, в полицейской казарме. "Господи, какое облегчение".

13. Путь птицы

Летчики настолько здоровы и подвижны в суставах, что для них двигать своей плотью - это радость. Деятельность для них еще не стала напоминанием о том, как человек распят на кресте своего тела. Поэтому мы занимаемся строевой подготовкой сурово, отчаянно сурово, упражняя свои тела. Это род развлечения - просто доводить их до одышки. Неровность этого массового усилия - свидетельство тому, что после нерабочего времени каждый до крайности заботится о своем здоровье и мускулах.

Стиффи назвал бы эту заботу бунтарством, ведь мы больше печемся о движении, чем о комбинации, претендуем на индивидуальное благо и превращаем его ритм всего лишь в средство физической подготовки. Этот урок вежливости сороконожки стал случайным благом среди рабства сборного пункта. Рабство? Теперь мы зовем это солдатчиной, проститутством, показухой. Летчик в летном училище, который смеет пытаться достичь совершенства в муштре - это засранец, пакостник, ползучий гад.

Преемником Стиффи стал новый, искупающий стандарт дела, которому посвящена жизнь. В этой добродетели мы противостоим тому газу милитаризма, которым дышат на нас наши сержанты: восемь из десяти сержантов - старые солдаты или старые моряки, перемещенные на позиции ВВС, пока эта младенческая служба не вырастит своих собственных ветеранов. Они стараются изо всех сил с нами, свалившимися с луны, эти старые умы, застывшие еще до того, как их перевели сюда: но мы с ними говорим на разных языках: их традиционный взгляд не может даже постичь, как далеко мы ушли от их прошлого.

Летчики ценятся в терминах своих ремесел. Поразительная ответственность, которую возлагает на нас наше поколение - чтобы наши самолеты всегда могли подниматься в воздух, поднимать наших хозяев и нас самих. Если эти хозяева понимают долг так, что прерывают рабочие часы муштрой, тем в меньшей степени они становятся нашими хозяевами: но мы не должны жаловаться, разве что частным образом. То общество, которое платит им и нам, пусть и следит само за этим. А еще, возможно, они подобны хитрому старому Тиму, который изводит нас показухой, если увидит след грязи на наших машинах. После хотя бы минуты на плацу - как прекрасна, как реальна работа!

Наказание за леность на своем посту - да, это разумная функция муштры. Люди никогда не работают долго без наказания: но для тонкокожих оно должно быть легче пера, ощутимое для жертвы лишь последующим действием. А если власти впадают в ошибку и требуют, чтобы строевая подготовка выполнялась хорошо ради нее самой, или для красоты, чтобы закалить нашу выносливость - ну что ж, тогда политическое тело гниет. Мы инстинктивно работаем проворно, стремясь, в известных пределах, переиграть противника. По крайней мере, таковы наши намерения: но все мы не настолько святые или не настолько искусные, чтобы вовремя остановиться. Наши легковесы злятся и вымещают злость на ни в чем не повинной работе, отождествляя свои великолепные войска с каким-нибудь маньяком муштры.

Крепкие словечки показывают, как мы задеты. В летном училище была одна жертва аборта (мы звали его - лобстер с часовым механизмом), для которого поэзия, высокие чувства и усердие в достижениях среди "мехов" были бесами, коих следовало изгнать из них молотом дисциплины. Когда Долли отпустил этого лобстера на длинный поводок, наши жалобщики работали в мастерской медленнее, не только в день строевой подготовки (мы все это делали, с отвращением. Горько, когда тебя предает офицер твоей же службы), но за день до того и за день после того. К счастью, большинство видит, что не к лицу нам показывать, как такая мелочь может разозлить нас.

Вопреки этим немногим большевикам, люди моего склада станут упираться, изо всех сил проповедуя подчинение: даже, если надо, столь же низкое, как на сборном пункте, оскопляя себя до такой степени, чтобы ждать приказа по каждому поводу. Пусть милитаристы делают что хотят, пусть доходят до энной степени бесполезности. Время играет нам на руку. Если технари будут держаться вместе и с унылой улыбкой подставят дисциплине обе щеки, и в придачу свое техническое мастерство, - ну что ж, вскоре полная свобода будет нам навязана, чуть ли не силой, когда откроется, что солдат и механик - идеалы взаимоисключающие. По мере того, как обогащается летное искусство, ремесло должно углубляться в тайну или проникать глубоко, тогда и не будет в ВВС провалов с тем сырьем, которое сейчас проходит вербовку. Сама служба переросла свой рядовой состав, переросла своих начальников.

Офицеры могут задержать прогресс на несколько лет; не более. Даже сейчас механики задают тон в рабочие часы. Гаечный ключ, отвертка, скребок, напильник - вот наши знаки отличия, а не оперенные крыла, не мечи, не орлы. За наше уважение соревнуются те офицеры, которые приказывают нам носить трость на публике, и те, кто изобретает новую модель самолета или патентует лишних две тысячи люфтов в шестерне планетарной передачи. Ну и кто же из них завоюет одобрение людей, столь гордых своими профессиями, как мы? А все-таки первые думают, что запугают нас, выступая перед нами с задранным носом на параде, тогда как вторые - сутулые, застенчивые, все в пятнах машинного масла. Вот так расходятся пути!

Назад Дальше