- Митч, тебе надо расслабиться. Когда-нибудь я сумею убедить тебя, что плакать дозволено.
- Да-да, конечно, - отозвался я.
- Да-да, конечно, - повторил он.
И мы оба рассмеялись, потому что Морри часто говорил это почти двадцать лет назад. И в основном по вторникам. Фактически мы всегда встречались по вторникам. Большинство моих занятий с Морри выпадало на вторники, его часы приема были во вторник, и, когда я писал свой дипломный проект на тему, предложенную Морри, мы по вторникам обычно садились в его кабинете, или в кафетерии, или на улице, на ступеньках одного из корпусов, и обсуждали мою работу.
Вот почему казалось само собой разумеющимся, что мы снова были вместе во вторник, здесь, в его доме, с красным кленом во дворе на лужайке. Уже поднявшись уходить, я сказал об этом Морри.
- Мы - люди вторника, - сказал профессор.
- Люди вторника, - повторил я.
Морри улыбнулся:
- Митч, ты спрашивал, почему я переживаю за людей, которых и в глаза не видел. Но знаешь, что я понял во время своей болезни?
- Что же?
- Самое главное в жизни - научиться дарить любовь и открывать для нее свое сердце. - Голос Морри опустился до шепота. - Не бойся этого. Мы считаем, что не заслуживаем любви; мы думаем, что если откроем ей сердце, то станем слишком мягкими. Но один мудрый человек по фамилии Левин был прав. Он сказал: "Любовь - это единственный разумный акт".
И Морри повторил эти слова медленно, для большего эффекта:
- "Любовь - это единственный разумный акт".
Я кивнул, как примерный ученик, а Морри слабо выдохнул. Я наклонился, чтобы обнять его, и вдруг - что совсем мне не свойственно - поцеловал его в щеку. Я почувствовал, как его слабеющие руки коснулись моих, а редеющая щетинка усов кольнула лицо.
- Так ты придешь в следующий вторник? - шепотом спросил он.
Морри входит в класс, садится, не произнося ни слова. Он смотрит на нас, а мы смотрим на него. Поначалу раздаются смешки, но Морри только пожимает плечами. Устанавливается полная тишина, и мы вдруг начинаем замечать малейшие звуки: тихое позвякивание батареи в углу комнаты, посапывание одного студента.
Некоторые начинают волноваться: когда же профессор начнет говорить? Мы ерзаем, поглядываем на часы. Кое-кто смотрит в окно, делая вид, что он выше всего этого. Так продолжается минут пятнадцать, не меньше, пока Морри в конце концов не прерывает тишину шепотом:
- Что же тут происходит? - спрашивает он.
И мало-помалу начинается обсуждение - как Морри и рассчитывал с самого начала - того, какое влияние на отношения людей оказывает тишина. Почему тишина приводит нас в смущение? Почему мы чувствуем себя спокойнее в шуме?
Меня тишина не беспокоит. Несмотря на то что с друзьями я шумен, мне все еще неловко говорить о своих чувствах вслух, особенно с посторонними. Несли бы на уроке требовалось сидеть часами в тишине, я бы ничуть не возражал.
После урока, на пути к выходу, Морри меня останавливает.
- Ты сегодня какой-то молчаливый, - замечает он.
- Может быть. Просто нечего было добавить.
- А мне кажется, тебе было что добавить. Знаешь, Митч, ты напоминаешь мне одного человека, который, когда был помоложе, точно как ты, любил помалкивать.
- Кто же это?
- Я.
Вторник второй. Мы говорим о жалости к себе
Я вернулся в следующий вторник. И во многие другие вторники, что последовали за этим. Я ждал встреч с Морри больше, чем можно было бы предположить, учитывая, что мне надо было преодолеть семьсот миль, чтобы посидеть у постели умирающего. Но когда я посещал Морри, то, похоже, переносился в какое-то иное время, и себе я нравился гораздо больше. Я перестал брать напрокат сотовый телефон для поездок из аэропорта. "Пусть подождут", - говорил я себе, подражая Морри.
Газетные дела в Детройте лучше не стали. Более того, безумство нарастало. Начались мерзкие стычки между забастовщиками и теми, кого взяли на их места; а тех, кто ложился поперек улицы, преграждая путь грузовикам, доставлявшим газеты, избивали и арестовывали.
Так что мои визиты к Морри казались мне очищением человеческой добротой. Мы говорили о жизни и говорили о любви. Мы говорили на любимую тему Морри - о сострадании, и о том, почему в нашем обществе его гак мало. Перед своим третьим посещением я зашел в магазин под названием "Хлеб и зрелища" - я заметил в доме Морри пакеты с его этикетками и решил, что профессору, наверное, нравятся продукты оттуда, - и накупил вермишели с овощами и упаковок морковного супа.
Я вошел в кабинет Морри и приподнял пакет, как будто в нем были только что награбленные миллионы.
- Доставка продуктов! - завопил я.
Морри закатил глаза и улыбнулся.
А я тем временем приглядывался, не появились ли новые признаки прогрессирующей болезни. Пальцы Морри пока еще были в состоянии писать карандашом и держать очки, но руки уже не поднимались выше груди. Все меньше и меньше времени он проводил в кухне и гостиной, все больше - в кабинете, где для него стояло большое кресло с подушками, одеялами и специальными подставками из пенопласта, придерживающими ступни и дающими опору слабеющим ногам. Рядом с профессором лежал колокольчик, и всякий раз, когда ему нужно было повернуться или, как он выражался, "сходить на стульчак", он звонил, и кто-нибудь приходил помочь. У Морри не всегда хватало сил позвонить в колокольчик; и если это у него не получалось, он очень расстраивался.
Я спросил Морри, жалеет ли он себя.
- Иногда по утрам, - ответил он. - Это время, когда я горюю. Я ощупываю свое тело, шевелю пальцами и руками - всем тем, что еще движется, - и горюю обо всем, что потерял. Я горюю о своем медленном, коварном умирании. А потом вдруг перестаю горевать.
- Вот так, сразу?
- Если мне надо поплакать, я плачу. А потом сосредоточиваюсь на всем хорошем, что у меня в жизни осталось. На людях, которые придут меня повидать. На историях, которые услышу. На тебе, если это вторник. Потому что мы ведь люди вторника.
Я улыбнулся. Люди вторника.
- Митч, я позволяю себе пожалеть себя лишь самую малость. Чуть-чуть каждое утро, немного поплачу, и все.
Я подумал обо всех своих знакомых, которые поутру часами жалеют себя. Неплохо было бы наложить ограничение на ежедневную жалость к себе. Поплакал минуту-другую - и пошел дальше. И если Морри при его ужасной болезни удается это…
- Моя болезнь ужасна, если только считать ее таковой, - сказал Морри. - Ужасно наблюдать, как тело постепенно угасает и превращается в тлен. Но чудесно то, что у меня есть столько времени со всеми попрощаться. - Он улыбнулся. - Не всем так везет.
Я внимательно посмотрел на него, неподвижно сидевшего в кресле, неспособного ни подняться, ни умыться, ни натянуть штаны. Везет? Неужели он и вправду сказал "везет"?
Во время перерыва, когда Морри пошел в туалет, я стал листать бостонскую газету, лежавшую рядом с его креслом. Мне попалась статья о двух девочках-подростках из маленького провинциального городка, которые замучили и убили подружившегося с ними семидесятитрехлетнего старика, а потом устроили вечеринку в его вагончике и хвастались содеянным перед друзьями. И еще одна статья о приближающемся суде над мужчиной, убившем гомосексуалиста, который по телевидению признался ему в любви.
Я отложил газету. Вкатили Морри, как всегда улыбающегося, и Конни уже собралась приподнять его, чтобы пересадить из коляски в кресло.
- Хотите, я вас пересажу? - спросил я.
Воцарилась тишина - я и сам не знал, почему вдруг предложил это. Но Морри посмотрел на Конни и сказал:
- Вы можете показать ему, как это делается?
- Конечно, - ответила Конни.
Следуя ее указаниям, я подхватил Морри под мышки и потянул на себя, точно пытался поднять с земли бревно. Потом выпрямился и потащил его вверх. Обычно тот, кого поднимают, крепко держится за тебя, но Морри это было никак не по силам. Я чувствовал, как его голова мягко ударялась о мое плечо, а обвисшее тело напоминало огромный влажный батон хлеба.
- А-а-а, - едва слышно застонал Морри.
- Держу вас, держу, - отозвался я.
Невозможно описать словами, как трогательно было держать его вот так в своих объятиях. Я вдруг почувствовал ростки смерти в его увядающей оболочке; и, усадив Морри в кресло и уложив на подушки его голову, нежданно явственно осознал: время наше на исходе.
Я должен был что-то сделать.
Я на третьем курсе университета Брандейса, 1978 год; музыка в стиле диско и фильм "Роки" кажутся шедеврами американской культуры. А мы в необычном классе по социологии, Морри называет его "Процесс групп". На занятиях мы изучаем, каким образом студенты в группе взаимодействуют друг с другом: как реагируют на гнев, зависть, внимание. Мы - людские подопытные кролики. Нередко кончается тем, что кто-то плачет. Я называю этот курс трогательно-чувствительным. Морри советует мне расширить свой взгляд на жизнь.
И вот Морри говорит, что у него для нас заготовлено новое упражнение. Надо встать, повернуться спиной к своему однокласснику и начать падать на спину в надежде, что стоящий сзади тебя подхватит. Большинству из нас неловко: мы отклоняемся на несколько дюймов и тут же выпрямляемся. И смущенно смеемся.
И вдруг одна студентка, тихая, худенькая, темноволосая девушка, что вечно носит мешковатые "рыбацкие" свитера, скрещивает руки на груди, закрывает глаза и бросается спиной вниз - ну прямо как манекенщица в рекламе чая "Липтон".
Какое-то мгновение мне кажется, что она грохнется на пол. И вдруг в последний момент ее партнер хватает ее за плечи и резко выталкивает вверх.
- Ох! - вырывается у нас, а некоторые даже аплодируют.
Морри улыбается.
- Видишь, - говорит он девушке, - все, что надо было сделать, это закрыть глаза. Иногда невозможно поверить в то, что видишь, - приходится верить тому, что чувствуешь. И если вы хотите, чтобы другие доверяли вам, вы должны чувствовать, что можете доверять им даже с закрытыми глазами. Даже когда падаете.
Вторник третий. Мы говорим о сожалении
В следующий вторник я приехал, как обычно, с пакетом продуктов - макароны с кукурузой, картофельный салат, яблочный пирог - и еще кое с чем: магнитофоном "Сони".
Я сказал Морри, что хочу запомнить то, о чем мы говорим. Хочу сохранить его голос, чтобы слушать его… потом.
- Когда я умру, - уточнил он.
- Не надо так говорить.
Морри засмеялся:
- Митч, это ведь случится. И скорее рано, чем поздно.
Морри стал разглядывать новое устройство.
- Какой большой, - заметил он.
Я почувствовал, что веду себя бесцеремонно - это нередко свойственно репортерам, - и начал подумывать, что, возможно, эта штуковина в присутствии двух друзей, каковыми мы себя считали, была инородным телом, каким-то искусственным ухом. К тому же столько людей жаждали внимания Морри, а я, наверное, в эти вторники претендовал на слишком многое.
- Послушайте, - сказал я, отодвигая от профессора магнитофон, - нам вовсе не обязательно этим пользоваться. Если вам от него не по себе…
Он прервал меня, погрозив пальцем, а потом снял очки, и они закачались на веревочке на его шее.
- Поставь его на место, - сказал Морри.
Я поставил.
- Митч, - голос Морри звучал теперь очень тихо, - ты не понимаешь. Я хочу рассказать тебе о своей жизни. Я хочу рассказать тебе, пока еще в силах. - Его голос снизился до шепота. - Я хочу, чтобы кто-нибудь послушал мой рассказ. Ты послушаешь?
Я кивнул. В комнате стало совсем тихо.
- Ну, - сказал вдруг Морри, - он включен?
По правде говоря, значение магнитофона было не только ностальгическое. Я терял Морри, мы все теряли его: семья, друзья, бывшие студенты, коллеги-профессора, приятели из групп политических дискуссий, которыми он так увлекался, бывшие партнеры по танцам - все мы. А магнитофонные пленки - так же, как и фотографии и видеофильмы, - отчаянная попытка тайком умыкнуть хоть что-то из саквояжа смерти.
Но помимо этого, мне становилось все яснее и яснее: из наблюдений за мужеством, юмором, терпением, открытостью Морри, - что он смотрит на жизнь с какой-то совсем иной, никому из моих знакомых не свойственной, точки зрения. Более здоровой. Более разумной. И он должен был вот-вот умереть. Морри заглянул смерти в глаза, и мысли его приобрели некую необъяснимую ясность. Я знал: он хочет ими поделиться. А я хотел удержать их в памяти - как можно дольше.
Когда я увидел Морри в шоу "Найтлайн", мне стало любопытно: жалеет ли он о чем-то теперь, когда знает, что скорая смерть неминуема. Жалко ли ему потерянных друзей? Хочется ли ему, чтобы многое было по-другому? С присущим мне эгоизмом я думал: "А если бы я был на его месте, снедали бы меня грустные мысли о безвозвратно утерянном? Стал бы я сожалеть о скрываемых мной тайнах?"
Когда я упомянул об этом Морри, он кивнул:
- Это волнует всех, не правда ли? А вдруг сегодня мой последний день на земле?
Морри пристально посмотрел на меня и, возможно, заметил, что на лице моем отразилась растерянность. Я вдруг увидел, как в один прекрасный день, не успев завершить очередной репортаж, я замертво валюсь на письменный стол, а редакторы судорожно хватают неоконченную рукопись, в то время как медики уносят мое бездыханное тело.
- Митч? - послышался голос Морри.
Я встряхнул головой и ничего не ответил. Но профессор уловил мое замешательство.
- Митч, наше общество не поощряет мыслей о таких вещах до тех пор, пока мы не стоим на пороге смерти. Мы вовлечены во все индивидуалистическое: карьеру, семейные дела, зарабатывание денег, погашение кредита на дом, покупку новой машины, починку радиатора, - мы совершаем миллиарды мелких действий, одно за другим. У нас нет привычки остановиться, взглянуть на свою жизнь и спросить: "И это все? Это все, что я хочу? Может, чего-то не хватает?"
Он помолчал.
- Надо, чтобы кто-то подтолкнул тебя в этом направлении. Это не случается само по себе.
Я понимал, о чем он говорит. Каждому из нас в жизни нужен учитель.
Мой сидел напротив меня.
"Что ж, - решил я, - раз суждено снова стать студентом, буду стараться вовсю".
По дороге домой, в самолете, в маленьком желтолистом блокноте я написал список вопросов, которые всех нас мучают: начиная от счастья, старения, воспитания детей и кончая смертью. Конечно, есть миллионы книг на эти темы, и тьма телевизионных передач, и консультативные занятия по девяносто долларов за час. Америка превратилась в восточный базар взаимопомощи.
И все же ясных ответов не было. То ли надо заботиться о других, то ли о своей душе? Вернуться к традиционным ценностям или отвергнуть традиции за их полной ненадобностью? Стремиться к успеху или стремиться к простоте? Научиться говорить "нет" или научиться действовать?
Я знал одно: Морри, мой старый профессор, не был вовлечен в систему взаимопомощи. Он стоял на рельсах, прислушивался к свистку паровоза смерти и с полной ясностью представлял, что в жизни было важно.
А мне нужна была ясность. Каждой сбитой с толку и мучимой сомнениями душе нужна ясность.
- Спроси меня о чем хочешь, - бывало, говорил Морри.
Вот я и написал этот список:
Смерть.
Страх.
Старение.
Жадность.
Брак.
Семья.
Общество.
Прощение.
Осмысленная жизнь.
Этот список лежал у меня в сумке, когда я вернулся в Западный Ньютон в четвертый раз во вторник в конце августа. В аэропорту Логан в тот день не работали кондиционеры, люди обмахивались чем попало и сердито вытирали пот с лица; каждый встречный, казалось, готов был кого-нибудь пристукнуть.
К началу последнего года учебы в университете я прошел столько курсов социологии, что до степени бакалавра уже рукой подать. Морри предлагает мне написать дипломную работу повышенной трудности.
- Мне? - изумляюсь я. - О чем же я напишу?
- А что тебя интересует?
Мы перебираем множество идей и в конечном счете - трудно поверить - останавливаемся на спорте. И я берусь за годовой проект о том, как футбол в Америке задурманивает сознание людей, превратившись в священный обряд, чуть ли не в религию. Я понятия не имею, что проект этот станет прологом моей будущей карьеры. Я думаю лишь об одном: благодаря этому проекту каждую неделю я лишний раз встречусь с Морри.
И с его помощью к весне у меня готов 112-страничный проект, со сносками, приложениями, с результатами исследований и комментариями, аккуратно переплетенный, в кожаной обложке. Я приношу его Морри с гордостью спортсмена-юниора, одержавшего первую в жизни победу.
- Поздравляю, - говорит Морри.
Он листает проект, а я, улыбаясь, обвожу взглядом его кабинет. Полки с книгами, деревянный пол, ковер, кушетка. Я думаю, что в этой комнате, наверное, нет ни единого места, где бы я ни сидел.
- Знаешь, Митч, - Морри с задумчивым видом поправляет очки, - с такой работой тебя могут взять к намучиться на магистра.
- Да, как же, - усмехаюсь я.
Усмешка усмешкой, а мысль эта мне по душе. Мне немного страшно уходить из университета и в то же время - отчаянно хочется уйти. Напряжение противоположностей. Я наблюдаю, как Морри читает мой проект, и меня вдруг начинает разбирать страшное любопытство: каков он, этот огромный мир за стенами университета?
Наглядные пособия. Часть вторая
"Найтлайн" сделала еще одну передачу с Морри, отчасти потому, что первая вызвала столько откликов. На этот раз, когда операторы и постановщики прошли в дом, они уже расположились по-семейному. И сам Коппел держался заметно дружелюбнее. На этот раз не было пояснительной заставки и интервью перед интервью. Для затравки Коппел и Морри обменялись рассказами о своем детстве: Коппел описал, как он рос в Англии, а Морри поведал, как рос в Бронксе. На Морри была синяя рубашка с длинным рукавом - ему теперь всегда было холодно, даже когда на дворе стояла жара, - а Коппел снял пиджак и остался в рубашке и галстуке. Похоже, Морри снимал с него "амуницию" слой за слоем.
- Вы хорошо выглядите, - сказал Коппел, когда зажужжали камеры.
- Все мне так говорят, - ответил Морри.
- И ваш голос звучит хорошо, - продолжал Коппел.
- Все так говорят.
- А откуда же вы знаете, что вам становится хуже?
Морри вздохнул:
- Никто, кроме меня, этого не знает, Тед. Но я-то знаю.
Когда Морри заговорил, все стало ясно. Он уже не размахивал руками, как прежде, во время первой беседы. С трудом произносил некоторые слова - буква "л", казалось, застревала у него в горле. Через несколько месяцев он скорее всего вообще не сможет говорить.