Премьер-майору, обер-церемониймейстеру и чиновнику в коллегии иностранных дел не возбранялось и баловаться словесностью. Три года назад вдруг срочно понадобилась пьеса для придворного праздника. Неизвестно, узнал ли когда-нибудь депутат парламента и шеф лондонского театра Дрюрилейн сэр Ричард Бринсли Шеридан, как быстро и ловко перевел его "Школу злословия" Иван Муравьев, причем перевод был столь последовательным, что и действие перешло в Россию: сэр Оливер сделался г-ном Здравосудовым, Чарльз - Ветрономом, леди Снируел - Насмешкиной, Снейк - Змейкиным, Джозеф - Лукавиным…
Императрица, явившись на тот эрмитажный спектакль, уловила в нем некоторые свои любимые рассуждения - о злословии, клевете, необходимом исправлении нравов - и, не вдаваясь в подробности, что от Шеридана, а что от Ивана Матвеевича, осталась к последнему очень благосклонной. Муравьев же не замедлил представить новую пьесу "Ошибки, или утро вечера мудренее" - на этот раз по англичанину Оливеру Голдсмиту.
"Неописанно будет счастие мое, - писал автор в посвящении, - ежели августейшая монархиня благоволит удостоить слабое покушение мое снисходительным воззрением, которое есть верх награждения для каждого россиянина".
Еще более важными могли показаться постаревшей императрице некоторые шутки действующих лиц, будто в Петербурге "мужчины начинают щеголять за 50, а женщины под 40 лет, и будто на будущую зиму женские модные лета будут пятьдесят".
Результаты удачно сказанных слов не замедлили сказаться: Иван Матвеевич повышен и введен в число "кавалеров" внука царицы - Константина.
Придворный льстец? Как раз в 1796-м сочинено -
Лучшее как опознать государство? - По той же примете,
Как добродетель жены: слова о них не слыхать.
(Эти стихи, как и некоторые другие, приводимые в этой главе без указания авторов, принадлежат двум самым значительным поэтам, жившим на земле осенью 1796 года, - Гете и Шиллеру. Порознь и сообща они написали в том году около тысячи эпиграмм ("Ксений"), из которых опубликовано более 400; так и остался в истории немецкой и мировой литературы 1796 год "годом эпиграмм", и конечно же для нашей повести это далеко не безразлично.
Слишком вы злы, эпиграммы! - Мы с этим не спорим.
Мы только
Надписи к главам. А жизнь пишет те главы сама).
В ту пору льстивые придворные обороты произносились, однако, не реже, чем "здравствуйте". Ивана Муравьева в искательстве, кажется, никто и не заподозрил: благородный, просвещенный человек, сумел в изящной форме сообщить некоторые вполне хорошие идеи членам императорской фамилии, а те оказались милостивы, щедры… Протоиерею Самборскому примерно в это время Муравьев сообщал (неопубликованное письмо в отделе рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде), что скорее лишится всех милостей важного вельможи, "нежели Вашей ко мне дружбы, потому что на Вашем ко мне уважении основано собственное мое уважение к самому себе, а его-то я никогда не хочу лишиться".
Надо сказать, фортуна столь любезна с Иваном Матвеевичем, что награждает и без просьб. При дворе почти нет людей, которые в фаворе одновременно у Екатерины и опального угрюмого наследника Павла Петровича. Между тем Иван Муравьев однажды видит, как его юный воспитанник Константин Павлович кидается к проходящему мимо конногвардейскому полку, берет над ним начальство и производит полное учение. Муравьев не помешал - пусть побалуется, но Екатерина II не любит этих пристрастий второго внука и недовольна внезапным смотром; впрочем, не сильно и не долго. Зато Павел, мечтавший о настоящих военных занятиях сыновей, растрогался и запомнил Ивана Матвеевича: подойдя к нему, наследник три раза низко кланяется, коснувшись рукою паркета, и говорит: "Благодарю, что Вы не хотите сделать из моих сыновей пустых людей".
Столь успевающему молодому человеку, которого ценит Екатерина и любит Павел, на что таскаться осенью 1796 года по черноземным и подзолистым пространствам между Полтавой и Невским проспектом, опаздывая к появлению на свет сына Сергея?
Путешествия
Мы, обитатели XX века, часто считаем себя путешественниками. Куда там! Вот в XIX, XVIII веке и раньше были путешественники: нам бы их дороги, их скорости - сидели б дома.
Бесконечная дорога - важное действующее лицо старой литературы. Чичиков странствует где-то между Москвой и Казанью (колесо "в Москву доедет", а "в Казань не доедет"). Где-то между Вологдой и Керчью встречаются Аркашка Счастливцев и Геннадий Несчастливцев. Где-то в степи ночуют чеховские герои. Где-то в "отдаленнейшей губернии", по дороге из города …ска в город …ов, тащится в телеге Рудин.
Чисто российское, старое, медленное, бесконечно "где-то"… Не все ли равно где? Пушкинское:
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
В XX веке дорога несколько отступает из книг. Слишком быстро герой перемещается из Крыма в Москву или из Ленинграда в Сибирь. По дороге он почти ничего не успевает сделать и действует преимущественно в пунктах "отбытия" или "прибытия". Ритм бегущей тройки вытесняется частым перестуком колес, вихрем пропеллера, стихом Маяковского
Билет -
щелк.
Щека -
чмок.
Свисток -
и рванулись туда мы…
Путешествия всегда - для мыслящих оптимистов.
Путник на заре с тоскою
Бросил сладостный ночлег,
Вот уже его стрелою
Мчит коней ретивых бег -
…………………………………
Ах, дорогой бесконечной
Для души, еще младой,
Для мечты моей беспечной
Представлялся путь земной!..
Кюхельбекер, сочиняя эти стихи, был чуть моложе, чем Иван Матвеевич в 1796-м.
Знакомясь с событиями, происходившими 28 сентября 1796 года, сталкиваемся с удивительным числом странствий, экспедиций, вояжей - и это при первобытных, по нашему понятию, дорогах и скоростях, никогда не превышавших 20 километров в час! Путешествия, разъезды по службе, по частной надобности, для вручения письма, для знакомства с кровно близкой и географически отдаленной родней…
Месяцеслов на 1796 год извещает российских подданных, что самым удаленным от столиц городом является Авача, или Петропавловский порт, "до С. Петербурга, 10 648 верст, до Москвы - 9918". Это так далеко, что рассказам Василия Бестужева, прибывшего в ту пору пешком из Нерчинского гарнизона, охотно верят его малолетние племянники (будущие члены тайного общества, которые отправятся в "дядюшкины края" через 30 лет); дядя же сообщал, что "по всей дороге ему сопутствовали волки и медведи, а дорога проложена была просто по берлогам диких зверей в такой чаще леса, что кожа всего тела, обхлестываемая сучьями, должна была нарастать по два раза в месяц".
Такие названия, как Енисей, Байкал, Аральское море, Амур, звучали не менее загадочно, чем ныне - Плутон, метагалактика, квазар.
Ослабевший от лихорадок шотландский хирург и путешественник Мунго Парк 9 октября нового стиля отлеживается в африканской деревне, еще ни разу не появлявшейся на европейских картах, и пользуется гостеприимством богатого работорговца Карфы. "Рассматривая цвет лица моего, пожелтевшего от болезни, длинную мою бороду, изодранное платье, друзья Карфы сомневались, что я действительно белый". Шотландец предложил Карфе подарок - одного невольника. Карфа согласился; "таким образом, - вспоминает Мунго Парк, - человеколюбие негра похитило меня из самой крайней бедности".
Архаические обороты, описывающие "цену человеколюбия", показывают, что мы цитируем тот перевод записок Мунго Парка, который вскоре прочитают в доме Ивана Муравьева.
Путешествия… В эти дни торопятся пересечь Гиндукуш, чтоб призвать на помощь афганцев, гонцы знаменитого самодержавного повелителя южной Индии Типу-султана, который так ненавидит англичан, что разрешает посланцам Французской республики именовать его гражданином.
В другой части света торопится Людвиг ван Бетховен. Торопится, чтобы переменить публику: берлинская, выражающая восторг не овациями, а безмолвными слезами, надоела (нарочито расхохотался на концерте: "Это не то, что мы, художники, желаем!"). В Венском дворце князя Лихновского его ждут Гайдн, Сальери. Старая княгиня готова встать на колени, лишь бы Бетховен что-нибудь сыграл, а он везет им первый фортепьянный концерт и 12 вариаций для фортепьяно…
Торопится с Псела на Неву Иван Матвеевич Муравьев.
Насчитывали 506 причин для бегства из родных мест.
Спешат, чтобы встретиться с литературным героем, как в новой книге Карамзина:
"Нас привели в трактир почтового двора. Я тотчас пошел к Дессеню (которого дом есть самый лучший в городе); остановился перед воротами, украшенными белым павильоном, и смотрел направо и налево. "Что вам надобно, государь мой?" - спросил меня молодой офицер в синем мундире. "Комната, в которой жил Лаврентий Стерн", - отвечал я. "И где в первый раз ел он французский суп?" - сказал офицер. "Соус с цыплятами", - отвечал я. "Где хвалил он кровь Бурбонов?"
- Где жар человеколюбия покрыл лицо его нежным румянцем…
- Государь мой! Эта комната во втором этаже, прямо над вами. Тут живет ныне старая англичанка со своей дочкой".
Путешествуют, чтобы вздохнуть:
"Я смотрел и наслаждался… Вынул бумагу, карандаш; написал: "Любезная природа!" и более ни слова".
Путешествуют не по своей охоте (но это уже причина № 507).
Заключенный Илимского острога Александр Радищев примерно в эти дни размышляет: "Если бы в то время, когда Ньютон полагал основание своих бессмертных изобретений, препят был в своем образовании и переселен на острова Южного Океана, возмог ли бы он быть то, что был? Конечно, нет. Ты скажешь: он лучшую бы изобрел ладию… и в Новой Зеландии он был бы Ньютон. Пройди сферу мыслей Ньютона сего острова и сравни их с понявшим и начертавшим путь телам небесным… И вещай!"
Иван Матвеевич Муравьев путешествует по своей охоте и по причинам разнообразным.
Тут была вот какая история.
Апостолы
Матвей Артамонович Муравьев, отец кавалера Ивана Муравьева и дед новорожденного Сергея, был когда-то удалым малым: увез знатную девицу без согласия родни, женился. И это событие, понятно, оказалось необходимым для появления в свое время на свет Ивана Матвеевича.
Возможно, это похищение имело бы неважные последствия для беглецов, если б жив был грозный отец той девицы, последний выборный украинский гетман Данило Апостол, союзник Петра Великого, участник всех его походов.
Однако без могущественного гетмана дело ограничилось домашним проклятием и лишением непокорной дочери всяких прав на украинские поместья… Так минуло много лет. И вот, странствуя летом 1796 года по южным губерниям, Иван Матвеевич вспоминает, что по дороге, в старинном имении Хомутец, близ Полтавы, обитает его двоюродный брат, еще один внук Данилы Апостола.
Остановимся и задумаемся над цепью обстоятельств, отсюда начинающихся (предмет, о котором любили толковать еще древние греки). Не окажись Михайлы Даниловича Апостола дома, находись он в подпитии или не в духе (как часто бывало), и проехал бы кузен Муравьев мимо, не стал бы в будущем владельцем Хомутца, и его сына Сергея, вероятно, не послали бы на Украину, потому что офицеров-семеновцев рассылали в 1820-м по тем губерниям, где находилась их родня. А не попав на Юг, не стал бы Сергей Муравьев во главе Южного тайного общества, и…
Но Михаил Апостол был дома, и в духе, принял двоюродного брата с безмерным полтавским хлебосольством и попросил помочь ему советом в одном деле. Дело же было самое обыкновенное: Михайло Данилович прогнал жену, увез другую от живого мужа, первая ушла в монастырь.
Как видно, Иван Матвеевич растолковал Апостолу, что ежели первая супруга приняла пострижение, то преступления нет: пример тому светлейший князь Григорий Потемкин, появившийся на свет тогда, когда отцу его угрожала тюрьма за двоеженство, но брошенная супруга пожалела его и ушла в монастырь…
Тут Михайло Данилович так возлюбил петербургского брата, что взял с него клятву присоединить к своей фамилии вторую половину - Апостол, унаследовать старинное имение на берегу Псела и другие деревни. Иван Матвеевич, несомненно, упирался, ссылался на других родственников Михайлы Даниловича, а тот аттестовал полтавских кузин и племянников со всем возможным непотребством, ибо они мало того, что отказывались помочь в разводном деле, но только и ждали, что казна выгонит преступника и отдаст им Хомутец.
Скача на север, Муравьев решил, что расскажет обо всем Державину, Строганову, Михаилу Муравьеву, и как они скажут, так и будет; но вообще-то бог посылал украинское наследство против изрядных долгов, накопившихся от петербургской придворной жизни.
Будущее семьи, страны… Иван Матвеевич пересекает диковатые степные уезды, обедает у симпатичных Простаковых, Скотининых, уверяя их, что от чтения книг "не всегда происходят приливы к голове и впадение в дураческое состояние". Губернии сокрушены рекрутским набором - на пороге война с Францией. Пламя, зажженное парижским разумом, кажется, превращается в безумный пожар. Тут есть над чем поразмыслить. Бричка - лучшее место для философа. Многовековой спор о разуме и чувствах - одна из любимых "материй" Ивана Матвеевича.
Франции горькую участь великим обдумать бы надо,
Малым подумать о том надо, конечно, вдвойне.
Свергнут властитель, но кто же толпу оградит от толпы же?
Освободившись, толпа стала тираном толпе.
Щелчки пошатнувшемуся разуму в тот год удивительно разнообразны. От анекдота:
"Некой старый математик не читывал Расина. Однажды, понуждаемый друзьями, он прочел несколько страниц "Ифигении" и отбросил: "Ну, что этим доказано?""…
До первой не очень оригинальной работы 26-летнего бернского домашнего учителя Георга Гегеля: "Истина и благо соединяются родственными узами лишь в красоте…"
Впрочем, в 1796-м неуютно и мыслителям, и чувствователям. Разум подозрителен, но и бог поколеблен, красота обманчива. Позже Генрих Гейне возмутится: "Эстетствующее и философствующее время!" - и предскажет: "Время, которое нуждается в воодушевлении и делах". Можно с ним поспорить, но нужно и согласиться… Прилив 1789-го: воодушевление, деятельный разум - и отлив "эстетствующий, философствующий", а там - новый прилив…
Но тут остановимся. Разум, красота, прогресс - 99 процентов тогдашних землян не тревожились из-за этого, и тот, кто путешествовал, имел время в сем убедиться…
Иван Матвеевич возвращается в столицу, обнимает жену, детей, знакомится с самым младшим, спешит ко двору.
И тут мы полагаем, наступает время вспомнить о попугае .
Попугай
В последние дни 1917 или в начале 1918 года отряд красногвардейцев обыскивал петроградские аристократические дворцы и особняки. В доме светлейших князей Салтыковых их приняла глубокая старуха, неважно говорившая по-русски и как будто несколько выжившая из ума. К счастью, командир отряда происходил из образованного сословия и на хорошем французском языке объяснил княгине: "Мадам! Именем революции принадлежащие вам ценности конфискуются и отныне являются народным достоянием". Старуха не стала возражать и даже с некоторой веселостью покрикивала на красногвардейцев за то, что они пренебрегали кое-какими безделушками и картинами.
После того как было отобрано много драгоценностей и произведений искусства, старуха внезапно потребовала: "Если вы собираете народное достояние, извольте сохранить для нации также и эту птицу". Тут появилась клетка с большим, очень старым, облезлым попугаем. "Мадам, - ответил командир с предельной вежливостью, - народ вряд ли нуждается в этом (эпитета не нашлось) попугае".
- Это не простой попугай, а птица, принадлежавшая Екатерине II.
- ???
- Стара я, батюшка, чтобы врать: птица историческая, и ее нужно сохранить для народа.
Старуха щелкнула пальцами - попугай вдруг хриплым голосом запел: "Славься сим Екатерина…" Помолчал и завопил:
- Платош-ш-ш-а!!
Командир утверждал на старости лет, что это самое удивительное происшествие в его жизни. 1918 год, революция, красный Петроград - и вдруг попугай из позапрошлого века, переживший Екатерину II, Павла, трех Александров, двух Николаев и Временное правительство, Платоша - это ведь Платон Александрович Зубов, последний, двенадцатый фаворит старой императрицы, который родился на 38-м году ее жизни (в период первого фаворита Григория Орлова); а через 22 года, с того лета, как началась революция во Франции, Платон Зубов уж во дворце "ходил через верх" (именно так принято было выражаться); светлейший князь Потемкин, услыхав, схватился за щеку: "Чувствую зубную боль, еду в Петербург, чтобы зуб тот выдернуть". Однако не выдернул, умер, а Зубов остался, и во дворце шептали, что императрица наконец-то обрела "платоническую любовь".
Бедного и усердного чиновника из украинских казаков Дмитрия Трощинского Екатерина за труды награждает хутором, а потом прибавляет 300 душ. Испуганный Трощинский вламывается к царице без доклада: "Это чересчур много, что скажет Зубов?"
- Мой друг, его награждает женщина, тебя - императрица…
Как бы то ни было, но осенью 1796 года Платон Александрович находится в такой силе, что генерал-губернаторы только после третьего его приказания садятся на кончик стула, а сенаторы смеются, когда с них срывает парик любимая обезьянка фаворита, и он сам смеется, полуодетый, ковыряющий мизинцем в носу; играя же в фараон, случается, ставит по 30 тысяч на карту. И может абсолютно все: незадолго до 28 сентября небрежно подписывает счет на 450 рублей, представленный Императорской академии художеств механиком и титулярным советником Осипом Шишориным:
"По приказанию вашей светлости сделан мною находящемуся при свите персидского хана чиновнику искусственный нос из серебра, внутри вызолоченный с пружиною, снаружи под натуру крашенный с принадлежностями…"
"Санкт-Петербургские ведомости" извещают о продаже 28 сентября и в другие дни у Кистермана в Ново-Исаакиевской улице "портрета его светлости князя Платона Александровича Зубова", но никаких сообщений о продаже прежнего товара - портретов Потемкина, Орлова.
28 сентября тот попугай, прокричав "Платош-ш-ш-а!", был, несомненно, поощрен. Однако то же самое (или чуть грубее) восклицание, принадлежащее одному из примечательнейших людей, не могло рассчитывать ни на какое поощрение. Хотя документальных данных нет, но мы смело выдвигаем гипотезу насчет существования подобного опасного восклицания 28 сентября (как в следующие и предыдущие дни), восклицания, раздавшегося в Тульчине, знаменитой штаб-квартире южных войск (будущей "столице" южных декабристов).