Апостол Сергей: Повесть о Сергее Муравьеве Апостоле - Эйдельман Натан Яковлевич 8 стр.


"Я живу вместе с братом, и поскольку мы в сходном положении, то есть без единого су, мы философствуем каждый на свой лад, поглощая довольно тощий обед… Когда граф Адам Ожаровский был здесь, я обедал у него, но, увы, он убыл, и его обеды вместе с ним". Матвей в приписке поясняет, что "философия с успехом заменяет пищу".

Они пишут по-русски: неудобно пользоваться языком врага, к тому же, два года с солдатами - неплохая практика.

Смерть - рядом с этими веселыми голодными юношами: зацепляет Матвея в знаменитом Кульмском сражении и целится в Сергея, выходящего на "битву народов".

Матвей из города Готы, где долечивает рану, пишет сестре 21 октября 1813 года: "Под Лейпцигом Сергей дрался со своим батальоном, и такого еще не видал, но остался цел и невредим, хотя с полудня до ночи четвертого октября находился под обстрелом, и даже старые воины говорят, что не припомнят подобного огня".

Но все обошлось, братья вместе, "в прекрасной Готе, и сегодня город даст бал, который мы навсегда запомним, и впереди движение к Рейну и сладостное возвращение".

Матвей Иванович - 60 лет спустя:

"Каждый раз, когда я ухожу от настоящего и возвращаюсь к прошедшему, я нахожу в нем значительно больше теплоты. Разница в обоих моментах выражается одним словом: любили. Мы были дети 1812 года. Принести в жертву все, даже самую жизнь, ради любви к отечеству, было сердечным побуждением. Наши чувства были чужды эгоизма. Бог свидетель тому…"

Престарелый семеновец ворчит на "нынешнее племя", вспоминая счастливейшие дни своей жизни, когда купались в октябре, спали на снегу без всяких последствий, когда все были молоды, все были заодно и цель была так же проста и справедлива, как солдатская песня.

Может быть, он прав, что время было теплее?

Пушкин запишет о мальчиках:

Которые, пустясь в пятнадцать лет на воле,
Привыкли в трех войнах лишь к пороху да к полю.

В этих строках представлено много "пятнадцатилетних", но не все. А что же у всех? Чем отличался среднестатистический "сын 1812-го" от своих внуков, правнуков, отцов? Как уловить в их речах, записях, манерах, шутках, огорчениях нечто особенное, что позже, при подобных же обстоятельствах, иначе проявлялось?

"Дражайший родитель!

Весна в полном сиянии своем покрыла поля и луга зеленью и украсила разновидными цветами, но окрашенными кровью соотчичей наших! - Древы оделись листьями, представляют величественную картину атмосферы и изображают как бы вновь воскресшую природу; зефир, играя между листочков и порхая по деревьям, производит легкий шорох, словом, вся природа торжествует. - Один только человек, не делая подражания оной, забыл самого себя, влеком будучи своими страстями, стремится удовольствовать неистовые свои желания. Бонапарте, сей лютый корсиканец, разинув алчные свои челюсти, бросался много раз на непобедимое российское воинство, от коего зияющие его челюсти запеклись кровию и он был опрокинут…"

Это письмо неизвестного сочинителя, переписанное во многие альбомы. А вот другое:

"Молчание вселенной, дух природы, война - исторгают из нашей груди восторг, преданность и слезы".

Эти строки из дневника Александра Чичерина - молодого человека, который, если б не погиб в бою, верно, был бы с декабристами.

И наконец, третье письмо:

Сергей Муравьев-Апостол - отцу. 1813 год: "Милостивый государь батюшка.

Я был несколько дней тому назад в г. Франкфурте, где пребывает главная квартира государя императора, и нашел у графа Ожаровского письмо ваше к брату Матвею. Я осмелился его распечатать, потому что брата еще здесь нет, и спешу вас на его счет совершенно успокоить, ибо я уже знаю, что он совсем здоров и выехал уже из Праги полк свой догонять. Я надеюсь его через несколько дней здесь увидеть и уж более с ним не расставаться, потому что наш баталион теперь к гвардии прикомандирован. Он получил в награждение Анненскую шпагу; по говорят, что ее переменят и что дадут Владимирский крест. Дай бог, чтобы это сбылось. Если б то возможно было, я бы ему свой отдал: он его более меня заслужил.

Что до нас касается, милостивый государь батюшка, мы теперь спокойно стоим в г. Ганау, в окрестностях Рейна, где мы очень хорошо приняты жителями, которые так рады, что избавились от французского ига, что не знают, как нам благодарность свою изъявить. Мы теперь там отдыхаем после столь славной, но вместе и тяжкой кампании. Говорят, однако, что мы скоро пойдем вперед.

Несколько дней тому назад была здесь великая княгиня Екатерина Павловна, шеф нашего баталиона… Она со всеми говорила и благодарила нас за наше хорошее поведение во все время, и даже сказать изволила, что мы честь делаем ее имени, и что государь император в награждение за наши труды приказать изволил, чтобы мы с гвардией вместе остались…"

Если б не "кампания", "крест", рана Матвея и то обстоятельство, что в батальоне Екатерины Павловны из 1000 человек вернулось домой 418,- если б не все это, письмо было бы вполне детским отчетом перед папенькой в благонравном поведении…

Но хватит примеров: таким путем нелегко доказать, какова была молодежь 1812 года. Ведь можно найти письма циничные, проникновенные, поэтические, бездарные… Но, прочитав или хоть просмотрев 10, 100, 1000 таких документов, причем написанных не выдающимися, а обыкновенными грамотными молодыми людьми, можно уловить нечто, именуемое "духом времени", хотя метод этот скорее эмоциональный, чем научный.

Мне вот каким представляется "сын 1812-го", юный, более или менее образованный дворянин, офицер: ему 15–20 лет, но он много взрослее своих сверстников из последующих поколений, служит, видал кровь и порох, выходил на дуэли, имел любовные приключения (или, по крайней мере, так утверждает), ездит верхом, фехтует, танцует, болтает по-французски, немало читал и слыхал еще больше.

Итак, молодые и ранние. Но эти прапорщики, поручики, воины и танцоры часто пишут так чувствительно, как в наши дни не решился бы зеленый школьник.

Ну, разумеется, надо сделать скидку на эпоху, стиль, сентиментализм, когда не скупились на "ах!" и "сколь!", "листочки" и "приятности". И все же эти юноши были и впрямь чувствительны, воображение их, по теории Ивана Матвеевича, наполняло мир красками.

"Из всех писателей, которых я читал в жизни, - признается Матвей Муравьев, - больше всего благодарности я питаю, бесспорно, к Стерну . Я себя чувствовал более склонным к добру всякий раз, что оставлял его. Он меня сопровождал всюду. Он понял значение чувства, и это было в век, когда чувство поднимали на смех".

Это сочетание зрелости и детскости поражает при знакомстве с людьми, жившими полтора и более века назад.

Если есть эпохи детские и старческие, так это была - юная. Пушкин скажет: "Время славы и восторгов".

В счастливой строке, появившейся в одном из последних стихотворений Кюхельбекера, - целая глава русской истории…

Лицейские, ермоловцы, поэты…

Часто удивляются, откуда вдруг, "сразу" родилась великая русская литература? Почти у всех ее классиков, как заметил недавно писатель Сергей Залыгин, могла быть одна мать, родившая первенца - Пушкина в 1799-м, младшего - Льва Толстого в 1828-м (а между ними Тютчев - 1803, Гоголь - 1809, Белинский - 1811, Герцен и Гончаров - 1812, Лермонтов - 1814, Тургенев - 1818, Достоевский, Некрасов - 1821, Щедрин - 1826)…

Откуда это?

Не претендуя на полный ответ, с уважением относясь к выводам историков и литературоведов об особенностях той эпохи, породившей столько гениев, хочу только обратить внимание на одну из причин, которая кажется очень существенной.

Прежде чем появились великие писатели и одновременно с ними должен был появиться читатель.

Мальчики, "которые пустясь в пятнадцать лет на воле…" - они и были теми, кому нужны были настоящие книги. Они, "по детскости своей", еще не кашли ответов на важнейшие вопросы и задавали их; а по взрослости - думали сильно, вопросы задавали настоящие и книжки искали не для отдохновения и щекотания нервов.

Ну как тут не появиться Пушкину!

Равнодушное, усталое, все знающее или (что одно и то же) ничего не желающее знать общество - для литературы страшнее николаевских цензоров. Последние стремятся свалить исполинов, но при равнодушии гиганты вовсе не родятся на свет. Или нет - родятся… Но их могут и не увидеть или заметить сыто, небрежно. Однако довольно об этом. Война не кончилась…

Матвей: Лютцен, Бауцен, Пирн, Кульм (рана в ногу, два ордена), Лейпциг, Париж.

Сергей: Лютцен (Владимир IV степени с бантом), Бауцен (произведен в штабс-капитаны), Лейпциг (в капитаны) - затем состоит при генерале от кавалерии Раевском и участвует в битвах 1814 года: Провен, Арси-сюр-об, Фершампепуаз - Париж (св. Анна 2-го класса).

Братья-победители: гвардии прапорщик Матвей, двадцати лет; Сергей - 17-летний капитан (позже, когда перейдет в гвардию, то, по принятым правилам, будет переименован в гвардии поручика).

Война кончилась. Мысли торопятся к дому.

Ты Париж мой. Пярижок,
Париж - славный городок!..
Как у нашего царя
Есть получше города,
Есть и Питер, и Москва,
Еще лучше Кострома:
Вся по плану строена,
Диким камнем выстлана,
Березками сажена,
Желтым песком сыпана,
Железами крытая…

С 18(30) марта 1814 года братья в Париже, проделав боем и пешком ту дорогу, по которой в обратном направлении ехали с Анной Семеновной пять лет назад. Наверное, бегали на свидания с детством - пансион Хикса, старый дом, опера, посольство…

В конце марта 1814-го в Париже собралась едва ли не половина будущих декабристов - от прапорщика Матвея Муравьева-Апостола до генерал-майоров Орлова и Волконского; одних Муравьевых - шесть человек. Первый съезд первых, революционеров задолго до того, как они стали таковыми.

Но пора домой - к отцу, сестрам, восьмилетнему Ипполиту, который уже давно играет в старших братьев.

Сергей с гренадерским корпусом опять шагает через всю Францию и Германию, в четвертый и последний раз в жизни. Матвей же, с гвардией, - "от Парижа через Нормандию до города Шербурга, откуда на российской эскадре в город Кронштадт"…

Глава IV
В надежде

Смертный миг наш будет светел…

Пушкин

"Из Франции в 1814-м году мы возвратились морем в Россию… Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество… Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он уже готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая однако ж не могла видеть мыши, не бросившись на нее".

Эту сцену, описанную Иваном Якушкиным, видел другой семеновский офицер Матвей Муравьев-Апостол. Между прочим, генерал-адъютант граф Ожаровский, родственник Сергея и Матвея Муравьевых, возвратившись однажды из дворца, рассказал им, что император, говоря о русских вообще, сказал, что "каждый из них плуг или дурак"…

В различных декабристских воспоминаниях приводятся похожие эпизоды, запомнившиеся навсегда; первый толчок в опасном направлении.

Но конечно же молодой офицер, возвращающийся с войны, при всех победных восторгах и радостях, может быть, незаметно для себя, давно уже подготовлен к важным мыслям. "За военных два года, - заметит Якушкин, - каждый из нас сколько-нибудь вырос".

Вчерашние крепостные, переименованные в российских солдат, во главе с офицерами-помещиками только что прошагали по дорогам Европы, освобождая края, уже начинающие забывать о крепостном праве.

Война закончилась в стропе, где и прежний Наполеон, и нынешний Людовик не тронули крестьянской земли и свободы, завоеванных в 1789–1794 годах. Возвращающимся же победителям перед родными границами не нужно объяснять: "В России найдете рабов!.."

"Народ российский, народ доблестный, не унывай! Доколе пребудешь верен церкви, царю и самому себе, дотоле не превозможет тебя никакая сила. Познай сам себя и свергни с могучей выи свой ярем, поработивший тебя - исполина!.."

Эти строки появляются в журнале "Сын отечества", где Иван Матвеевич Муравьев-Апостол регулярно печатает свои "Письма из Москвы в Нижний Новгород в 1813 году". Отец, как и дети, видит в народе "доблестного исполина". Но, как почти все отцы, уверенно выписывает рецепт, когда дети еще не поняли, что за болезнь… "Ярем, поработивший исполина", - звучит очень гневно, по имеется в виду "ярем подражания пигмеям", то есть французам. "Послушай! - восклицает Иван Матвеевич. - Не пройдет целого века, и французская нация исчезнет…

Приговор "истребить Францию" во всех сердцах, если еще не у всех в устах; он исполнится!"

Горячится 44-летний тайный советник…

Ровно через 20 лет заключенный Свеаборгской крепости Вильгельм Кюхельбекер запишет:

"В "Сыне Отечества" попались мне "Письма из Москвы в Нижний Новгород"; они исполнены живого ума, таланта; смысл не везде правильный, но лучше много правильного. Жаль только, чта автор, писавший так хорошо против пристрастия к французам, воспитал своих несчастных сыновей в Парижском политехническом училище. Бедный Иван Матвеевич…"

Тут не простой разговор, что вот-де Иван Матвеевич ратует против Франции, а сам офранцузился. Иван Матвеевич совсем не мракобес, но он четко выстраивает в своих "Письмах" логическую цепь: французский язык - французский образ мыслей - безверие - революция… (а раньше, как помним, безверие выводилось из математики). Сначала "поют водевили, танцуют гавот и, вытараща глаза, храпят в нос тирады из французской трагедии, - потом начнут в бурном исступлении самодовольства поражать друг друга", наконец, "сделаются орудием тирана - в войне противу всех народов".

Горячится Иван Матвеевич и даже древнего Рима по щадит. Только что писал Державину, что готов умереть, как Фабий, Курций; дети, понятно, влюблены в Катона, Гракхов. Но к чему же Курций и Гракхи, если в Риме вот что происходит: "Тарквиний изгоняется, власть делится и выходит аристократия, т. е. вместо одного тирана - сто. Против аристократии борется демократия, одолевает первую и кончается ужасной тиранией. Но что я говорю о древних! Французы, острые скорые французы в 20 лет пробежали вверх и вниз лестницу, по которой римляне тащились 700 лет".

Вот какой град аргументов сыплется на 18–20-летних прапорщиков, поручиков и капитанов, пришедших с войны. Дети еще молчат, отцы уже спорят. 2300 лет назад изгнали тирана Тарквиния, и все равно не спаслись от тирании; но что отсюда следует? Не надо было гнать тирана? Плоха Франция, но хорошо ли дома?

"В 14-м году существование молодежи в Петербурге было томительно. В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед".

Якушкинский залп чуть-чуть задевает Ивана Матвеевича, но в основном идет мимо. Ведь "старик" с молодым, даже чрезмерным задором требует от русских, чтобы они были сами собою, но разве не о том же будет через 10 лет кричать Чацкий - Грибоедов?

Да и вообще Иван Матвеевич не участвует в петербургской болтовне, так как в столице давно не бывал; второй раз женился и живет в деревне с молодой супругой. Вскоре у Матвея и Сергея появится еще брат Васинька да сестры Дуняша и Лилинька. Старшие дочери замужем или на выданье, а восьмилетний Ипполит окажется меж взрослыми и грудными братьями-сестрами, с новой матерью и очень скоро начнет почитать отца не столько в Иване Матвеевиче, сколько в Сергее Ивановиче…

Женитьба отца делает сыновей-офицеров еще взрослее. Только вчера - 1809 год, уроки, куклы с младшими сестрами. И вдруг из детства - в зрелость. Отрочество и юность пройдены ускоренно, как офицерские чины после каждой крупной битвы.

Разом, без передышки - смерть матери, война, новая семья отца, а при возвращении на родину еще внезапная смерть старшей сестры.

Потухла, как заря по мраке тихой ночи,
Как эхо темное в пустыне соловья…

Сергей. 11 октября 1814 года. "Мой дорогой Ожаровский, ужасную новость я узнал тотчас по моему прибытию в Москву, в момент, когда я должен был быть особенно счастлив, как раз тогда, когда я должен был ее увидеть".

Письмо это - самое позднее из того большого скопления семейных посланий, которые можно прочесть сегодня в Архиве Октябрьской революции. И мы догадываемся, отчего за следующие годы попадаются только отдельные, случайные листки: сначала Анна Семеновна все собирала, потом - Лиза, и вот Лизы нет, и никто не собирает: "Она была более, чем сестра для нас… Мир недостоин был иметь ее. Она была слишком хороша и добродетельна, чтобы бог не соединил ее с нашей доброй матерью".

Искренние, хотя и вполне стандартные слова утешения… Глубокая вера или форма? Отец, старый вольтерьянец, к богу относится с равнодушным уважением; в письмах покойной матери религиозных настроений совсем не чувствуется. Однако письмо Сергея по поводу кончины Лизы заставляет задуматься. Обычные скорбные формулы, принятые в разговоре о смерти, не умещаются у него в нескольких строках, требуют страниц. Пишущий как будто разговаривает не столько с родственниками, сколько с самим собой; по ходу письма образы, чувства - все горючее. Нет, это не просто обряд! Он страстно умоляет Ожаровского не верить в вечную разлуку, понять, что "только религия может облегчить нашу печаль", и несколько раз возвращается к важной для него мысли: какой-то особый знак "свыше" заключается в том, что "горе ударило в момент наибольшего ликования", победы, возвращения…

Не будем по одному письму слишком много решать, определять. Сергей Муравьев Апостол вообще не легко открывается современникам и потомкам. Заметим только работу мысли: скрытый упрек себе и друзьям в бездумной радости - победа, возвращение домой - той радости, которая порою обезоруживает человека перед горем. И древняя мудрость, нигде прямо не высказанная, но ясно видная уже в этом, а позже и в других письмах: находить добро в самом худшем, видеть зло в самом лучшем. Так, если б не было смерти, ценность и значение жизни во многом бы утратились.

18-летний мыслитель, отвергающий "вечную разлуку", верящий в посмертные радости… Может быть, это вынесено из той философии, которая в походе, в палатке недавно успехом заменяла пищу"?

Или в радостные головы победителей успело просочиться то печальное сомнение в разуме, которое закипало еще во времена небывало поздней осенней грозы 1796 года?

Назад Дальше