В Петергофе (впрочем, как всюду) опасно. 22 июня газета "Новое время" сообщала: "Юнкера школы прапорщиков Петергофа совершали 21 июня мирную демонстрацию в честь событий, разыгравшихся на фронте. В числе плакатов юнкера несли портрет Керенского. Манифестация уже возвращалась в училище, и большая часть манифестантов-юнкеров успела уже войти в него, как вдруг на оставшуюся роту юнкеров неожиданно напала кучка солдат 3-го национального полка, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. Все юнкера были без оружия и поэтому не могли оказать сопротивления. Флаги и плакаты у юнкеров были отобраны и разорваны. 12 человек юнкеров были ранены, причем двое тяжело". На следующий день та же газета описывала эти события более точно и подробно: "Предатели из 3-го запасного полка избрали местом нападения мост через глубокий ров <…> глубиной что-то около 12 сажен. На дне рва – канава и камни. На склонах протянута колючая проволока. Предатели спрятались на дороге в парк <…> Когда голова 2-й роты прапорщиков 1-й Петергофской школы прапорщиков входила на мост, сзади послышались движение, топот, щелканье затворов <…> Послышались крики: "Бей! Коли! Ура! Стреляя… Передние ряды безоружных юнкеров кинулись вперед. Их встретили камнями <…> которыми убийцы запасливо наполнили карманы, занимая позицию по ту сторону моста. У юнкера Сумина камнем пробита голова <…> Побоище происходило на мосту. Били прикладами и кололи штыками. Оглушив, сбрасывали с моста с высоты двенадцати сажен. Только покатый, покрытый дерном спуск, на котором удерживались жертвы расправы, не дал им разбиться насмерть о камни. Под мостом скрывалась засада, около двадцати вооруженных солдат. Они встречали ударами падавших сверху <…> По двое озверевшие убийцы с винтовками бросались на одного безоружного <…> Засада, раненые, пленные <…> Отказываясь воевать с немцами, эти люди действительно идут войной на своих братьев". Дальше приводились имена жертв, но оговаривалось, что список не полный. Имени Сергея Эфрона в списке не было… но ведь список не полный. Каково было Марине Ивановне читать все это! Ведь Эфрон служил именно во 2-й роте… Наконец пришли телеграмма и письмо – муж жив и здоров.
Дата выпуска приближалась. Сергей Яковлевич твердо намерен отправиться на фронт. ("Ни в коем случае не дам себя на съедение тыловых солдат".) Однако он понимает, чем будет такое решение для жены ("Марина <…> к этому совсем не подготовлена <…> Ничто так не связывает, как любовь, и прав был Христос, который требовал сначала оставить отца и матерь свою, а потом только следовать за ним…").
Однако на фронт он не попал, а будучи произведен в войсковые унтер-офицеры, в августе направлен для прохождения службы в Москву в 56-й пехотный запасный полк, который нес службу в Кремле. "…пехота не по моим силам <…> от одного обучения солдат – устаю до тошноты и головокружения <…> никаких мыслей, никаких чувств, кроме чувства усталости – опростился и оздоровился. Целыми днями обучаю солдат – "маршам", "военным артикулам" и пр.", – сообщает он Волошину.
И он, и Марина Ивановна просят Волошина помочь Сергею перебраться в артиллерию в Крым. Но с переводом ничего не получается. И Сергей Яковлевич отказывается от этой мысли. "Может быть, так и нужно. Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее, что боюсь – Крым будет невыносим. Только теперь почувствовал, до чего Россия крепка во мне", – пишет он в Коктебель. Что это не пустые слова, он докажет в недалеком будущем.
А пока… Пока не только обрыдлое обучение солдат пехоте. Молодость есть молодость. Вот после одного из многочисленных тогда митингов он с приятелем знакомится с двумя девушками – сестрами. Одна из них – Татьяна Игнатьева (впоследствии в замужестве Коншина) в своих мемуарах – спустя десятилетия – так описала впечатления от его внешности: "На худом нервном лице – огромные серо-зеленые глаза (по нашему определению "озера"). Движения небыстрые, речь негромкая, во всем облике какая-то редко встречающаяся серьезность и порой вдруг – оживление, бьющий изнутри темперамент".
На улицах неспокойно, девушек надо проводить до дома. А через несколько дней, опять же вместе с приятелем, он приглашает их в кино, потом опять гуляние по улицам и "разговоры, разговоры, разговоры…". "Он говорил, что Россия должна спасти мир от "ига духовного рабства", что "русский народ – избранник и пойдет впереди всего человечества" <…> конкретности в речах не было. Скорее <…> полет в неопределенное царство свободы и справедливости <…> (Отвлеченно, возвышенно и неопределенно)". Потом новые встречи… Вполне невинный флирт с разговорами о благе человечества и литературе. Но Сергей Яковлевич не раскрывает свое инкогнито. Не хочет, чтобы слухи, возможно преувеличенные, дошли до Марины. (В этом смысле он относился к жене бережнее, чем она к нему.) Только спустя какое-то время, благодаря случайности, Татьяна выяснила фамилию "высокого" и то, что он муж известной поэтессы.
В конце сентября 1917 года Цветаева уезжает в Крым. Одна. Без мужа и детей. (Правда, в надежде, что они скоро к ней присоединятся.) Зачем? По ее собственной версии, отдохнуть от московской суеты и поддержать сестру – Анастасия Ивановна Цветаева, недавно потерявшая мужа и младшего сына, жила в то время в Феодосии. Но литературовед Ирма Кудрова, автор многих исследований и замечательный знаток Цветаевой, выдвигает гипотезу: из-за Плуцер-Сарна. Пока Сергея Яковлевича не было в Москве, эти отношения были возможны, но обманывать… Чтобы подавить чувство, нужна была разлука.
Тут слышится недоуменный вопрос читателя: но как же это возможно – любить двух сразу. Ответ – в дневниковой записи Цветаевой 1917 года (впоследствии она – вместе с другими – будет опубликована под названием "О любви").
"Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!" – Простите, но если, кроме Н., люблю еще Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого – можно. Но представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне – тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату <…>
Для того чтобы одновременная моя любовь к двум лицам была любовью, необходимо, чтобы одно из этих лиц родилось на сто лет раньше меня, или вовсе не рождалось (портрет, поэма). – Не всегда выполнимое условие!". Конечно, эта тирада может вызвать возражения. У тех (а таких абсолютное большинство), у кого любовь неотъемлема от желания физической близости. Но Цветаева была не такова.
В конце концов – к осени 1918 года – отношения с Плуцер-Сарна разладились. Вот ее последнее письмо:
"Пишу Вам это письмо с наслаждением, не доходящим, однако, до сладострастия, ибо сладострастие – умопомрачение, а я вполне трезва.
Я Вас больше не люблю.
Ничего не случилось, – жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, – никогда <…>
Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю до самой последней возможности <…>
Пишу Вам без горечи и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-либо, я просто рассказываю Вам как знатоку и ценителю – Seelenzustand [9] , и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи".
Очевидно, "безмерности" Цветаевой не выдержал в конце концов и Плуцер-Сарна.
Часть II "…В Октябрьские смертные дни"
Глава 1 Крым. Дорога в Москву. Прапорщик Эфрон – против большевиков. Белая армия. Последнее свидание с мужем. Увлечение театром. "Лебединый стан". Эфрон в "Ледяном походе"
В Феодосии тоже неспокойно – громят винные склады. (Позже это станет темой стихотворения Цветаевой.) С продуктами почти так же плохо, как в столице. (Разве что – виноград.) Но, так или иначе, долго оставаться в Крыму нельзя – семья в Москве. В последний день октября она выезжает домой и в поезде узнает об Октябрьском перевороте и о боях в Москве. Первая мысль – Сергей! Что с ним?! Газеты печатают противоречивые сведения, но все страшные – много убитых и раненых. Разговоры в поезде только усиливают страх. Она не ест, не пьет ("горло сжало"). Поезд идет несколько суток, а до приезда узнать ничего достоверного нельзя. В отчаянии она пишет мужу "Письмо в тетрадку", сумбурное, сбивчивое, полное противоречивых чувств – то отчаяния, то надежды. "Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться – слушайте: вчера, подъезжая к Х<арькову>, прочла "Южный край". 9000 убитых. Я не могу рассказать Вам этой ночи, п.ч. она не кончилась . Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас – но тут следуют слова, которых я не могу написать.
Подъезжаем к Орлу. Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы – есть, раз я Вам пишу! А потом – ах! 56 – запасной полк. Кремль. <…> А главное, главное, главное – Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что "я" для Вас неважно, потому что я все это с первого часа знала!
Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака. <…>
Я сейчас не даю себе воли писать, но тысячу раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город? <…>
А если я войду в дом – и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? Может быть, и дома уже нет? У меня все время чувство, что это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот, Сереженька.
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше".
Цветаева не ошиблась: Сергей Яковлевич не сидел дома. Узнав из газет о перевороте в Петрограде и аресте Временного правительства, "я быстро оделся, захватил в боковой карман шинели револьвер <…> и полетел в полк, где, конечно, должны были собраться офицеры, чтобы сговориться о ближайших действиях". Цитата – из очерка С. Эфрона "Октябрь" (1917 г.), написанного уже в эмиграции. Благодаря этому очерку мы знаем о том, как он провел первые постреволюционные дни, довольно подробно.
В первый же день, сорвав с забора большевистскую листовку, только чудом не оказался расстрелянным пробольшевистски настроенными солдатами. Вместе с другими юнкерами участвовал в операции по уводу машин из захваченного большевиками гаража. Нес караул в Манеже. "Ночь темная. Стою, прижавшись к стене, и вонзаю взгляд в темноту. То здесь, то там гулко хлопают выстрелы <…> Впереди черная дыра Никитской. Переулки к Тверской заняты большевиками. Вдруг в темноте вспыхивают два огонька, почти одновременное: бах, бах <…> Со стороны Тверской забулькали пулеметы – один, другой. Где-то в переулке грохот разорванной гранаты".
Потом – попытка отбить у большевиков телефонную станцию. "Противника не видно. Но, невидимый, он обстреливает нас с крыш, из чердачных окон и черт знает еще откуда. Сухо и гадко хлопают пули по штукатурке и камню. Один падает. Другой, согнувшись, бежит за угол к автомобилю. На фланге трещит наш "максим", обстреливает вход на Мясницкую <…> За углом Мясницкой, на спине с разбитой головой – тело прапорщика. Под головой – невысохшая лужа черной крови. Немного поодаль, ничком, уткнувшись лицом в мостовую, – солдат".
В эти дни и обычным прохожим ходить по Москве страшно, а уж в офицерской-то форме… Александровское училище, где был организован главный оперативный штаб контрреволюционного командования Московского военного округа и заседал Совет офицерских депутатов, "оцеплено большевиками. Все выходы заняты. Перед училищем расхаживают красногвардейцы, обвешанные ручными гранатами и пулеметными лентами, солдаты <…> Когда кто-нибудь из нас приближается к окну, – снизу несется площадная брань, угрозы, показываются кулаки, прицеливаются в наши окна винтовками". Все находящиеся внутри училища чувствуют себя обреченными.
Тогда Эфрон вместе со своим товарищем Гольцевым находят у ротного каптенармуса два рабочих полушубка, солдатские сапоги и папахи – и в этих маскарадных костюмах выскальзывают из училища.
Бог сделал чудо – Эфрон остался жив.
Цветаева, увидев мужа живым и здоровым, тут же подхватывает его и увозит в Коктебель – от греха подальше!
Цветаева хочет провести зиму в Крыму, поближе к другу Волошину, но это возможно только в том случае, если Вера Эфрон привезет детей – Алю и Ирину. Однако Вера Яковлевна не смогла выполнить эту просьбу, и Цветаевой уже через три недели приходится отправляться в Москву. Разумеется, без Сергея Яковлевича. Впрочем, как она считает, эта разлука ненадолго – большевики не удержатся у власти, и муж сможет вернуться.
Мы знаем, что ее надежды не оправдались. Не в Москве, а в Новочеркасске, в Добровольческой армии уже в декабре 1917 года окажется Сергей Эфрон. Марина Ивановна, так много старавшаяся, чтобы муж не погиб на фронтах Первой мировой, не отговаривает его от службы в Белой армии. Никогда особенно не интересовавшаяся политикой, она интуитивно понимала: та война – глупость. Ради чего, собственно, народы убивают друг друга? Ради территорий, проливов, источников сырья? Все это не стоит человеческих жизней. Иное дело – война с большевиками, которые в глазах Цветаевой и Эфрона есть абсолютное зло, гибель России. И дело чести каждого порядочного человека – освободить от них Родину.
Цветаева осталась в Москве одна, с двумя детьми и без всяких средств к существованию. (Одним из первых своих декретов большевики национализировали банковские вклады.)
Буквально через несколько дней после прибытия в Белую армию Эфрон получает командировку в Москву – сформировать московский полк и по возможности добыть для него деньги. Все это нам известно из его документального очерка "Декабрь" (1917 г.), написанного уже после Гражданской войны, а опубликованного впервые только в 1992 году. Об этой же поездке и рассказ С. Эфрона "Тиф" (1926 г.), где в образе главного героя, Василия Ивановича, автор изобразил себя. Василий Иванович в пути заболевает тифом. Но вряд ли этот факт документален. Тиф не проходит быстро и бесследно. А никаких свидетельств о том, что Сергей Яковлевич приехал в Москву больной или полубольной, нет. Но как протекает эта болезнь, он знал не понаслышке. Тифом Эфрон переболеет потом – уже вернувшись в армию.
В Москве, несмотря на очевидную занятость своими делами, он все-таки зашел к сестрам, с которыми познакомился несколько месяцев назад. Там выясняется, что их тетушка хорошо знала его мать. "Его, по-видимому, особенно поразило, что воспоминание о ней (матери. – Л.П .) пришло, когда он этого совсем не ждал и в момент, когда он стоял перед решением важных для себя вопросов жизни. Он пробормотал что-то вроде: "Теперь, именно теперь!"
<…> Весь вечер был проникнут какими-то диккенсовскими настроениями, идущими прямо вразрез со всеми событиями и переживаниями последнего времени <…> Что потянуло его, приехавшего, как он сказал, на несколько дней и, кажется, действительно инкогнито, в семью почти незнакомых сестер? <…> Сам он, по-видимому, воспринял рассказ тетушки как нечто мистическое, как протянутую к нему материнскую руку в такой решительный и значительный момент его жизни".
В это последнее перед многолетней разлукой свидание с мужем Цветаева пишет стихотворение, которым она впоследствии откроет сборник "Лебединый стан" – стихи о Белом движении и белогвардейцах.
На кортике своем: Марина -
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
…Но в жизни все было сложнее. Сергей Яковлевич уехал в армию глубоко обиженным на жену. В 1923 году он расскажет об этом Волошину: "…Я тебе не пишу о московской жизни М<арины>. Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь, на что я ехал) после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел "последними глазами", Марина делила время между мной и другим, к<отор>ого сейчас называет со смехом дураком и негодяем…"
Другой – это, очевидно, Юрий Александрович Завадский, актер, а впоследствии известный режиссер [10] .
"Негодяй", наверное, все-таки формулировка Сергея Яковлевича. В мемуарной "Повести о Сонечке", написанной в конце 30-х годов, Завадский (Юра З.) предстает как холодный, эгоистичный красавец, не способный ни к глубоким чувствам, ни к оригинальному мышлению. Разговаривать с ним, кроме как о театре, решительно не о чем. "…Не гадкий. Только – слабый. Бесстрастный. С ни одной страстью, кроме тщеславия, так обильно – и обидно – питаемой его красотой" [11] .
Вернувшись из Крыма, Цветаева сблизилась со студийцами – актерами Второй и Третьей студий Художественного театра. Среди них был и Завадский. Увлечение театром и увлечение Завадским шли параллельно.
Уже в первом стихотворении, обращенном к Завадскому (к слову сказать, написанному через несколько дней после "На кортике своем – Марина…"), звучит ирония ("Beau teebreux! [12] – Вам грустно. – Вы больны. / Мир неоправдан, – зуб болит!..").
Завадскому посвящен цикл "Комедьянт" ("Ваш нежный лик…", "рот как мед", "прекрасные глаза", "златого утра краше", "рукой Челлини ваянная чаша"). Стихи не выдают глубокого чувства – увлечение, про которое с самого начала известно, что оно не надолго ("Не любовь, а лихорадка!", а со стороны героя – "лицедейство – не любовь!"). Цветаева сама сформулировала, что останется от этого романа:
И итогом этих (в скобках -
Несодеянных!) грехов -
Будет легонькая стопка
Восхитительных стихов.
Был и другой "итог" – цветаевские пьесы, роли в которых предназначались Завадскому: "Метель", "Каменный ангел" (тоже характеристика Завадского), "Фортуна", "Приключение", "Феникс". Сюжеты всех этих – при жизни Цветаевой так и не поставленных – пьес далеки от современности. Значит ли это, что Цветаева, как утверждали многие критики, "разошлась" со своим временем? Вовсе нет. Завадский не вытеснил из ее сердца Сергея Эфрона. Погрузившись в восемнадцатое столетие – время действия ее пьес, – она ни на минуту не забывала, в каком веке довелось жить ей и ее мужу. В последнем стихотворении цикла "Комедьянт" у Цветаевой появляется совершенно не свойственное ей раньше сознание греха:
Сам Черт изъявил мне милость!
Пока я в полночный час
На красные губы льстилась -
Там красная кровь лилась.
Пока легион гигантов
Редел на донском песке,
Я с бандой комедиантов
Браталась в чумной Москве.