Злой рок Марины Цветаевой. Живая душа в мертвой петле... - Людмила Поликовская 6 стр.


Уже после Февральской революции она начала писать стихи, которые войдут в "Лебединый стан", и продолжает работу над ним до окончания Гражданской войны. Себя она считает неким современным Нестором ("Белый поход, ты нашел своего летописца"). На самом же деле "Лебединый стан" – не летопись, а гимн Белому движению. События революции и Гражданской войны Цветаева осмысливает не в политических категориях. Для нее то битва Добра со Злом (в мировом, даже космическом масштабе). Белая гвардия – это "рать святая", "гордиев узел доблести русской"; белогвардейские штыки – "черные гвозди в ребра Антихристу!".

Почти все стихи "Лебединого стана" пронизаны предчувствием поражения. Но не было для Цветаевой формулы более чуждой, чем: победителей не судят. Напротив – "прав – раз упал". "Лебединый стан" – это песнь "об упавших и не вставших, / В вечность перекочевавших…". Но она знает и другое:

Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.

И вот потомки, вспомнив старину:

– Где были вы ? – Вопрос как громом грянет,

Ответ как громом грянет: – На Дону.

– Что делали? – Да принимали муки,

Потом устали и легли на сон.

И в словаре задумчивые внуки

За словом: долг напишут слово: Дон.

И опять оказалась права Цветаева: не дети, а внуки вспомнили о подвигах Белой гвардии.

Марина Ивановна ни на минуту не забывает, что она – жена белого офицера. И как может солидаризуется с ним: не отдает Алю в школу – там учат по новой (большевистской) орфографии, на поэтических вечерах перед красноармейцами читает стихи из "Лебединого стана" (те – в простоте душевной – думают, что это о красных). Главное же: мысль, что муж сражается за правое дело, придает ей силы, помогает не замечать тяготы – голодного и холодного – быта.

Есть в стане моем – офицерская прямость,

Есть в ребрах моих – офицерская честь.

На всякую муку иду не упрямясь:

Терпенье солдатское есть.

……………………………………………………

И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром

Скрежещет – корми – не корми! -

Как будто сама я была офицером

В Октябрьские смертные дни.

Образ мужа в "Лебедином стане" освобождается от всех "земных примет" и превращается в "белого лебедя", одного из стаи "белых лебедей".

…А Сергей Эфрон "в аду солдатского вагона" уехал в Ростов, куда с середины января были переведены части Добровольческой армии. 9 февраля (по старому стилю) 1918 года армия выступила из Ростова в поход на Екатеринодар – легендарный поход, вошедший в историю как 1-й Кубанский, или "Ледяной".

Многие участники этого похода оставили свои мемуары. Назовем прежде всего Романа Гуля с его прекрасной, абсолютно честной книгой "Ледяной поход". Действительность, увы, была совсем не такова, как в романтических стихах Цветаевой. "Светлые подвиги" шли бок о бок с жестокостями и несправедливостями. Сам Эфрон в статье "О добровольчестве" впоследствии напишет: "…погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерства, взятки, пьянство, кокаин и пр. и пр. Кто же они или, вернее, кем они были – героями-подвижниками или разбойниками-душегубами?" И сам отвечает: и тем и другим. И часто и то и другое соединялось в одном лице. Поэтому они и не получили народной поддержки, поэтому – в конце концов – и оказались разбиты.

Статья написана в 1926 году, но, думается, Эфрон многое понял уже во время "Ледяного похода". Однако низости и мерзости, творимые белыми, до поры до времени не заслонили для него главного: "Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнявшим душу "не могу", решили взять в руки меч <…> Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, – лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества.

Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина как идея – бесформенная, безликая, не завтрашний день ее, не "федеративная", или "самодержавная", или "республиканская", или еще какая, а как не определимая ни одной формулой. И не объемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали русские на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы Российской, – мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины.

Итак – "За Родину, против большевиков!" было начертано на нашем знамени, и за это знамя тысячи и тысячи положили душу свою, и "имена их, Господи, ты един веси".

28 марта 1918 года Добровольческая армия начала штурм Екатеринодара. Так и не взяв город, потеряв генерала Корнилова, убитого прямым попаданием артиллерийской гранаты, армия отошла на Дон, где бушевало восстание казачества. 30 апреля восьмидесятидневный поход протяженностью более тысячи километров, пройденный более чем с сорока боями, закончился. Прапорщик Сергей Эфрон был награжден знаком отличия 1-й степени.

Вскоре Волошин в Коктебеле получает письмо от Эфрона, датированное 12 мая: "…только что вернулся из Армии, с которой совершил фантастический тысячеверстный поход. Я жив и даже не ранен – это невероятная удача, потому что от ядра корниловской армии почти ничего не осталось <…> Не осталось и одной десятой тех, с кем я вышел из Ростова <…> Живу сейчас на положении "героя" у очень милых местных буржуев. Положение мое очень неопределенно, – пока прикомандирован к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. М.б., придется возвращаться в Армию, к-ая находится отсюда верстах в семидесяти. Об этом не могу думать без ужаса, ибо нахожусь в растерзанном состоянии. Нам пришлось около семисот верст пройти пешком по такой грязи, о какой не имел до сего времени понятия. Переходы приходилось делать громадные – до 65 верст в сутки. И все это я делал, и как делал! Спать приходилось по 3–4 часа – не раздевались мы три месяца – шли в большевистском кольце – под постоянным артиллерийским обстрелом. За это время было 46 больших боев. У нас израсходовались патроны и снаряды – приходилось и их брать с бою у большевиков <…> Наше положение сейчас трудное – что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром? Страшно подумать, что это так".

Нет, он так не думает. Уже через две недели в письме, отправленном в Коктебель, он утверждает обратное: "Сейчас намечается ее (России. – Л.П .) выздоровление, воссоединение, и в ближайшем будущем (два-три года) она будет снова великодержавной и необъятной. Никто не сможет ее ни разделить, ни растоптать". По части пророчеств Сергей Эфрон явно уступал своей жене!

Сергей Яковлевич умоляет Макса найти способ известить Марину о том, что он жив и здоров, и, если Волошину что-нибудь известно о Цветаевой, немедленно сообщить ему по прилагаемому адресу. Но Волошин ничего не знал о Марине Ивановне и, видимо, не имел возможности с ней связаться.

Первую весточку о муже Цветаева получила 30 августа 1918 года – в день покушения на Ленина – или днем позже. Кто-то приехавший с Дона сообщил ей, что Эфрон жив. Двойная радость: Сергей жив, а Ленин убит (именно так ей было передано сообщение о покушении).

…Между тем Эфрон, переболевший тифом, в июне-июле оказывается в Коктебеле, вероятно, в отпуске и задерживается там на несколько месяцев. Но отпусков длиною в несколько месяцев не бывает. Видимо, после всего пережитого возвращаться в армию он не хочет. Во всяком случае, он намерен дождаться в Коктебеле приезда Марины с детьми. Какую-то связь с ней установить, очевидно, все-таки удалось. "Все, о чем Вы меня просили в письме, я исполнил", – сообщает он жене. Но, конечно, доходили далеко не все письма.

Наконец, ждать дальше уже не имеет смысла – "Троцкий окончательно закрыл границы". Кроме того, жить абсолютно не на что – продолжать занимать у Волошина больше невозможно. Генерал А.В. Корвин-Круковский начал формировать так называемый Крымский корпус Добровольческой армии. Под угрозой военно-полевого суда все офицеры, находящиеся в Крыму, должны были явиться на призывные пункты.

И все-таки он не оставляет надежды увидеться с женой. "Вернее всего Добровольческая армия начнет движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие – это даст мне возможность увидеть Вас". Но – он понимает – этим планам, возможно, и не суждено сбыться. Последние его слова перед неопределенно долгой разлукой: "Мариночка, – знайте, что Ваше имя я крепко ношу в сердце, что бы ни было – я Ваш вечный и верный друг. Так обо мне всегда и думайте. Моя последняя и самая большая просьба к Вам – живите. Не отравляйте свои дни излишними волнениями и ненужной болью. Все образуется и все будет хорошо. При всяком удобном случае – буду Вам писать. Целую Вас, Алю и Ириночку.

Ваш преданный…"

Вместо подписи – рисунок льва.

Этого письма Марина Ивановна не прочтет никогда: не было оказии (опубликовано из архива Волошина). Только через несколько месяцев – в марте 1919 года художник К.В. Кандауров, приятель Максимилиана Александровича, сообщит ей, что Сергей жив.

Глава 2 Снова на фронтах. Гражданской войны. Письма С. Эфрона – М. Волошину

3 декабря 1918 года Сергей Эфрон прибыл "на укомплектование" бывшего 1-го Офицерского, а теперь Марковского (в честь убитого генерала Маркова) полка. События с момента его прибытия в полк можно восстановить по воспоминаниям "Марковцы в боях и походах за Россию". Но об Эфроне там не упоминается. Можно предположить, что ему все это время было не легче, чем в Ледяном походе.

В конце сентября 1919 года он сообщает Волошину, что получил письмо от Марины и Али. (Каким образом?)

Очередное известное письмо Эфрона в Коктебель – от 12 апреля 1920 года [13] . Вот его текст:

"Дорогие – Христос Воскресе!

Праздников в этом году я не видел. В Симферополе пробыл всего два дня и в Благовещение выступили на фронт. В Св. Воскресение сделали тридцативерстовый переход, а с понедельника были уже на фронте. 3 апр. был в бою. Выбивали красных с высот и сбили, несмотря на сильнейший огонь с их стороны. Сейчас мы зарылись в землю, опутались проволокой и ждем их наступления. Пока довольно тихо. Лишь артиллерийский огонь с их стороны. Живем в землянках. Сидим без книг – скука смертная.

На земляных работах я получил солнечный удар. Голова опухла, как кочан. Опухоль скатилась на глаза – должен был ехать в тыл, но отказался из-за холеры и тифа в лазаретах.

Сейчас опухоль спала.

Целую всех".

"Вырваться на денек", а скорее – на несколько дней Эфрону удалось. Как – этого мы никогда не узнаем. Не знали бы вообще о пребывании Эфрона в Коктебеле в 1920 году, если бы не несколько строк в мемуарах Ядвиги Соммер, близкой приятельницы И.Г. Эренбурга. "Главный удар по его (Эренбурга. – Л.П .) политическим ценностям нанес Сергей Эфрон <…> Я очень помню этот вечер <…> Эфрон рассказывал несколько часов о белой армии, о страшном ее разложении, о жестоком обращении с пленными красноармейцами, приводя множество фактов. Он хорошо узнал, что представляет собой эта "лебединая стая". Чувствовалось, что все его мировоззрение рушилось, что человек опустошен и не знает, как будет жить дальше". Понятно, что в письмах с фронта Сергей Яковлевич не мог быть так откровенен, как в беседе с Эренбургом на даче у Волошина [14] .

Осенью 1920 года Эренбург приедет в Москву, встретится с Цветаевой, и трудно предположить, что он не передаст ей содержание этого разговора. Кто знает, может быть, именно под влиянием этой беседы и появилось стихотворение "Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь!", где Цветаева оплакивает не только "белых", но и "красных". Но работа над "Лебединым станом" еще продолжалась. С благоговением перед подвигом белогвардейцев. Может быть, потому что она знала то, чего не знал Эфрон: как ведет себя "красная" власть. А может быть, просто потому, что слишком страшно было бы принять такую правду, ведь это значило бы, что разлука с мужем и все тяготы, выпавшие на его и ее долю, напрасны.

Последнее из дошедших до нас писем Эфрона с Гражданской войны – к Максу Волошину от 24 сентября 1920 года: "Обучаю красноармейцев (пленных, конечно) пулеметному делу. Эта работа – отдых по сравнению с тем, что было до нее. После последнего нашего свидания я сразу попал в полосу очень тяжелых боев. Часто кавалерия противника бывала у нас в тылу, и нам приходилось очень туго. Но несмотря на громадные потери и трудности, свою задачу мы выполнили. Все дело было в том, у кого – у нас или у противника окажется больше "святого упорства". "Святого упорства" оказалось больше у нас".

Через неделю Сергей Эфрон сделал карандашную приписку: "За это время многое изменилось. Мы переправились на правый берег Днепра. Идут упорные кровопролитные бои. Очевидно, поляки заключили перемирие, ибо на нашем фронте появляются все новые и новые части. И все больше коммунисты, курсанты и красные добровольцы. Очень много убитых офицеров <…>

Макс, милый, если ты хочешь как-нибудь облегчить мою жизнь, – постарайся узнать что-либо о Марине. Я думаю, что в Крыму должны найтись люди, которые что-нибудь знают о ней. Хотя бы узнать, что она жива и дети живы. Неужели за это время никто не приезжал из Совдепии?"

Глава 3 Ирина. Н.Вышеславцев. Цикл "Разлука". Письмо от мужа. С.Волконский. Отъезд из России

Марина Ивановна была жива. А вот дети… В первых числах февраля 1920 года умерла Ирина. В приюте. От голода.

Если Аля была желанным ребенком, то Ирина – случайным. Как записала Цветаева в дневнике – Zufallskind [15] . Если бы еще мальчик, сын… О сыне Цветаева всегда мечтала. Ирину Цветаева – тяжело это писать – не полюбила. Конечно, ребенок "в лихую годину", в разлуке с мужем был явно не ко времени. Девочка еще в роддоме, ей всего несколько дней, а Цветаева уже уверена, что она по своим душевным качествам будет уступать Але, будет "более внешней". "Аля – это дитя моего духа", – продолжает она в том же письме. Подразумевая, очевидно, что Ирина не станет ей столь близкой, как пятилетняя Аля. И действительно – ничего похожего на отношение к маленькой Але, которая всегда Цветаеву умиляла. За Алей она записывала каждое новое слово.

Уже в августе 1917 года мать Волошина сообщает В.Я. Эфрон страшные вещи: "Борис Трухачев (первый муж Аси Цветаевой, приехавший в Крым к заболевшему сыну – Л.П. ) мне говорил, что маленькая Ирина в ужасном состоянии худобы от голода: на плач ее никто внимания не обращает; он был совсем потрясен виденным". А ведь летом 1917 года в Москве еще не было тотального голода. Был недостаток определенных продуктов, очереди. Наверное, имели место проблемы с молоком. Но банковский капитал Цветаевой еще не был реквизирован, приложив определенные усилия, наверняка можно было эти проблемы решить. Купить молоко для ребенка, хотя бы через спекулянтов. Но если тратить время на добывание молока, когда же писать стихи? (Для Али бы нашла время.)

То, что Трухачев сказал чистую правду, подтверждает и запись в тетради Цветаевой: на чье-то замечание – "Ирина кричит" – Марина Ивановна спокойно отвечает: "Это она так разговаривает".

Если верить стихам Цветаевой, у Ирины была кормилица. "С молоком кормилицы рязанской / Он [16] всосал наследственные блага: – Триединство Господа – и флага. / Русский гимн – и русские пространства".

Так что же, стихи – просто выдумка? Нам представляется, что, взяв Ирине кормилицу, Цветаева сочла свой долг перед ней полностью выполненным, а что у той могло не хватать молока, она могла манкировать своими обязанностями – на такие "мелочи" Цветаева уже не тратилась.

О плохом отношении Цветаевой к ее младшей дочери говорят и другие люди. "Всю ночь болтали, Марина читала стихи <…> Когда немного рассвело, я увидела кресло, все замотанное тряпками, и из тряпок болталась голова – туда-сюда. Это была младшая дочь Ирина" (В. Звягинцева).

Общественное мнение обвинило в смерти Ирины Цветаеву. Художница Магда Нахман писала своей приятельнице: "Умерла в приюте Сережина дочь – Ирина <…> Ужасно жалко ребенка – за два года земной жизни ничего, кроме голода, холода и побоев". В записных книжках Цветаева и сама неоднократно признается, что была Ирине дурной матерью, не сумевшей перебороть неприязнь к ее "темной непонятной сущности". Если Аля уже лет с шести стала матери другом и помощником, предметом ее гордости, то отстающая в развитии (при таком питании и отсутствии надлежащего ухода – неудивительно) Ирина – только обузой. Некоторые признания просто страшно читать: вот Цветаева в приюте, где находятся обе ее дочери. Аля больна. "Даю Але сахар <…> "А что ж Вы маленькую-то не угостите?" Делаю вид, что не слышу. – Господи! – Отнимать у Али! – Почему Аля заболела, а не Ирина?!!" А вот пассаж в записной книжке от марта 1920 года (не прошло еще и двух месяцев после смерти Ирины): "Ирина! – Я теперь мало думаю о ней, я никогда не любила ее в настоящем, всегда в мечте <…> меня раздражала <…> ее тупость (голова точно пробкой заткнута!), ее грязь, ее жадность (это голодного-то ребенка! – Л.П .), я как-то не верила, что она вырастет – хотя совсем не думала о ее смерти – просто это было существо без будущего. – Может быть – с гениальным будущим? <…> я ее не знала, не понимала. А теперь вспоминаю ее стыдливую – смущенную такую – редкую такую! – улыбку, к<отор>ую она сейчас же старалась зажать. И как она меня гладила по голове: – "Уау, уау, уау" (милая) – и как – когда я брала ее на колени (раз десять за всю ее жизнь!) – она смеялась <…> Иринина смерть тем ужасна, что ее так легко могло бы не быть. Распознай врач у Али малярию – имей бы я немножко больше денег – и Ирина не умерла бы".

Думается, голодной зимой 1919/20 года у Ирины было мало шансов выжить. Вот если бы не большевики, и Ирина росла бы в таких же условиях, как маленькая Аля… Но история, как известно, не имеет сослагательного наклонения. Именно большевики и были главными виновниками ее смерти, как и смерти тысяч (миллионов?) других детей и взрослых. Разумеется, это не снимает вины ни с Цветаевой, ни с негодяя-директора приюта, обкрадывавшего детей.

В письмах Цветаевой, конечно, нет той ошеломляющей откровенности, что в записных книжках. "Другие женщины забывают своих детей из-за балов – любви – нарядов – праздника жизни. Мой праздник жизни – стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину – я два месяца ничего не писала! И – самый мой ужас! – что я ее не забывала, не забывала, все время терзалась <…> и все время собиралась за ней, и все думала: – "Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!" – А теперь поздно" (из письма В. Звягинцевой и А. Ерофееву от 7/20 февраля 1920 г.).

Назад Дальше