Викентий Вересаев: Воспоминания - Вересаев Викентий Викентьевич 45 стр.


Леонид Андреев

С Андреевым я познакомился в мае 1903 года в Ялте. Этот и ближайшие к нему годы были, по-видимому, счастливейшим периодом в жизни Андреева. За год перед тем он выпустил первую книжку своих рассказов, и встречена сна была критикою восторженно. Вчерашний безвестный судебный репортер газеты "Курьер", Леонид Андреев сразу и безоговорочно был выдвинут в первый писательский ряд. Рассказ "Бездна", напечатанный уже после выхода книжки в той же газете "Курьер", вызвал в читательской среде бурю яростных нападок и страстных защит; графиня С. А. Толстая жена Льва Толстого, напечатала в газетах негодующее письмо, в котором протестовала против безнравственности рассказа. Буря эта сделала известным имя Леонида Андреева далеко за пределами очень, в сущности, узкого у нас в то время круга действительных любителей литературы. Книжка, в последующее издание которой был включен и рассказ "Бездна", шла бешеным ходом, от газет и журналов поступали к Андрееву самые заманчивые предложения. Бедняк, перебивавшийся мелким репортажем и писанием портретов, стал обеспеченным человеком. Года полтора перед этим он женился, и брак был исключительно счастливый, – об этом браке я еще буду рассказывать. Любимая и любящая жена, прелестный мальчишка Димка. Подъем творческой энергии, вызванный всеобщим признанием и верою в себя. Третья картина из андреевской драмы "Жизнь человека": "Как пышно! Как светло!"

Смуглый, с черными "жгучими" глазами, черною бородкою и роскошною шевелюрою, Андреев был красив. Ходил он в то время в поддевке, палевой шелковой рубахе и высоких лакированных сапогах. Вид у него был совсем не писательский. Со смехом рассказывал он про одну встречу на пароходе, по дороге из Севастополя в Ялту.

В Севастополе он выступал на литературном вечере и имел шумный успех. На пароходе одна молодая даме долго и почтительно приглядывалась к нему, наконец подходит:

– Позвольте познакомиться… Давно желала этой чести… Я ваша восторженная поклонница…

– Я, – рассказывал Леонид Николаевич, – скромно потупляю глаза, мычу, что и я со своей стороны… что очень польщен…

Дама спрашивает:

– Вы давно из Новороссийска?

– Из Новороссийска? Никогда там не бывал.

– Так вы разве… не дирижер цыганского хора?

– Нет. Я писатель. Леонид Андреев.

– Ах, писа-атель…

И дама разочарованно отошла.

Мы ездили большой компанией в Байдарскую долину, в деревню Скели, к замужней дочери С. Я. Елпатьевского, Людмиле Сергеевне Кулаковой. Ночью, при свете фонарей, ловили в горной речке форелей. Утром, в тени грецких орешников, пили чай. Растирали в руках листья орешника и нюхали. Андреев сказал:

– Совершенно пахнут иодом!

– Ну, иодом!

– Вы со мной на этот счет не спорьте. Я запах иода отлично знаю. Жена меня каждый день на ночь мажет иодом то тут, то там.

– От каких болезней?

– От всяких.

– И что же, помогает?

Андреев помолчал.

– Семейному счастью помогает.

Возвращались мы в Ялту лунной ночью, в линейках. Смеялись, шутили, спорили.

Я, между прочим, сказал:

– Как, в сущности, бездарно это прославленное гоголевское описание Днепра: "Чуден Днепр при тихой и ясной погоде…" Ни одной черточки, которая давала бы лицо именно Днепра. Описание одинаково можно приложить и к Волге, и к Лене, и к Рейну, и к Амазонке, – к любой большой реке.

Андреев неопределенно усмехнулся:

– В этом-то именно и достоинство художественного описания. Нужно именно описывать вообще реку, вообще город, вообще человека, вообще любовь. Какой интерес в конкретности? Какой бы художник рискнул, например, написать красавицу с турнюром, как у нас ходили дамы лет пятнадцать назад? Всякий смотрел бы на этот уродливо торчащий зад и только смеялся бы.

Это очень характерно для Андреева. В нем всегда было сильно стремление к схематизации образов, к удалению из них всего конкретного. Ярчайший образчик – его "Жизнь человека". В ней он попытался дать образ человека вообще (а дал, вопреки желанию, только образ человека-обывателя). У Андреева не было интереса к живой, конкретной жизни, его не тянуло к ее изучению, как всегда тянуло, например, Льва Толстого, – жадно, подобно ястребу, кидавшегося на все, что давала для изучения жизнь. Андреев брал только то, что само набегало ему в глаза. Он жил в среде, в которую его поместила судьба, и не делал даже попытки выйти из нее, расширить круг своих наблюдений.

Рядом с этим, однако, следует отметить, что глаз у него был чудесный, и набегавшую на него конкретную жизнь он схватывал великолепно. Доказательство – его реалистические рассказы вроде "Жили-были". Но сам он таких рассказов не любил, а больше всего ценил свои вещи вроде "Стены" или "Черных масок".

Пренебрежение к конкретности позволяло Андрееву браться за описание того, чего он никогда не видел. В "Иуде" он пишет палестинские пейзажи, в "Царе" (своеобразно-красивой вещи, почему-то, кажется, до сих пор не напечатанной) он описывает ассирийскую пустыню, в "Красном смехе" – японскую войну. Но на войне он никогда не был. Это, вероятно, будет очень неожиданно для читателей "Красного смеха". Боборыкин в своих воспоминаниях об Андрееве, описывая чтение им "Красного смеха", говорит, что писатель тогда "только что вернулся с кровавых полей Маньчжурии". Для бывших на войне такого заблуждения быть не может. Мы читали "Красный смех" под Мукденом, под гром орудий и взрывы снарядов, и – смеялись. Настолько неверен основной тон рассказа: упущена из виду самая страшная и самая спасительная особенность человека – способность ко всему привыкать. "Красный смех" – произведение большого художника-неврастеника, больно и страстно переживавшего войну через газетные корреспонденции о ней.

Видались с ним в Ялте часто. Говорили много и хорошо. Какие-то протянулись нити, хотя во всем были мы люди чудовищно разные. Общее было в то время, обоих сильно и глубоко мучившее, – "чувство зависимости", – зависимости "души" человека от сил, стоящих выше его, – среды, наследственности, физиологии, возраста; ощущение непрочности всего, к чему приходишь "разумом", мыслью. Славная была его жена, Александра Михайловна. Мы расстались в Крыму, чтоб опять увидеться в Москве. В 1901 году я был выслан на два года из Петербурга с запрещением проживать в столицах, прожил эти два года в родной Туле. К осени собирался перебраться в Москву.

В августе получил от Андреева письмо:

Дорогой Викентий Викентьевич! Подходит зима, – не передумали Вы насчет Москвы? Это вопрос не праздного любопытства. Для меня и Шуры очень важно, будете ли Вы жить в Москве или нет. Штука в том, что наша короткая встреча оставила такое впечатление, какого давно не давали люди. И кажется мне, что мы можем сойтись, хорошо сойтись. Я уже вижу, как мы будем с Вами говорить, и самое приятное – еще не знаю, о чем. О чем-то особенном, совсем особенном и интересном, о чем уже давно хочется поговорить. Итак: приедете или нет? Квартир сейчас в Москве много, и дешевы они… Когда переселитесь, вместе будем, если это будет для Вас удобно, исследовать старую и новую Москву… Лето, до половины июля, держал себя дальше от работы и баловался стереоскопом. Великолепная штука! Такие снимки есть, восторг один. Последний же месяц писал и написал большой рассказ под заглавием: "Жизнь Василия Фивейского". Замысел рассказа важный, но выполнение мизерное – придется поработать еще. Приезжайте.

В Москве в сезон 1903–1904 года часто виделись с ним. Был Андреев типический москвич. Радушный и гостеприимный, мало разборчивый на знакомства; масса приятелей, со всеми на "ты"; при встречах, хотя бы вчера виделись, целуются. Очень любил пить чай. Самовар в его квартире не сходил со стола круглые сутки. Работал Андреев по ночам, до четырех-пяти часов утра, и все время пил крепкий чай. В пять утра вставала его матушка, Настасья Николаевна, и садилась за чай. Днем, когда к ним ни придешь, всегда на столе самовар.

Жил Андреев в тихих Грузинах, в Средне-Тишинском, переулке, в уютном особняке. По средам чаще всего у него (и у Н. Д. Телешова) собирался наш кружок беллетристов, носивший название "Среда" и основанный за несколько лет перед тем Н. Д. Телешовым. Участвовали в кружке, кроме Андреева, братья Бунины, Юлий и Иван, Н. Д. Телешов, Н. И. Тимковский, А. С. Серафимович, И. А. Белоусов, В. А. Гольцев, Сергей Глаголь (С. С. Голоушев, художественный критик), С. А. Найденов и др. При приездах своих в Москву бывали Чехов, Короленко, Горький, Куприн, Елпатьевский, Чириков, – в большинстве та литературная группа, которая впоследствии была известна под именем "знаньевцев" (по издательской фирме Горького "Знание"). Из не-писателей бывали Шаляпин, артисты Художественного театра. Кружок был замкнутый, посторонние в него не допускались. Писатели читали в кружке своя новые произведения, которые потом подвергались критике присутствующих. Основное условие было – высказываться совершенно откровенно, основное требование – не обижаться ни на какую критику. И критика нередко бывала жестокая, уничтожающая, так что некоторые более самолюбивые члены даже избегали читать свои вещи на "Среде". Андреев обязательно каждую свою новую вещь проводил через "Среду", и приятно было смотреть, как жадно в то время выслушивал он всякую, самую неблагоприятную критику. А критика очень часто бывала неблагоприятная: и по основным настроениям своим и по форме андреевское творчество слишком было чуждо реалистически настроенному большинству кружка.

Для меня всегда было загадкою, почему Андреев примкнул к "Среде", а не к зародившемуся в то время кружку модернистов (Брюсов, Бальмонт, Сологуб, Мережковский, Гиппиус и пр.). Думаю, в большой степени тут играли роль, с одной стороны, близкие личные отношения Андреева с представителями литературного реализма, особенно с Горьким, с другой стороны – московская пассивность Андреева, заставлявшая его принимать жизнь так, как она сложилась. Однако при случае он резко и определенно проявлял свои симпатии. Помню доклад Бальмонта об Оскаре Уайльде в московском Литературно-художественном кружке. Публика была возмущена бальмонтовскими восхвалениями не только творчества Уайльда, но и самой его личности. Ораторы один за другим всходили на кафедру и заявляли, что не нам проливать слезы над Оскаром Уайльдом, попавшим в каторжную тюрьму за содомский грех, – нам, у которых столько писателей прошло черен каторгу за свою любовь к свободе и народу. Андреев, сидевший на эстраде, громко и демонстративно аплодировал Бальмонту и потом говорил посмеиваясь:

– Ну, теперь я навеки погиб во мнении московской публики!

Под конец жизни Андреев разошелся с прежними литературными друзьями, о Горьком отзывался враждебно и был в тесной дружбе с Федором Сологубом.

Возвращаюсь к "Среде". Я до того времени в Москву не жил, и "Среда" меня поразила своим резким отличием от нашего марксистского литературного кружка, в котором в годы до высылки я участвовал в Петербурге. Там, в Петербурге, – раскаленная общественная атмосфера, страстные дебаты сначала с народниками, потом с бернштейнианцами, согласное биение со все усиливающимся революционным пульсом, тесная связь с революционными низами. Здесь, в Москве, – как будто мирная какая-то заводь, куда не докатывалась даже тихая рябь от бушевавших на просторе грозовых волн. Там – самовар, бутерброды с сыром и колбасой, беззаботные к костюму мужчины и женщины. Здесь – ужины с тонким вином и осетриной под соусом провансаль, красивые дамы, мерцание бриллиантов, целование ручек.

Я повел агитацию за расширение тем собеседований в кружке, за большее внимание к общественности и кипевшей кругом жизни. Несколько раз приводил на "Среду" А. А. Малиновского-Богданова, П. П. Маслова. Андреев очень сочувственно, даже с восторгом отнесся к моему начинанию. "Да, необходимо освежить у нас атмосферу. Как бы было хорошо, – говорил он, – если бы кто-нибудь прочел у нас доклад, например, о разных революционных партиях, об их программах, о намечаемых ими путях революционной борьбы". Вот до чего велика была в то время отчужденность Андреева от всякой общественности! Доклад о программах!..

***

Когда вспоминаешь о Леониде Андрееве того времени, нельзя отделить его от его первой жены, Александры Михайловны. Брак этот был исключительно счастливый, и роль Александры Михайловны в творчестве Андреева была не мала.

Андреев был с нею неразлучен. Если куда-нибудь приглашали ею, он не шел, если не приглашали и его жену. Александра Михайловна заботливо отстраняла от него все житейские мелочи и дрязги, ставила его в самые лучшие условия работы. Влияние на него она имела огромное. Андреев пил запоем. После женитьбы он совсем бросил пить и при жизни Александры Михайловны, сколько знаю, держался крепко. Новый год мы встречали у адвоката А. Ф. Сталя, Когда все пили шампанское, Андреев наливал себе в бокал нарзану. Он это называл "холодным пьянством".

Александра Михайловна умерла, прожив с Андреевым всего несколько лет. Драма Андреева "Жизнь человека" носит такое посвящение: "Светлой памяти моего друга, моей жены, посвящаю эту вещь, последнюю, над которой мы работали вместе".

Александра Михайловна действительно работала вместе с Андреевым – не в смысле непосредственного совместного писательства, как братья Гонкуры или Эркман и Шатриак, а в более глубоком и тонком смысле. Лучшей писательской жены и подруги я не встречал. В обычных теоретических "умных" беседах Александра Михайловна ничем не выдавалась и производила впечатление обыкновенной интеллигентной молодой женщины. Но было у нее огромное интуитивное понимание того, что хочет и может дать ее муж-художник, и в этом отношении она была живым воплощением его художественной совести.

Работал Андреев по ночам. Она не ложилась, пока он не кончит и тут же не прочтет ей всего написанного. После ее смерти Леонид Андреев со слезами умиления рассказывал мне, как писался им "Красный смех". Он кончил и прочел жене. Она потупила голову, собралась с духом и сказала:

– Нет, это не так!

Он сел писать все сызнова. Написал. Была поздняя ночь. Александра Михайловна была в то время беременна. Усталая за день, она заснула на кушетке в соседней с кабинетом комнате, взяв слово с Леонида Николаевича, что он ее разбудит. Он разбудил, прочел. Она заплакала и сказала:

– Ленечка! Все-таки это не так.

Он рассердился, стал ей доказывать, что она дура, ничего не понимает. Она плакала и настойчиво твердила, что все-таки это не так. Он поссорился с нею, но… сел писать в третий раз. И только, когда в этой третьей редакции она услышала рассказ, Александра Михайловна просияла и радостно сказала:

– Теперь так!

И он почувствовал, что теперь действительно так.

Не нужно, однако, отсюда заключать, что Андреев как писатель способен был подчиняться чьему-либо чужому мнению. Слишком он для этого был крупным и оригинальным художником. В кружке "Среда" он обязательно читал каждую свою новую вещь, жадно вслушивался в самую суровую критику, но, может быть, из ста замечаний принимал к исполнению только одно-два. И если он так прислушивался к мнению Александры Михайловны, то потому, что сам а душе чувствовал: "не так!". И если согласился с нею, что "теперь так", то потому, что его собственная художественная совесть сказала ему: "теперь так".

Теперь так!

Так ли это было с объективной точки зрения? Может быть, и даже наверное, Лев Толстой написал бы не так и написал бы гораздо лучше. Но он, Леонид Андреев, – он-то должен был написать именно так и иначе не мог и не должен был написать. Это-то вот бессознательным своим чутьем понимала Александра Михайловна и в этом-то отношении была таким другом-женою, какого можно пожелать всякому писателю.

Знал я другую писательскую жену. Прочтет ей муж свой рассказ, она скажет: "Недурно. Но Ванечка Бунин написал бы лучше". Или: "Вот бы эту тему Антону Павловичу!" А писатель был талантливый, со своим лицом. И он вправе был бы сказать жене: "Суди меня, как меня, и оставь в покое Чехова и Бунина". Для Александры Михайловны Леонид Андреев был именно родным, милым Леонидом Андреевым, ей не нужен он был ни меньшим, ни большим, но важно было, чтобы он наилучше дал то, что может дать.

***

Как-то обедал я у него. После обеда пошли в сад, бывший при доме. Бросались снежками, расчищали лопатами дорожки от снега. Потом разговорились. Месяца два назад началась японская война. Говорили мы о безумии начатой войны, о чудовищных наших неурядицах, о бездарности наместника на Дальнем Востоке, адмирала Алексеева. Были серые зимние сумерки, полные снежимой тишины. Вдруг из-за забора раздался громкий ядовитый голос:

– Начальство ругаете? Та-ак! Хорошим делом занимаетесь!

Андреев страшно побледнел и замолчал. Сказал с гадливым трепетом:

– Пойдемте домой!

И весь вечер был нервно-задумчив.

Назад Дальше