Наступил, наконец, вечер праздника. Сначала всё шло чинно - пока полны были бутылки. Чинно пили, чинно закусывали. Но по мере того, как пустели бутылки и наполнялись гости, равновесие заколебалось; настроение повышалось, беседа оживлялась; ещё немного, и уровень выпитого поднимался всё выше; во всех головах уже клубились густые пары. Шумные разговоры и споры о службе и всяких пристойных материях постепенно затихали, уступая место обычной прелюдии: "Не споём ли что-нибудь?" Сейчас же сцену оркестр именинников, - моя скрипка и Зельмана гармошка...
И пошло, и пошло. За хоровым пением - трепак; тосты смешиваются с пением в розницу, - т.е. кто во что горазд. Всё это под аккомпанемент хлопанья пробок и суетливой беготни толпы денщиков из кухни в пирушечную и обратно. Двери нашей кухни, где идёт "продукция", - кипит лабораторная работа по части выпивок и закусок, и двери пирушечной, где кипит и клокочет буйный спор и певческая разноголосица до надрыва, - уже раскрыты настежь, чтобы облегчить беспрерывную связь. Семейный коридор наполнен до насыщения звонким шумом смешанных голосов и звуков, раздающихся гулким резонансом во всю длину коридора.
Среди хаоса полупьяного пения, из вороха надрывающихся разговоров и споров вырывается вдруг из пирушечной комнаты командир 12-й роты, поручик Заварзин, который давно уже дошёл до высокого градуса, и в очень возбуждённом состоянии рвётся вперёд бить стёкла в квартиле полковника Гжеляховского. Я успел схватить его сзади, но он рванулся от меня так, что разорвал пополам свой мундир до воротника. Картина получилась скандальная: но пьяному Заварзину она показалась очень фасонистой: завернув обе половинки мундира сзади наперёд, он пустился вприсядку...
Словом, в этот вечер было дело под Полтавой. Завершилось это дело на другой день подачей коллективного заявления семейных артиллерийских офицеров о невозможности сожительства в одном коридоре с холостыми московцами. Приказал комендант выселить из семейного коридора меня с Зельманом, учинив развод скрипачу с гармошкой, и сослать меня в помещение над Николаевскими воротами, а Зельмана перевели в какой-то форт.
Моей новой резиденцией служило давно забытое огромное помещение в цитадели, пустовавшее с незапамятных времён: там когда-то был не то склад, не то квартира старинного комиссариата (прежнее интендантство), потому что полы были с остатками паркетов, но... с порядочными ямами, в которых днём и ночью возились большие крысы, помнившие ещё прежние интендантские харчи в этом помещении. Эта моя квартира состояла из двух огромных, совершенно пустынных казематов, вроде зал или сараев, с нависшими сводами и небольшими окнами в глубоких амбразурах.
Денщик принёс мою обстановку - складную койку, которая скрылась во мраке в одном углу, и чемодан, который юркнул в амбразуру; и... опять кругом пустынно, мрачно, затхло, пусто и жутко. Даже с денщиком жутко разговаривать, потому что резонанс такой, что собственный голос точно гром гремит; а если ещё внизу через ворота проезжает повозка, то в моих залах это отражается, как артиллерийская канонада .
Через несколько дней из штаба полка приехал командир полка и обходил помещения офицеров и нижних чинов. Зайдя в мою резиденцию, командир разразился раскатистым смехом.
- Ну, ви может делайт у себя развод с церемонией!
Конечно, жить в этом помещении немыслимо было. Я приходил только спать, проводя всё время, свободное от служебных занятий, в военном собрании за книгами, газетами и бильярдом - моей единственной страстью.
Больше трёх месяцев бедствовал я в моих чудовищных апартаментах; а потом... попал в условия ещё более худшие: нашу 15-ю роту перевели в сводчатую казарму под крепостным валганом, т.е. своды и стены с трёх сторон под землёй; мне пришлось поселиться в такой казарме, в которой была обильнейшая сырость, - прямо струилась вода со сводов и по стенам настолько, что кровать приходилось ставить посредине каземата; и всё же обильные капли падали со сводов на кровать. Как это я не вынес из этого каземата пожизненного ревматизма, прямо непостижимо.
Но что значат все эти жизненные передряги по сравнению с совершившимся производством в офицеры, - когда офицерские эполеты ещё сверкают своим девственным блеском и прелестями особого рода, - двойными, шитыми золотом петлицами и золотыми пуговицами с короной, что не все полки имели; наконец - самое главное: что все эти невзгоды по сравнению с занявшейся зарёй новой жизни, со всеми её заманчивыми перспективами! Тут не маршальский жезл, допускаемый даже в солдатском ранце, а подымай выше! Да есть ли предел фантастическим грёзам, куда юного прапорщика уносит его душевное ликование в первые дни, когда он оденет офицерские эполеты? Что, по сравнению с весенним трепетом души, все эти преходящие неудобства житейские! Их и не видишь, и не замечаешь. Светло, радостно и даже сухо в мрачном и сыром каземате; балагуришь с денщиком, смакуя непривычное ещё для уха его обращение на "Ваше Благородие".
При таком выспренном настроении мои книжные занятия были временно парализованы. Все затаённые мечты про академию, все мои благие размышления о самообразовании, о серьёзном чтении, постепенно затуманились, отошли куда-то вдаль, и я окунулся в обыденную пустоту холостяцкой офицерской жизни в нашем маленьком гарнизоне.
Увы! Эта жизнь была убийственна своим однообразием и по внешнему виду, и по внутреннему содержанию. Достаточно сказать, что речь идёт о жизни в крепости. Окружающий мир заперт со всех сторон крепостными стенами, валами, рвами; только и видишь солдат, пушку, казарму; ведь никаким посторонним элементам нет доступа в крепость. Есть очень убогий чахлый садик, окружающий собор; в этом садике гуляют, т.е. кружатся взад и вперёд, крепостные дамы и барышни под зорким глазастым обстрелом группы офицеров, засевших в "брехаловке" (угол сада) и подвергающих мимо проходящих дам и барышень тончайшим критическим анализам по всем статьям. В другой раз роли меняются, и с брехаловки раздаётся дразнящий дамский смех, пересыпанный заигрывающими словечками и манящими глазками по адресу прогуливающихся мимо офицеров.
Раз-другой в неделю или в месяц те же дамы и те же офицеры встречаются на танцевальном вечере в крепостном собрании. Затем... опять всё те же, и всё то же: везде и всюду всё одни и те же лица, одни и те же сплетни и пересуды. Вот это-то однообразие делает крепостную жизнь прямо тошнотворной. Конечно, офицерская молодёжь предпочитает проводить время в своём холостяцком кругу - преимущественно за выпивкой и картами, соблюдая приличие; но бывало, что некоторые доходили до крайности. Завелась такая компания в одной комнате, где каждый вечер допивались как следует и практиковались в стрельбе по освещённому фонарю против окна. Другие пытались спьяна ночью по лестнице, приставленной к стене, забраться через окно в семенную квартиру.
Немало офицеров, как в нашем полку, так и в других полках нашей дивизии, жили открыто, семейным порядком, с содержанками, вывезенными из Болгарии после Турецкой войны. Когда 9-я рота дала по стрельбе плохие результаты, то командир полка при всех на стрельбище говорит ротному командиру:
- Гофорю вам, капитан Туров, прогоняйт Александринку (содержанку); рота будет тогда стрелайт карашо...
Особенно отличались вольностью нравов артиллерийские офицеры, которых называли тогда военными нигилистами, по своей кудрявой шевелюре, небрежности в костюме и неразборчивости в семейной жизни. Вот для иллюстрации два факта, которые не стыдно вспомнить, благо это относится к отдалённому прошлому.
Один из молодых офицеров расположенной в одном с нами городе артиллерийской бригады женился на самой низкопробной гулящей девице. Когда остальные дамы не хотели допустить её в офицерское собрание, то эта продувная, вновь испечённая офицерская дама поехала в Петербург к самому генерал-фельдцейхмейстеру, великому князю Михаилу Николаевичу с жалобой на интриги офицерских жён. Да так сумела заинтересовать и растрогать великого князя трагизмом своего положения - а заодно обобрать и понадуть многих патронесс высшего питерского бомонда - что долгие месяцы эта особа была героиней дня в больших салонах, пока не раскусили, что это за дамочка.
Впрочем, что говорить про молодого офицера, женившегося спьяна. Вот сам генерал, командир этой бригады, к которому я попал ординарцем во время маневров. На биваке, в припадке откровенности, он рассказал мне историю своей женитьбы, когда он ещё был батарейным командиром, в том самом городишке, где мы стояли биваком:
- Пришёл я в этот Б. со своей батареей, и повадились мы все в этот ресторанчик, где за буфетом торговала красивая буфетчица. И вот, ко всем моим офицерам идёт она на ночь в палатку, а ко мне не хочет... Постой же, сказал я себе, такая-сякая, - пойдёшь и ко мне; взял, да женился на ней...
Наиболее сдержанные офицеры проводили время за игрой в преферанс, которая тоже заканчивалась выпивкой, хотя бы скромной. Я как-то инстинктивно боялся выпивки и карт. Это обстоятельство меня спасло, предохранило от возможности завязнуть в тине маленького гарнизона. Я быстро очухался от тлетворной пустоты окружающей жизни. За невозможностью отдаться книжным занятиям у себя дома, ввиду удручающей обстановки, при совместной жизни с крысами в комиссаритской руине или в каземате под земляным валом, я погрузился в чтение в библиотеке гарнизонного собрания; а большую часть досуга проводил в роте, где задался целью применить вынесенные из училища познания по педагогике и заняться обучением грамоте нижних чинов. Это тем более было уместно, что мне были поручены занятия с ротной школой, где грамоте обучались только 8 нижних чинов. Вот я и предложил ротному командиру заняться неграмотными всей роты. Ротный командир не только согласился, но и удивился моему рвению, необычному со стороны субалтерна, которые обыкновенно отвиливали от всякой работы, считались неспособными на первых порах для каких-нибудь самостоятельных ответственных занятий в роте, а потому еле терпимы были ротными командирами.
Надо и то сказать, что мой ротный не был врагом грамотности, и за то спасибо, потому что были и такие; поэтому он отнёсся сочувственно к моей затее и пошёл навстречу небольшим расходам, сопряжённым с обучением грамотности всей роты. Я с увлечением отдался моей работе, поощряемый не меньшим усердием и рвением со стороны моих учеников-солдат. Надо видеть и постигнуть, с каким горячим влечением наш простолюдин рвётся к познанию грамотности, какое блаженство светится у него на лице, когда он осилил две-три печатных строки и понял, что там сказано. Счастлив был и я; доволен был и ротный командир, видя скорые и блестящие результаты моих занятий. И вдруг, гром с чистого неба! Полковой командир обходит казармы непосредственно после окончания вечерних занятий и застаёт нашу 15-ю роту, не в пример прочим, сидящей за столами с грифельными досками в руках, а меня ораторствующим у классной доски.
- Ну, это у вас что делается? Ротный командир докладывает.
- Не сметь этого делать и убрать вон все книжки. Вы мне такие дела понаделаете, что военный министр по головке не погладит.
Как известно, с воцарением Александра III у нас изо всех щелей подуло реакцией. В противоположность либерализму предшествовавшего военного министра, графа Милютина, новый министр, генерал Ванновский, далеко не был сторонником развития грамотности в войсках, как родоначальницы всякого вольнодумства. И вот, многие войсковые начальники, привыкшие держать нос по веру, в том числе, конечно, и наш командир, забежали уже вперёд, чтобы приладиться к новым веяниям.
Я был сильно обескуражен этим запретом продолжать облюбованные занятия. Волей-неволей я опять был унесён общим течением игривой, но бессодержательной офицерской жизни.
Удивительно, до чего общий строй нашей офицерской жизни и даже службы налажен был так, что поощрялись только праздность, безделье, даже пьянство; а всякая наклонность к серьёзному отношению к жизни и службе, в лучшем случае, высмеивалась товарищами, а в худшем - привлекала подозрительное внимание начальства. Сколько мне пришлось вынести подтруниваний и зубоскальства за то, что я готовился в академию!
Точно нарочно меня одно время поселили вместе с поручиком Гусевым, горчайшим пьяницей, хорошо сознавая, что между моими книжными занятиями и домашним пьянством в одиночку моего сожителя - мало общего. Помещение наше состояло из комнаты с дощатой перегородкой, за которой стояли наши кровати. И вот, каждый вечер повторялась одна и та же история: сидит мой "Гусь" за столом, под которым стоит четверть водки; перелистывает иллюстрированную "Ниву", мурлыча про себя романс "И думаю, ангел, какою ценою", и поминутно тянет из бутыли, пока совсем опьянеет. Тогда начинается сложный поход в спальню, связанный с очень трудным маневрированием проникнуть через узкую дверь перегородки. Еле держась на ногах, Гусев старательно нацеливается в дверное отверстие, но... попадает на косяк, отшатывается назад, обнимает для сохранения равновесия чугунную печку, снова нацеливается и... попадает на второй косяк. Наконец, с помощью денщиков, благополучно водворён, раздет и уложен.
И так - изо дня в день, каждый вечер, месяцы нашего нерадостного сожительства, пока однажды ночью я проснулся от охватившего меня пронзительного холода (был февраль). Смотрю - кровать моего сожителя пуста. Окно раскрыто настежь, даже внутреннее окно раскрыто. Гусев в костюме Адама сидит на подоконнике второго этажа, свесив наружу ноги и, как ни в чём не бывало, курит. Позвал я денщиков, и не без труда, конечно, уложили мы Гусева в постель, закрыли окна. Меня, однако, встревожило возбуждённое состояние товарища, и я послал за доктором. Оказалось, что мой приятель допился до белой горячки. Пришлось свезти его в госпиталь, где он недели через две от белой горячки умер.
Мои занятия по подготовке в академию было уже трудно и незачем скрывать, потому что праздным товарищам приелось уже подтрунивать над "академией"; напротив, - кто не без уважения, а кто и с затаённой завистью стали относиться к моим серьёзным занятиям. А для полковых барышень стало предметом спорта завлечь меня в танцы, ухаживание, игру в крокет и т.п., так как я стал сторониться от всего этого, отчасти дорожа временем, отчасти потому, что ушёл в книгу.
Из уважения к моим книжным занятиям меня выбрали заведующим полковой библиотекой, а начальство навязало мне обязательно сделать сообщение в общем собрании офицеров на присланную из штаба дивизии тему - "Характеристика современного боя пехоты". Не знаю почему, но сообщение моё произвело фурор и упрочило за мною реноме учёного и начитанного. Мои славные товарищи были до такой степени восхищены моим сообщением, что по окончании доклада, когда из собрания ушло высшее начальство, вздумали качать меня на "ура" на деревянных подмостках, сооружённых тогда для готовившегося любительского спектакля. Не довольствуясь этим, целая делегация офицеров отправилась на квартиру начальника штаба дивизии, полковника Разгонова, с ходатайством послать моё сообщение для напечатания в "Военном Сборнике"; они были уверены в том, что напечатанное сообщение прославит наш родной полк.
Упоминаю обо всём этом лишь для того, чтобы показать, насколько необыденным явлением было тогда среди офицерской молодёжи сколько-нибудь серьёзное книжное занятие, потому что сообщение, рукопись которого сохранилась у меня по сие время, нисколько не заслуживало восторгов товарищей.
К этому времени относится первая моя попытка в области литературы, по следующему поводу. Готовился к постановке в полковом собрании любительский спектакль, и, как водится, перессорились любители, раскололись на две партии. В одном партии, к которой принадлежал я - не как участник, а просто по симпатии - оказались две дамы и двое мужчин. Нужно было добыть пьесу, в которой были бы две роли дамских и две мужских, ни больше, ни меньше, и поставить этот спектакль четырёх, чтобы утереть нос противникам. Искал я, искал, и ничего не находил. Тогда я перевёл с немецкого пьесу Шиллера " Der Neffe als Onkel", где как раз имелся тот состав действующих лиц, который нужен был. Пьесу поставили и нос утёрли.
Моё заведование библиотекой оказалось чреватым некоторыми обстоятельствами, которые могли иметь весьма печальные для меня последствия. Дело в том, что в это время, летом 1882 г., последовал знаменитый мракобесный циркуляр министра Толстого об изъятии из обращения "Отечественных Записок", "Дела" и многих других книг, по особому списку, признанных зловредными. Исполнение этого циркуляра грозило опустошением нашей полковой библиотеки, весьма богатой, существовавшей свыше ста лет . Но ничего не поделаешь. Объявленный к исполнению циркуляр Толстого надо было исполнить. Я отбирал запрещённые книги и журналы, готовясь изъять их из обращения и запереть в особые шкафы, под замком и печатями.
Вдруг, однажды меня требуют к командиру полка. Надел я шашку и явился перед серые очи начальства. Нахожу настоящее заседание из трёх Командиров полков: кроме нашего тут был командир Тарутинского полка полковник Минут и командир Бородинского полка полковник Кузяевский. Мне задают вопрос, как я исполнил циркуляр об изъятии книг. Я докладываю, что книги изъяты из обращения, согласно циркуляру; никому не выдаются для чтения, заперты и запечатаны в особых шкафах.
Из обмена мнений и реплик между командирами узнаю, что у них возник такой вопрос: не следует ли понимать слово изъять, как изъять из существования, т.е., истребить, уничтожить? С этою целью оба командира приехали к нашему Фишеру, как к щедринской тётушке, посоветоваться, как быть.
Наш немец, чуждый тонкостей русского языка, впервые услышал, что слову "изъять" можно придать ещё такое толкование как уничтожить, и решил, конечно, что лучше переусердствовать, чем наоборот.
Решили все три командира: вредные книги уничтожить, т.е. сжечь.
Поздно вечером я прочёл в приказе по полку: "Во исполнение... и прочее, предписывается под наблюдением командира 3-го батальона подполковника Бочарова упомянутые книги отобрать и уничтожить".