- Ну, хорошо, о своем дошкольном периоде, ты утверждаешь, что ничего не помнишь или просто не хочешь вспоминать, в чем дело, Бутуз?
- Нет, почему? Кое-что помню: учился предельно плохо. Уроков не делал. Все время читал, чистил лошадей в манеже, за что имел право ездить верхом сколько влезет. Историю и литературу любил. Математику, физику, химию - терпеть не мог. Поэтому проваливал все испытания по этим предметам, путая числитель со знаменателем, десятичные дроби с обыкновенными, аноды с катодами и вольты с амперами. До сих пор не знаю, на черта нам нужен водород, когда мне вполне хватает кислорода. Дело доходило до скандалов. Когда начались уроки алгебры и наш преподаватель Валентин Яковлевич не то Цантовитов, не то Цинговатов сказал, написав на доске: "X + У = Z", я с места ему возразил: "Это предельно глупо!"
- Почему глупо? - заинтересовался педагог.
- Потому что, - ответил я, - если сложить "икс" и "игрек", то получится "икс-игрек", а не "зэт".
- "Зэт" - новое число, - настаивал наш учитель. - Если соединить невесту с женихом, то она будут носить новую фамилию, фамилию мужа.
Но отбиться от меня ему уже было трудно.
- Во-первых, - сказал я, - у меня ваш "У", как буква, вообще под сомнением. Я узнал, что "У" по-французски и гречески - "И". А затем, смотрите, что вы делаете с другой буквой славянского алфавита, когда пишете, что "А плюс В равняется С плюс D". Почему я должен этому верить? И вообще, как это может быть?!
Владимир Яковлевич терпеливо доказывал:
- Если "А" равняется десяти, а "В" равняется пяти, "С" равняется семи, "D" равняется восьми, то будет по пятнадцать.
- Тогда и это тоже глупо, - спокойно заявлял я. - Зачем доказывать, что пятнадцать равно пятнадцати. Это и так известно.
В общем, об уравнениях ничего не помню. Да и вряд ли в них разбирался. Усвоил только таблицу умножения и основные четыре правила арифметики, чего мне абсолютно хватает и по сию пору.
А вот то, что пережито после школы, отлично помню до сегодняшнего дня. Все было далеко не просто. Ученик монтера не только учился у монтера ремеслу. Мне еще приходилось бегать ему за водкой, иногда даже покупать ее на свои деньги. Но Митрофан Иванович был человеком абсолютно порядочным - явление редкое по теперешним временам. Долг он мне отдавал точно в день получки. И учил меня вдохновенно. А со стороны на это смотрели косо, и тому была веская причина. Ведь многие дети интеллигентных родителей шли работать не потому, что они хотели стать кадровыми рабочими той или иной специальности, в чем была тогда крайняя нужда. Труд для них являлся своеобразной лазейкой. Делалось сие для получения путевки сначала на рабфак, а затем уже и направления в любое высшее учебное заведение. Поэтому с самого начала моей абсолютно искренней трудовой деятельности я находился под сильным подозрением у окружающих меня рабочих, как мальчик, пришедший на электростанцию за возможностью выскочить в люди.
- Да, не сладко тебе, Бутя, жилось. Совсем не сладко.
- Вследствие такого положения, если у меня и возникала мысль о продолжении систематического образования, то излишнее самолюбие и, я бы сказал, даже гордость, заставили меня навеки отказаться от такого будущего. В общем, учился я не столько в учебных заведениях, сколько по Горькому - в людях. И продолжалось это достаточно долго, до двадцать шестого года.
- Что ж, все время - учеником?
- Нет. Через пятнадцать месяцев окончил мой университет у мастера, и тот взял меня к себе уже подручным. Он остался мною доволен и порекомендовал повышение. Так, в двадцать четвертом меня перевели в Петроградский район на дежурный пункт "Электротока" (тока я уже больше не боялся), где я занимал высокую должность по включению света и выключению его за неплатеж.
- Что за странная должность? Их что, этих неплательщиков, было так много?
- Полгорода. Плату ввели сравнительно недавно. Но я взыскивал все до копейки. Был неумолим. Мною были довольны: план я уже тогда выполнял на все сто процентов.
- Значит, у тебя появилась перспектива стать министром финансов?
- Очень остроумно, но тогда, если помнишь, министров не было. Наркомы руководили.
- Подожди, Володя! Может быть, я что-то запамятовал, либо… Когда мы с тобой познакомились, по-моему, шел двадцать четвертый год?..
- Да. Столкновение двух титанов произошло в манеже. Я сделал тебе замечание по поводу посадки в седло, а ты обозвал меня сопляком. Так как вызвать тебя на дуэль я не смог - ты бы наверняка отказался! - то мы вежливо поклонились друг другу и разошлись. Но это была мимолетная встреча. Настоящие отношения начались три года спустя. Закончил я свою трудовую карьеру в двадцать шестом, по сокращению штатов.
- Молодцы электрики! Значит, вовремя спохватились!
- Я им за это очень благодарен, ибо с тех пор, кроме армии во время Великой Отечественной войны, нигде больше никогда не служил. Но расстался я с заводом все-таки тяжело - он стал мне родным. И родилось поэтическое прощание, которое ты найдешь в моей первой книжке. Назвал я его "Последний день".
- Может быть, отвлечемся от твоих оглушительных успехов на электрофронте? Кстати, я понимаю теперь, почему в эти годы так часто гасло городское электричество. Расскажи-ка, брат, о самом первом напечатанном стихотворении. Все-таки какой-никакой, а поэт!
- Год двадцать четвертый. Мне - семнадцать. Первое стихотворение - называлось оно "В кузне" - было напечатано журналом "Ленинградский металлист". После этого стал писать довольно регулярно для других журналов и газет моего великого города. В том же году, например, было напечатано еще несколько моих стихотворений в отделе фабрик и заводов нашей "Красной газеты".
- Скажи мне, сынок, твоими первыми шагами кто-нибудь руководил? По-моему, тогда уже существовала литературная консультация при ФОСПе, да и РАППовцы учили молодых.
- Вот именно, молодых. А я был уже не молодым.
С детства считал себя поэтом. Но своими некоторыми успехами на этом сложном - новом для меня - литературном поприще, а в известной мере и моральными качествами писателя, достойного называться советским, я, несомненно, обязан одному из старейших поэтов - Илье Ивановичу Садофьеву. Это он в то время руководил занятиями начинающих писателей литературной рабочей группы "Резец", механически входившей в Российскую Ассоциацию Пролетарских Писателей - РАПП.
На занятия я, конечно, не ходил. А вот когда они заканчивались, то оставался на какие-то минуты с мэтром и выслушивал - после прочтения мною ему стихов - его мудрые советы. Так, покончив с производством, я стал жить исключительно на литературные заработки.
- Голодал, наверное?
- Нет. Если помнишь, был довольно сытым и выглядел вполне прилично.
- Да уж, вида твоего тогдашнего забыть просто нельзя! Как сейчас у меня перед глазами появляется Володя Соловьев в ресторане гостиницы "Европейская", где мы обычно обедали.
- А что? Произвел на вас впечатление?
- Огромное! Ну, рост, конечно, и по сегодняшний день не изменился. Но каково было оформление этого незначительного человеческого тела! Начнем сверху: прическа - чистый Александр Пушкин. Шея - обернута вместо галстука белоснежным шелковым фуляром, закрепленным на груди огромной шпилькой в виде стека наездника. Пиджак - темно-бирюзовый, рубаха - светло-розовая в тон галифе, покрою которых мог бы позавидовать любой французский генерал. Краги коричневые. И все это великолепие завершалось обувью, которая при микроразмере своем поражала элегантностью… Один из сидящих за столом не удержался:
- Откуда у него такие ботинки? Даже в Одессе моряки из загранки подобных не привозят. И вообще странно выглядит этот молодой поэт. Я видел его на улице: шляпа явно не нашего происхождения, причем надета как-то набок.
- А вас, - тут же съязвил Олеша, - по-прежнему приводит в экстаз импортная дребедень и, главным образом, толщина подметок английских башмаков?
- Вот это рубанул зубилом! - оценил кто-то из нас (Юрий Карлович Олеша, работая в московском "Гудке", подписывал свои сочинения "Зубило".)
Тебя, Соловьева, пригласили к столу, и беседа - на литературные темы - продолжалась.
Надо сказать, что внешний вид Володи в ту пору совершенно не соответствовал положению в его семье. Я, который находился в курсе дел, понимал, что вся эта показуха и реквизиты маленького лорда Фаунтлероя были не от хорошей жизни.
Шел 1925 год. Отчима - Н. Веденеева - исключили из партии. Причина была серьезная: за беспробудное пьянство, В том же году супруги разошлись: терпение хозяйки дома иссякло! Отныне и до конца дней своих - а умерла она в 1964 году - мать находилась на полном иждивении сына, хотя 30 лет она жила одна в Ленинграде, а Володя - в Москве.
В 1927 году московское издательство "Молодая гвардия" выпустило первую книжку стихов Владимира Соловьева. Называлась она "Двадцатая весна".
Критика довольно высоко оценила этот небольшой сборник. Три газеты даже поместили отдельные стихотворения из него с одобрительными редакционными примечаниями.
Несколько месяцев спустя то же издательство (ну и типы!) выпускает вторую книгу Володиных, уже на сей раз - сатирических, - стихов. Это был результат его работы в области сатиры и юмора в журналах "Крокодил" и "Бегемот", а также редактирования "Веселых страниц" в "Ленинградском металлисте". Казалось бы, год должно считать счастливым в биографии Соловьева, ведь начался его большой творческий поэтический путь. Но не тут-то было…
Произошло событие, на первый взгляд незначительное, однако сильно повлиявшее на жизнь Владимира Соловьева, на его дальнейшую литературную деятельность.
Володя утверждал, что происшедшее оттолкнуло его от стихотворной сатиры и привело к театральной драматургии.
А произошло вот что: на большом программном диспуте, организованном Ленинградской Ассоциацией Пролетарских Писателей, Володя вступил в отчаянный спор с Михаилом Чумандриным, возглавлявшим в ту пору это объединение. Речь шла о том, по каким путям в дальнейшем должна развиваться российская социалистическая литература. Схватка была жаркой и сражение бескомпромиссным. Соловьев отчаянно рвался в бой, защищая свои позиции, крича Чумандрину:
- Ты призываешь к поэзии плаката и тебя вполне устраивают стихи:
Член ФОСПа,
Привита ли у тебя оспа?
Или того лучше:
Сплошной поток бедняцких масс
Сметет кулачество как класс.
А я - за высокий стих, ибо только светя свысока можно озарить наш путь к коммунизму!
- Буржуазный проповедник! - кричал ему в ответ Чумандрин. - Литература должна быть доступна народу, а не кучке такой, как ты, вонючей интеллигенции!
- Я лично пользуюсь только одной каплей хороших духов, а от тебя, Миша, постоянно разит тройным одеколоном!
Публика была явно на стороне Володи, что и привело к печальным последствиям.
Я на этом собрании не присутствовал. Все стало мне известно со слов очевидцев: "Соловьев налетел на Чумандрина, как орел на тигра. Давно такого не было".
Но через несколько дней я узнал из местной прессы (это было напечатано в двух газетах и журнале ЛАППа "Наступление"), что Владимир Соловьев, возомнивший себя пролетарским поэтом, исключен из рядов РАППа без права восстановления за… систематическое пьянство.
Факт абсолютно бредовый и бессмысленный. Володе уже исполнилось двадцать лет. Он был вполне взрослым человеком. Но во время наших дружеских встреч за столом никогда не пил. И не потому, что состоял членом общества борьбы с зеленым змием, а потому, что серьезное осложнение после исключительно тяжелой скарлатины повлекло за собой категорическое запрещение лечащих врачей употреблять какие бы то ни было алкогольные напитки. Поэтому Володя не позволял себе прикоснуться даже к пиву. Мне кажется, в ту пору он мог действительно служить идеальным примером для молодежи - классический образец трезвости.
Но факт остается фактом: Соловьев был ославлен как злостный пьяница, которого из-за этого порока ни в коем случае нельзя держать в общественной писательской организации.
Володя отчаянно защищал себя, свое доброе имя. Он поднял на ноги все и всех. Однако ни справки, ни письменные отзывы врачей, полностью опровергавшие это обвинение, ни активное вмешательство комиссии - ничто не могло изменить решение РАППа и заставить газеты напечатать опровержение.
А Соловьев не складывал оружия. Он продолжал борьбу со своими противниками с помощью стихов.
Вслед за первым романом Михаила Чумандрина "Склока" вышел второй - "Родня".
Доведенный до крайности расправой и совершенно незаслуженным, нелепым обвинением, Соловьев пишет убийственную эпиграмму на своего противника, мгновенно разошедшуюся по всей стране. Я помню ее наизусть.
Ему был дан судьбой жестокой
Талант, хоть маленький, но свой,
В литературе начал "Склокой"
И продвигается "Родней!
Значительно позже, правда без упоминания фамилии автора, эту эпиграмму опубликовал Александр Безыменский в знаменитом альманахе "Удар".
В общем, Соловьев перестает писать стихи. И пытается попробовать свои способности в области драматургии. Через два года на его творческом счету уже несколько театральных юморесок. Они были поставлены на сценах полупрофессиональных и передвижных театров, а также в кружках рабочей самодеятельности.
В 1929 году случай сводит Володю с рабочим театром "Стройка", находившимся в ведении Московско-Нарвского дома культуры. Его актерский состав сердечно принимает молодого автора в свою среду И Соловьев остается верным этому дружному коллективу, с которым он ездит по всей стране как фактический заведующий его литературной частью.
Побывав на Магнитострое, где театр гастролировал несколько месяцев, Володя пишет свою первую пьесу "Мы, олонецкие", ставшую творческим отчетом, знаменем этой ленинградской рабочей труппы.
В дальнейшем пьесы Соловьева шли в разных театрах страны.
К сожалению, этот талантливый человек сравнительно рано умер. Но хочу верить, что его творческому наследию суждена долгая жизнь.
Эрдманы
Николай Эрдман был Человек. Это слово, как видите, я пишу с большой буквы. И поскольку он заслуженно носил такое прекрасное имя, я предлагаю вашему вниманию эти несколько страниц. Несколько - потому что о Николае Эрдмане - писателе, драматурге, сатирике, сценаристе - уже написана целая книга. Так что никаких творческих вопросов, связанных с его литературной деятельностью, поднимать не буду: этим успешно занялись другие.
Все началось сравнительно недавно - всего каких-нибудь шестьдесят семь лет тому назад. В Доме техники на Мясницкой. Дело было вечером. В зале - концерт. На эстраде - знаменитое московское трио: Шор, Крейн и Эрлих. Успех - огромный: тогда ценили и ходили слушать музыку - классическую, великую, вечную.
Барабанов и тарелок в трио не было: всего лишь рояль, скрипка и виолончель. Но зато, повторяю, имелась - Музыка.
После концерта дядя моей жены - он играл на рояле - познакомил меня со своим другом и одним из постоянных слушателей (теперь они почему-то называются зрителями) московского трио - Робертом Эдуардовичем Эрдманом. Этот могучий мужчина пришел послушать Бетховена со своими сыновьями: Борей - старшим и Колей - младшим. Боря был на год старше меня, Коля - на два года моложе. С этого дня началась моя дружба с другим московским трио: Эрдманами - отцом и двумя его сыновьями.
Через два дня Коля позвонил мне и предложил встретиться у Храма Христа Спасителя (я жил рядом). Немедленно прибыл на свидание. Коля был с Борей, а чуть подальше стоял Роберт Эдуардович. Как-то странно осмотрел меня: с ног до головы и поперек. Разговор начал Коля:
- Когда тебя учили в Швейцарии, ты занимался боксом?
- Конечно! - ответил я. - В течение десяти лет - до окончания школы. И между прочим, довольно успешно. А почему это тебя вдруг заинтересовало?
За сына ответил Роберт Эдуардович:
- Потому что я тренирую моих детей на берегу Москва-реки.
Сразу я ничего не понял. Надо сказать, что Эрдман-старший был немцем и говорил по-русски с незабываемым акцентом. Впоследствии я завоевал его доброе отношение тем, что читал ему, запомнившиеся еще с детства немецкие стихи. Особенно он любил "Песнь о Зигфриде" и балладу об императоре Фридрихе Барбароссе. Но сейчас - не об этом. Роберт Эдуардович продолжил свои объяснения:
- Вайс ду… Ох, извини! Знаешь ли ты, что такое "стенка"?
- Знаю. По-немецки будет "ванд".
- Правильно.
- Так что: мы будем здесь строить стенку?
Роберт Эдуардович рассмеялся:
- Нет, нет, готес вилен! Стенка -.значит, когда молодые люди из Хамовников бьются честно на кулаках с молодых людей из Замоскворечья! (Эту фразу я помню дословно до сих пор!)
- Сначала ты посмотришь, а потом, если тебе понравится, можешь тоже…
Через полчаса грянул бой. Коля и Боря бились рядом, мгновенно поддерживая друг друга. Роберт Эдуардович одобрительно кивал головой, когда положительно расценивал действия сыновей. Это было чисто мужское "развлечение", самый что ни на есть честный бой. Когда у одного замоскворецкого под перчаткой правой руки хамовнические обнаружили кастет, то его - за этот подлый поступок - били уже свои.
Мимо - по Волхонке - проезжал ломовой извозчик. Он резко остановил лошадей, быстро спустился на набережную и с ходу вступил в бой. Ему сразу вмазали по сопатке, и он с разбитым носом, но счастливый, что немного размялся, вернулся к своей телеге. Вытирая кровавые сопли, поехал дальше.
Впоследствии Боря, Коля и я несколько раз выходили уже втроем, точно согласовывая нашу "работу": получалось отлично!
Боря был художником, Коля - литератором, я - журналистом. Наверное, поэтому у меня было больше общего с Колей. Так мы и продружили всю жизнь.
Коля взялся быть моим путеводителем по зрелищным предприятиям Москвы. Признавая все величие искусства прошлого - и Большого, и Малого, и Художественного, - он больше всего любил спектакли Николая Фореггера в "Мастфоре" на Арбате.
"Хорошее отношение к лошадям", "Тайна Канарских островов" - маленькие сценические жемчужины, просмотр которых так скрашивал нашу жизнь. Почти уверен, что, отчасти, свою профессию драматурга я определил благодаря влиянию, которое на меня оказывало общение с Николаем Эрдманом.
Но все-таки нас связывала не только любовь к театру и общность профессии. Я почувствовал, что Коля нуждается во мне как в конфиденте - человеке, которому он может поведать и доверить свои самые сокровенные мысли, замыслы, надежды. И я был ему верен до конца. Почему? Потому что в высказываниях моего друга, в его взглядах и оценках происходящего вокруг, в его осмысливании взрывной волны культурного моря нашего молодого государства, в несовпадении его пристальных взглядов с точками зрения других наших друзей и коллег, в его особом ощущении действительности, которую он оценивал и закреплял на бумаге - только ему одному присущим сатирическим пером - во всем этом я чувствовал такую глыбу правды и чистоты, что даже одной сотой доли ее хватало мне, чтобы утвердиться в правильности моих собственных мыслей, формы труда, отношения к жизни. Для меня Коля был животворным источником, примером бескомпромиссности, современным неистовым Роландом - рыцарем без страха и упрека.