На занятиях я все более критически наблюдал за преподавателями - что они объясняли и, главное, как они показывали. Были хорошие примеры, но больше было слабых и просто плохих. Я старался запоминать - "брать" то хорошее, что замечал, но помнить и то, что мне не нравилось, для того, чтобы это "не брать". Думаю, кое что из этого мне удалось.
Госпитальную хирургию нашей группе преподавал доктор Василий Родионов, молодой ассистент кафедры, который закончил институт всего на три года раньше нас. Мы его хорошо знали, как недавнего демагогического секретаря комитета комсомола - это был его "трамплин" на преподавательскую должность. Но как преподаватель Родионов ничего из себя не представлял, занятия проводил вяло, по бумажке - читал какие-то свои записи, не отрывая от них глаз. Как-то раз я на занятии раскрыл учебник и увидел, что его бумажка слово в слово была списана с тех страниц. Для таких "занятий" нам даже не стоило приходить в клинику.
Однажды Родионов должен был под наркозом вправить вывих бедра и наложить большую гипсовую "кокситную" повязку подростку лет двенадцати. Мы завезли больного в перевязочную. Мальчик испуганно дрожал, наши девушки его успокаивали, обнимали, разговаривали с ним. Анестезиология тогда еще не выделилась из хирургии, анестезиологов не было - хирурги сами давали больным "масочный наркоз" хлороформом или эфиром. Мы наблюдали, как неумело Родионов это делал - больной мальчик задыхался, кричал, вырывался. Родионов велел нам помогать, кричал:
- Прижимайте его ноги сильней к каталке и держите его руки. Учитесь, как давать наркоз.
И он все добавлял и добавлял хлороформ на маску. Вдруг мальчик затих и обмяк. Родионов снял маску с его лица - больной не дышал: от передозировки хлороформа он умер. Мы не сразу сообразили, что произошло. Техника реанимации тогда еще не была разработана. Может быть, если бы Родионов начал интенсивное искусственное дыхание, больного можно было бы вернуть к жизни. Но он стоял смущенно и искал себе оправдание:
- Что ж, это известно, что есть организмы, не переносящие наркоз, - сказал он.
Мы были потрясены этой ничем не оправданной смертью и таким грубым неумением давать наркоз. Наши девушки зарыдали и выбежали из перевязочной.
Ну, какому врачебному искусству могли мы научиться от Родионова?
(Потом Родионов сделал блестящую карьеру: он работал в аппарате Центрального Комитета партии, после этого ему нетрудно было стать профессором хирургии; через двадцать лет мне пришлось с ним встречаться по работе, он и тогда продолжал читать студентам лекции по тексту учебника; наркоз своим больным он уже не давал, но хорошим хирургом никогда не стал.)
Затишье перед грозой
В Третьяковской галерее, в Москве, есть великолепная картина Дубовского "Притихло" - над рекой нависла тяжелая наполненная влагой серая туча, вот-вот ее прорежут молнии и разразится гроза. Картина настолько реалистична, что она довлеет и нагнетает беспокойство и волнение. Такое состояние было в столичном медицинском мире в 1952 году - над ним нависла туча и вот-вот должна была разразиться гроза.
Первые отдаленные раскаты грома уже прозвучали: в 1950 году был арестован профессор нашего института Яков Этингер, известный терапевт. За ним арестовали профессора Иосифа Фейгеля, тоже известного терапевта. Никаких официальных сообщений об этом не было. В чем их обвиняли, никто не знал - они просто исчезли. Еще с 1936 года все привыкли, что известные люди, занимавшие положение в политике, в администрации, в науке и искусстве, неожиданно исчезали - и все. Но, конечно, глубоко в кулуарах медицинского мира это тайно обсуждалось, и все ждали - что за этим последует.
Тем временем после пятого курса всех мужчин нашего курса забрали на месяц на "солдатский призыв" и отправили рядовыми в военный лагерь под Курском. Нам выдали застиранную форму БУ (бывшую в употреблении), грубые яловые сапоги и шинели, показали, как обматывать ноги портянками, и дали команду маршировать строем. Мы неуклюже топали и по приказу старшины орали военные песни. Запевал Костя Смирнов:
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Угрюмый танк не проползет -
Там пролетит стальная птица
Мы подхватывали:
Пропеллер, громче песню пой,
Неся распластанные крылья,
За вечный мир в последний бой
Летит стальная эскадрилья.
Когда нас не гоняли, капитан, замполит батальона, проводил с нами под палящим солнцем политические занятия по международному положению. По занятиям выходило, что мы должны быть готовы к войне каждую минуту. На эту тему он говорил так:
- Великая сила учения товарища Ленина проявляется в чем? - что оно есть самое правильное и верное. Согласно решений исторического Восемнадцатого съезда партии и величайшего гения и учителя всего трудящегося человечества, генералиссимуса и Верховного главнокомандующего товарища Иосифа Виссарионовича Сталина, враги коммунизма кто? - враги коммунизма и всего человечества это империалисты Соединенных Штатов Америки и Европы. Они будут окончательно разгромлены на суше, на воде, под водой и в воздухе. Победа будет за нами! Повторить!
Мы обязаны были повторять эти изречения слово в слово, даже с его интонацией. Один наш студент. Женя Гинзбург, тихий и немного заумный парень, с толстыми очками на носу, раздражал замполита небравой еврейской внешностью. Он скомандовал ему:
- Рядовой, там, вы, вы - в очках, да, да - вы. Повторить!
Женя никогда в жизни не говорил громко и не умел вытягиваться по-военному. Он переминался с ноги на ногу, заложил руки за спину и промямлил:
- Ну, значит, по теоретическим исследованиям Ленина и по работам товарища Сталина…
Замполит мгновенно пришел в ярость и посмотрел на него с прищуром:
- Отставить! Явиться в три часа ночи - к дежурному по полку!
Мы уже знали, что это значило - провинившегося Женю отправят до рассвета чистить лопатой полковую выгребную яму, стоя по колено в жидкой массе вонючих испражнений.
Он явился, выгребал и вдобавок потерял там в говне очки - еле нашел, шаря руками.
После этого наказания тихий Женя в следующий раз вскочил перед замполитом навытяжку и громко и четко повторил за ним все слово в слово, как попугай.
Старшины и сержанты старались выбить из нас интеллигентность. В соседних с нами ротах были регулярные свежие призывники из азиатских республик - Туркмении, Киргизии, Таджикистана, Узбекистана. Для них повторять за замполитом было немыслимо - они вообще с трудом говорили по-русски. Поэтому они-то и были главной "выгребной силой". Русские старшины презрительно называли их "чучмеками" или "чурками". И на нас они глядели с неменьшим презрением. Старшина говорил нам:
- Вы - есть кто? Вы есть гнилая интеллигенция. Из вас солдаты - никакие. Вы что? Вы рассуждаете, а солдату рассуждать не положено. Поняли? Не по-ло-же-но! Солдату - что? Солдату нужен приказ. Из этих чучмеков мы сделаем образцовых солдат. Они будут стрелять по врагам согласно приказу, без рассуждений. А вы будете - что? Будете рассуждать и убиты в первый же день войны.
В солдафонском миропонимании мы ничего не стоили. Но если нас, почти врачей, сделали солдатами, то, очевидно, кому-то, зачем-то и для чего-то это было надо. Надо - для какой войны?
Намаявшись за день, перед отбоем на ночь мы сидели на нарах в своей палатке и валяли дурака. У многих из нас появился солдатский юмор с ядреным матом. Особенно отличался Изя Зак. Из него будто перло. Другие даже морщились, и я предложил:
- Давайте договоримся: за каждый мат - дневалить по палатке вне очереди. Кто ругнется, тот пусть подметает глиняный пол и застилает все нары.
Возразил Федя Рогачевский, который успел побывать солдатом на войне:
- Нет, солдату без матыча нельзя.
- А мы и не солдаты, мы - офицеры медицинской службы в запасе. Будем после лагеря.
Проголосовали большинством против мата - стали сдерживаться и восстановили атмосферу цивилизации. Даже Изе Заку потом понравилось.
Ну, и конечно, как у всех солдат, была у нас и "трепотня о бабах". Кто рассказывал свои приключения, кто сокрушался о своих подругах: Вахтанг - о Марьяне, Юра Токмачев - о Нине, а я - о своей Дине.
И вот - конец короткой солдатской службы, мы стащили сапоги, вышвырнули вонючие портянки, переоделись в свое и заспешили к вокзалу маршем в сто сорок шагов в минуту.
Прямо после этого мы с Диной поехали отдыхать в дом отдыха в Алупке-Саре, в Крыму. За два года наши любовные отношения вошли в привычное русло. У Дины с дочкой была своя комната в квартире родителей, для любовных дел этого нам хватало. Мы привыкли друг к другу, я ни о чем не думал. Но с недавних пор она стала заговаривать о женитьбе. Моя первая страсть прошла, безумной любви уже не было - была теплая привычка. И еще одно, важное: все мои попытки вовлечь Дину в свои разнообразные интересы - чтение, искусство, наука, - все это не вызывало в ней интереса. Она была женщина, и ей этого хватало. И мне вначале этого хватало. А теперь было недостаточно. После окончания института, всего через год, мне предстояло начинать новую жизнь - неизвестно где и как. Одно я знал точно, что зарабатывать буду очень мало, как все врачи. Как мне брать в неизвестное будущее их обеих с дочкой? А если мы женимся и я уеду работать один, а она останется в Москве - какая это семейная жизнь? Все это меня останавливало, и на се попытки говорить об этом я отмалчивался или писал стихи:
Я еще не рассудил, не взвесил -
Жизнь мою с твоей ли я солью.
Просто я нетерпеливо весел,
Оттого, что снова я люблю,
Оттого, что новое вниманье
Мысль во мне влюбленно горячит,
Оттого, что прежнее страданье
Сникло и подавленно молчит;
Счастлив я, что встретил эти губы,
И подумать тяжело до слез:
Если б был я в жизни однолюбом,
До тебя любовь бы не донес.
Когда я вернулся в Москву, то сразу окунулся в еще более напряженную общую атмосферу: из нависшей тучи все чаще сверкали молнии. Одна из них ударила прямо в моего отца. Он еще работал заместителем директора института хирургии и деканом, но эти должности делали его положение мучительным - администрация все чаще игнорировала его как беспартийного еврея. И вот однажды, около полуночи, зазвонил телефон. Отцу часто звонили дежурные врачи - с вопросами по больным, и он всегда отвечал бодрым голосом. На этот раз голос его сразу ослаб и охрип. Мы с мамой нервно прислушивались к его односложным ответам:
- Да, я понимаю… я к этому был готов… ладно, я напишу… если так решили, то я не могу возражать… я знаю, что это не ты… спасибо, что сказал.
Повесив трубку, он присел на стул, встал, опять присел. Мы ждали. Он сказал:
- Звонил Шура Вишневский, он сказал, что райком партии дал ему указание назначить другого заместителя и другого декана вместо меня - на этих должностях должны быть русские и члены партии. Райком уже подобрал кандидатов. Шура извинялся и сказал, что очень расстроен, что хотя он директор, но ничего не может сделать против решения райкома. Он просил меня написать завтра заявление об уходе. Если я не напишу, они могут меня просто уволить. Куда я тогда пойду - работать участковым врачом, как твой учитель? А если напишу заявление, то он сможет оставить меня ассистентом на кафедре. Это на два ранга ниже и зарплата будет в два раза меньше. Что ты об этом думаешь, лапа? - спросил он маму.
Мама сделала вид, что она к этому отнеслась абсолютно спокойно:
- Знаешь, что Бог ни делает - все к лучшему. Ты до того измотался на этих двух работах, что тебе полезно отдохнуть. Так что не расстраивайся, и давай лучше думать, как станем проводить свободное время. А денег нам хватит, будем меньше расходовать.
Отец прислушался к ее утешению:
- Ты так думаешь, лапа? Может быть, ты и права. Я действительно чувствую, что в такой тяжелой общей ситуации мне все это уже не под силу.
Он сел и написал заявление о добровольном отречении от того, чего достигал годами упорной работы. Это заявление было как бы вместо того письма Сталину, которое он так никогда и не написал.
Нам было обидно за отца, но мы Вишневского понимали - в этом случае возражать он не мог, это было бесполезно, а может быть - и небезопасно, даже несмотря на его чины и награды. Александр Александрович Вишневский, которого мои родители звали просто Шура, был другом моего отца с молодости. Он был сыном знаменитого академика Вишневского, имя которого носил институт хирургии, и сам уже был генерал, член-корреспондент Медицинской академии и главный хирург Советской армии. Мой отец был старше него на шесть лет. В 1927 году, когда отец был ординатором клиники в Казани, старший Вишневский привел к нему своего сына-студента и сказал:
- Вот, Юлька, тебе мой Шурка, сделай из него хирурга.
Мой отец дал Шуре в руки скальпель, в первый раз в жизни. И потом всю жизнь они были вместе, работали и воевали вместе, мы дружили семьями. Шура был частым гостем в нашем доме, интересовался моей учебой и однажды дал мне такой совет:
- Помни - твоя будущая научная карьера во многом будет зависеть от того, как ты женишься.
Я запомнил и потом действительно убедился, как важна в жизни будущего ученого его семейная жизнь, как важны понимание и поддержка жены.
Теперь отец приходил с работы раньше, и я тоже сократил свои походы в театры и на выставки. Мы садились с ним рядом и вполголоса обсуждали новые слухи в предгрозовой атмосфере в московской медицине: нависшая над нами туча становилась все черней и страшней.
Что и как нагнеталось в медицинском мире Москвы
Новости, которые мы с отцом обсуждали по вечерам, были не просто плохие, а кошмарные. Распространились глухие слухи, что 12 августа 1952 года были расстреляны двадцать четыре члена Еврейского антифашистского комитета, все за исключением профессора Лины Штерн, которая по старости и слабости здоровья была сослана в дальний угол Казахстана. Среди них были отцовские знакомые - доктор Борис Шимелиович, главный врач больницы имени Боткина, самой большой больницы в Москве. Одного из расстрелянных я помнил сам - детского поэта Льва Квитко. Мне было семь лет, когда меня привели в районную детскую библиотеку на встречу с ним. Полноватый мужчина средних лет весело улыбался и читал детям свои стихи на языке идиш, а потом их переводы на русский язык. Стихи были очень ритмичные и запоминались легко:
Климу Ворошилову
Письмо я написал:
Товарищ Ворошилов,
Народный комиссар…
Это были очень патриотичные стихи от имени мальчика, который гордится старшим братом потому, что тот служит в Красной армии; а если он будет убит, то мальчик сам встанет на его место. Оно будило в детях гордость и патриотизм. Другое стихотворение было забавное:
Анна-Ванна, наш отряд
Хочет видеть поросят
И потрогать спинки -
Много ли щетинки?..
Как, почему, за что могли расстрелять веселого автора этих стихов?! В моем молодом мозге это не укладывалось ни в какие логические понятия.
И еще меньше мы с отцом могли понять все усиливающиеся слухи о настоящей облаве органов безопасности на самых лучших медицинских профессоров. Вся жизнь моего отца прошла в медицине - двадцать лет он активно участвовал во всех московских медицинских заседаниях и съездах и знал чуть ли не всех арестованных, с некоторыми был в дружеских отношениях.
Арестованные профессора были почти все евреи. Никаких официальных сведений - в чем их обвиняли, за что арестовали - не было. Чуть ли не еженедельно приходили все новые слухи, что агенты являлись ночью к кому-нибудь из них на квартиру и увозили, иногда захватывая и жен, а потом устраивали тщательный обыск - даже взламывали паркет полов. В чем их обвиняли, что могли у них искать? Семьи Шимелиовича, Виноградова и многих других выслали из Москвы в далекие районы Казахстана.
В нашем институте продолжалась волна арестов: арестовали профессоров Александра Гринштейна, Елизара Гельштейна, Владимира Зеленина. Это были известные терапевты, невропатологи и отоларингологи, авторы лучших учебников и любимые лекторы студентов - цвет советской медицинской науки. Я еще сам успел услышать лекции некоторых из них и знал, на каком высоком уровне они их читали.
Вслед за этим из разных институтов арестовали других профессоров: Мирона Вовси - академика, генерала, главного терапевта Советской Армии; арестовали двух братьев профессоров Михаила и Бориса Коганов. Арестован был даже профессор Владимир Виноградов - врач, который (по слухам) лечил самого Сталина; за ним "исчезли" Фельдман, Майоров и Василенко (его арестовали в поезде по дороге в командировку в Китай). Все они были консультантами Кремлевского медицинского управления (тогда он назывался "Лечсанупр Кремля"). Вместе с ними были арестованы бывший и настоящий начальники этого управления - профессора Бусалов и Егоров.
Евреев-профессоров из провинциальных институтов арестовывали реже, но многих уволили. Евреев-хирургов Москвы пока не арестовывали, но тоже снимали с работы. Из нашего института были уволены профессора Каплан и Шлапоберский. Замминистра здравоохранения Алексей Белоусов вызвал Аркадия Владимировича Каплана, известного автора учебника по травматологии, к себе:
- Вы уволены. Ищите другое место.
- Где же мне искать?
- Советский Союз большой - поезжайте на Дальний Восток, там врачи нужны.
(Мне это рассказывал через десять лет сам Каплан, когда я работал с ним в ЦИТО.)
В этой ситуации директора других институтов, ценя своих сотрудников-евреев и желая спасти их от увольнения, послали их в "длительные научные командировки" далеко от Москвы. Директор ЦИТО (Институт травматологии и ортопедии) Николай Приоров, профессор и бывший замминистра, спас таким образом профессора Михельмана.
О благородном поступке Приорова люди рассказывали друг другу шепотом. В те месяцы врачи-евреи Москвы вообще больше говорили шепотом - они просто не знали, чего можно еще ожидать. Передавали, что одна женщина - директор института - сама известный профессор, покончила с собой, не желая уступать указаниям партийных властей и увольнять евреев. Среди русских врачей настроения делились: одна половина сочувствовала своим коллегам, другая половина тайно или явно злорадствовала. Но пока ни в прессе, ни на партийных собраниях институтов увольнения и аресты профессоров не обсуждались - еще не была для этого спущена директива вышестоящих органов.
Мы с отцом проводили вечера, разговаривая на эти темы. Что происходит в московском медицинском мире, кому и зачем это надо? Выходило, что кому-то это было надо.