- Да, да, он только что был здесь, пришел в большом возбуждении и сказал, чтобы мы завтра же начинали делать операции по Илизарову. Я сказал, что вы единственный в нашем институте, кто делал эти операции. Тогда он пошел к вам. Знаете, что я вам скажу, что-то у них там случилось.
Действительно, с чего бы это в Волкове произошел вдруг такой резкий положительный крен в сторону Илизарова, которого он терпеть не мог? Об этом я узнал позже. А пока я даже не имел понятия, где были аппараты, которые я почти год назад привез из Кургана.
Мы с Веней Лирцманом отправились на поиски аппаратов, по дороге он рассказывал:
- Ой, Володя, что было, что было! Волков несся по коридору, как на парусах - так полы его халата раздувались. Я его таким никогда не видел. Он заскочил к Каплану, как пуля, а потом, как на парусах, понесся к тебе. Что придало ему такое ускорение?
Аппаратов ни в операционных, ни в приемном отделении не было, никто ничего про них не знал. Неужели пропали? Никто ими не пользовался, и их могли просто выбросить за ненадобностью. Если они пропали, то мы не сможем сделать операции, и виноватым опять сделают меня - недосмотрел. Санитарка приемного отделения сказала:
- Да вы чего ищите-то? Тама вон, в кладовке-то, какие-то железяки валяются.
Мы разгребли горы сломанных костылей и - о, удача! - увидели в углу сиротливо лежащие аппараты. Когда я привез их с завода, они были обмазаны тавотом, а за время, что валялись в чулане, на них толстым слоем налипла пыль. Целый вечер мы с Веней отмывали их - сначала в керосине, потом кипятили, сушили и протирали, чтобы подготовить для операций на завтра.
Но кого оперировать? - ведь никому делать эти операции не планировали. Каплан решил, что операции надо сделать трем больным. Мы с ним пошли по палатам, где лежали больные со скелетным вытяжением - им исправляли сломанную кость грузами, подвешенными к просверленной через кость спице. Это старинное лечение - долгое, не меньше полутора-двух месяцев. Каплан подходил к больным и вежливо их уговаривал:
- Знаете, что я вам скажу мы можем завтра сделать вам операцию, и тогда вы не будете лежать так долго. Вы согласны?
На предложение уважаемого профессора согласились трое больных. Никакого письменного согласия на операцию тогда не требовалось.
И на следующее утро происходил важный новый этап в моей профессиональной жизни и в истории московской хирургии: я сделал первые в Москве операции по илизаровскому методу. Ассистировали мне Каплан и Веня Лирцман. Работать, конечно, было трудно: я несколько раз ассистировал Илизарову в Кургане, но уже почти год вообще не делал операции, а мои ассистенты совсем не имели опыта в этом методе. Хирургия вся стоит на опыте - чтобы хорошо делать любую операцию, надо сделать ее не менее двадцати раз. Но опытные хирургические руки Каплана и Лирцмана сильно помогли: мы справились, и больные с аппаратами Илизарова лежали теперь в палатах. Волков пришел убедиться, что выполнили его задание. Теперь он не был так возбужден, похвалил меня:
- Я доволен, что вы освоили эти операции. Я дам распоряжение нашим профессорам, чтобы они подготовили в своих отделениях больных для илизаровских операций. А вы помогите им это сделать. И, прошу вас, сделайте две операции в моем отделении (он дополнительно заведовал отделом детской ортопедии).
Это было совсем удивительно: кто бы мог подумать еще день назад, что Волков будет просить накладывать аппараты Илизарова!
Когда он ушел, Каплан сказал:
- Хотите, я вам скажу? Илизарову помог кто-то очень сильный. Я вам говорил, что он еще им себя покажет.
Я позвонил Илизарову:
- Гавриил Абрамович, я вам писал, что придет время, и я начну делать в Москве ваши операции. Теперь Волков разрешил мне их делать, и я уже сделал три по вашему методу.
Илизаров только сказал:
- Ну и ну, во дает!..
- Нам срочно нужны ваши аппараты, пришлите самолетом, я их встречу. Деньги от института переведем по счету, я гарантирую.
Но все-таки что могло заставить Волкова изменить свое отношение к Илизарову? Об этом мне и Вене рассказали по большому секрету секретарши ученого совета Тамара и Ирина. В день той перемены они заменяли постоянную секретаршу Волкова и соединяли его разговоры по телефону. Как это часто бывает, секретарши не любили своего начальника - за то, что он бывал высокомерен, а еще за то, что много зарабатывал (социальное расслоение так называемого "бесклассового" советского общества). Один из телефонных звонков в тот день был особый:
- Министр здравоохранения Петровский хочет разговаривать с профессором Волковым.
Секретарши соединили его, но не положили свою трубку, а из любопытства стали подслушивать. Министр сказал:
- Мне только что звонил член Политбюро Шелепин и спрашивал про операции какого-то доктора Илизарова в Кургане. Он хотел знать, делают ли его операции в Москве. Что вы знаете об Илизарове и делают ли у вас в институте его операции?
Секретарши говорили, что голос Волкова мгновенно осел. Еще бы! Если заинтересованы член Политбюро и министр здравоохранения, он, как директор Центрального института, не имел права ответить, что операции в институте не делают - это навлекло бы такой гнев, который мог разрушить его карьеру. Он угодливо сказал министру:
- Да, Борис Васильевич, конечно, конечно, я прекрасно знаю метод Илизарова, и мы делаем его операции в ЦИТО.
Тамара с Ириной, посмеиваясь, с сарказмом рассказывали наперебой:
- Когда Волков положил трубку, он выскочил из кабинета бледный, как полотно, взгляд беспокойный - куда девалась его всегдашняя величавость. Он куда-то помчался, ну прямо будто наделал в штаны. Мы его таким напуганным даже представить себе не могли.
Волков помчался к Каплану. Он испугался, что наврал министру, и если пришлют для проверки комиссию из министерства, то он обязан показать, что не соврал. Он должен был сделать потемкинскую деревню из аппаратов Илизарова - иначе головы ему не сносить. Поэтому он и был возбужден, придя ко мне в поликлинику. Но хитрый дипломат, он даже и тогда передо мной сделал вид, что это не его, а моя вина, что в институте не делали операций Илизарова.
Член Политбюро Александр Шелепин, который звонил министру Петровскому, имел должность председателя Центрального Совета профсоюзов. По этой должности ему приходилось разбирать письменные жалобы трудящихся. Уже несколько лет туда писали тысячи инвалидов и жаловались, что годами не могут попасть на лечение в Курган к Илизарову. Поэтому он и позвонил министру. Министр сам был хирург, но не специалист по травматологии и не был в курсе работы Илизарова. Но ясно, что он не имел права ответить члену Политбюро, что не знает такого популярного в народе врача и что в Москве не делают его операции. Снизу вверх по иерархической лестнице все обязаны только соглашаться и говорить "да".
Я сделал несколько илизаровских операций в разных отделениях, и у Волкова тоже. Он даже ассистировал мне: ему надо было сделать еще один дипломатический шаг - показать, что он тоже участвует во внедрении метода Илизарова в Москве. Он шутил со мной на "ты":
- Когда ты был студентом, ты ассистировал мне. А теперь я ассистирую тебе.
По институту волнами ходили слухи: "Голяховский делает операции по Илизарову, и Волков ему ассистирует". Мои недоброжелатели стали приветливее.
Но, сделав уступки от страха перед начальством, Волков не смог примириться с Илизаровым. Личность карьериста превалировала над профессиональной объективностью. Вместо того, чтобы по моему совету пригласить Илизарова защищать диссертацию в нашем институте, он продолжал ставить палки ему в колеса. Илизаров защищал кандидатскую диссертацию в Перми. Председатель ученого совета хирург Вагнер считал, что по научному значению работы Илизаров заслуживает степени доктора наук. Подобные случаи бывали чрезвычайно редко. Илизарову дали диплом доктора наук, а Волков опять должен был проглотить горькую для него пилюлю. Каплан говорил мне:
- Знаете, что я вам скажу? Он еще им покажет, этот Илизаров. Теперь я думаю, что вы были правы, когда написали Волкову то ваше эмоциональное письмо из Кургана.
В письме я предсказал, что метод Илизарова может стать всесоюзно и международно известным. Так все и получилось - Илизаров добился успеха и славы в Союзе, а потом и во всем мире. Мы с ним стали друзьями, я был счастлив, что смог начать операции по его методу в Москве, а через двадцать лет я начал это в Америке и в других странах.
В нашем доме
Наш писательский кооператив "дворянское гнездо" обживался среди простых низких домов. Для меня это было новое общество, во многом отличавшееся от врачебного, перегруженного работой и довольно бедного. В новом доме мы жили в окружении избранной интеллигенции, избалованной многими привилегиями. "Тяжелое ядро" составляла небольшая группа советских "классиков"-лауреатов; группа побольше - относительно успешные писатели; а за ними - много никому не известных "литературных поденщиков" Первая группа была богатая - советские миллионеры; вторая - близка по доходам к миллионерам. И те и другие имели "джентльменский набор" - квартиру, дачу и машину, а с недавних пор к этому прибавились туристические поездки за границу. Но и толпа "поденщиков" жила очень неплохо по советским стандартам, зарабатывая больше, чем врачи.
Что давало им всем благополучную жизнь? Это была их крепкая присоска к советской власти под названием социалистический реализм. Они наловчились в прозе, поэзии и драмах описывать жизнь героев, воображаемых по теории коммунизма. Чем дальше от действительности была описываемая ими жизнь, тем больше им выпадало за это славы и дохода. Литература была частью коммунистической пропаганды, и советская власть пестовала своих писателей. Солженицын считал, что советские писатели как будто дали клятву воздержания от правды, и назвал их литературное творчество "единственным в мире примером литературы для писателей".
Но, как люди творческие, сами писатели были высокого мнения о себе. Ходила такая шутка: членов Союза писателей построили в шеренгу и приказали: "По порядку номеров рассчитайсь!", все крикнули: "Первый!".
Писали они свой соцреализм дома и выходили пройтись-поразмяться - фланировали группками и часами беседовали перед домом. Пописав и погуляв, они часто, вместе с женами осаждали свою писательскую поликлинику и аптеку при нашем доме - для них она была как бы клубом, где они продолжали беседы.
Жен писателей сокращенно называли "жописы". Среди них доминировали две группы: или дебелые матроны, или молоденькие фифы. Большинство не работали, имели домработниц и нянек. Матроны по утрам ходили на ближний "Инвалидный" рынок и покупали домашний творог, изысканно пробуя его у длинного ряда торговок. Этих светских дам поглощало приобретение заграничных вещей и распространение сплетен. Они были в курсе всех интриг и событий в Союзе писателей и помогали мужьям "проталкивать" их творения в журналах и издательствах. По вечерам писательская братия разъезжалась - в Дом литераторов, в Дом кино, в Дом искусств, в Дом актера. Там шли закрытые (для публики) просмотры заграничных фильмов, встречи-выступления каких-либо знаменитостей и были клубные рестораны.
Во все сезоны писатели с женами разъезжали по так называемым Домам творчества - под Москвой, на Рижском взморье, на Черном море. Эти привилегированные богатые дома отдыха были на много уровней выше обычных профсоюзных санаториев.
Многие из писателей были евреи, но писали под русскими литературными псевдонимами. Один из миллионеров, популярный драматург Михаил Шатров, сочинял пьесы только про революцию и про Ленина; его герои произносили пламенные аскетические речи коммунистов во всех театрах страны. Я его не знал, но по направлению революционного творчества представлял себе человеком, одержимым идеей - этаким Дон Кихотом коммунизма. Каково же было мое удивление, когда мне его показали: пухленький пижончик, разодетый в заграничные наряды, гулял перед домом с болонкой; он часто менял молодых жен. Настоящая его фамилия - Маршак (племянник известного поэта).
Другой автор - поэт Александр Межиров, такой же гладкий, написал поэму "Коммунисты, вперед!". Стихи довольно бесталанные - воспевание коммунизма, но сама тема была находка, нужная для пропагандистской машины. Его поэму печатали большими тиражами и платили большие гонорары. Про нее ходила эпиграмма, которую со злорадством передавали друг другу "жописы":
Поэту за такую тему
Я стал бы дифирамбы петь,
Когда б он взял свою поэму
И трижды сократил на треть.
О писателе Андрее Кленове никто бы никогда не услышал, если бы в сатирической повести Войновича "Иванькиада" не было бы главы "Писатель Купершток (Кленов) переезжает на свою историческую родину - в Израиль". Ничего антисемитского в этих описаниях нет, просто это - правда жизни о нашем кооперативе.
Впечатление пустоты и благополучия жизни писателей было бы поверхностным, если не знать, что некоторые наши соседи были недовольны общественной жизнью - зачиналось движение диссидентов 1960–1970-х годов. Перед нашим домом часто гулял и вел беседы высокий старик с седой бородой и с толстой палкой. Это был Лев Копелев, многие звали его просто Лева - ярый борец за правду, сидевший в лагере ГУЛАГа вместе с Солженицыным, его друг и один из зачинателей движения диссидентов. Жили у нас молодые писатели Булат Окуджава, Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, чьи имена связывали с надеждами на лучшее будущее литературы. В те годы (1965) проходил суд над двумя писателями - Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Их судили за публикации рассказов за границей. Власть сделала из этого суда кампанию против интеллигенции. В писательских кругах ходили слухи, что некоторые "наверху" требовали ареста тысячи интеллигентов - для острастки другим. Это возвращало наше общество к гонениям сталинских времен. Обойти советскую власть и опубликовать что-то за границей удалось до тех пор только Борису Пастернаку с романом "Доктор Живаго". Ему дали Нобелевскую премию, но власть кинулась его унижать, чтобы поставить на колени.
Можно предполагать, что в столах некоторых из наших соседей лежали тайные рукописи, за которые их могли отправить в ГУЛАГ. Я тоже "писал в стол антисоветские стихи для себя. Агенты КГБ делали обыск у писателя Василия Гроссмана, после ареста рукописи его романа "Жизнь и судьба" в редакции журнала "Новый мир". Об этом наши соседи встревоженно рассказывали друг другу. Если бы сделали повальный обыск у всех в нашем кооперативе, то много квартир могли бы потерять хозяев.
Мы с Ириной ближе сошлись только с Костей Богатыревым и его женой Соней, нашими ровесниками, их сын был такого же возраста, как наш. Костя - известный переводчик с немецкого, вырос в Чехословакии. Его отец был другом чешского классика Ярослава Гашека и перевел на русский язык его знаменитую книгу "Похождения бравого солдата Швейка". В 1948 году Костю арестовали с группой студентов, собиравшихся на вечеринки в квартире "девочки с Арбата" Нины Ермаковой. На них донесли, что они готовили покушение на Сталина, когда он проезжал по Арбату из Кремля на дачу. Хотя ни о каком покушении эта группа интеллигентных юнцов не думала и ничего политического на уме у них не было, но троих расстреляли, а остальных тоже приговорили к расстрелу, но заменили десятилетним сроком в лагерях ГУЛАГа. Их выпустили после смерти Сталина и полностью реабилитировали. Во время наших поздних прогулок перед сном Костя рассказывал:
- Полгода меня допрашивали и били ежедневно. От меня добивались подробностей: кто, как, когда и с кем должен был совершить покушение? При этом следователи ни разу не упомянули имя - на кого покушение. Они обходили имя молчанием, но подводили разговор так, чтобы я сам назвал его. Я это понял с первого допроса, на котором мне выбили пять зубов, но делал вид, что не понимал, о ком они так заботились. Если бы я сам проговорился, это дало бы им в руки самый главный факт. Никого из друзей я не видел и ничего о них не знал. Следователи говорили: "Все твои друзья уже признались во всем, ты один не хочешь рассказывать. Ну что ж, тебе же хуже" - и опять били меня. Но я не подписывал протокол. И вот меня привели на суд "тройки" - троих судей. Конвойный завел меня в коридор и скомандовал: "Стоять!". У закрытой двери стоял часовой. Я понимал, что это суд, хотя мне об этом не сказали. Я прислушивался: что происходило за дверью? Голоса я слышал, но смысл до меня не доходил. То ли я плохо слышал, то ли волновался. Конвойный скучал, часовой у двери тоже скучал. Они закурили, конвойный кивнул на меня и спросил того: "А этому что дадут?". Часовой на меня даже не посмотрел и протянул в ответ: "Вышку". "Вышка" это была "высшая мера наказания" - расстрел. Я все это слышал и понимал, что речь идет обо мне. Но что странно - я не испугался, услышав, что меня расстреляют, а поразился двум фактам: почему так откровенно говорили обо мне в моем присутствии и как это могло быть известно часовому до приговора суда? И тогда я понял, что моя судьба уже предрешена, что часовой уже слышал приговоры другим моим товарищам и потому так откровенно безразлично говорил обо мне. Фактически я уже был приговорен и даже не существовал. Может, всего несколько минут оставалось мне до расстрела. Конвойный ввел меня в большую комнату, пустую, только стол стоял, покрытый красным сукном, за ним сидели три полковника КГБ. И над ними портрет того, кого якобы я собирался убить. После того, что я только что услышал, мне было все безразлично. Единственное, что я понимал и что давало мне облегчение, это что вряд ли полковники будут меня бить - уж очень они выглядели чисто. Главный задал мне вопрос: признаю ли я себя виновным в организации покушения обстрелом машины из окна? Я это сотни раз уже слышал и ответил им, как и раньше: я себя виновным не признаю. Мне дали что-то подписать, я подписал уже безразлично, не читая. Я был уверен, что сейчас за дверью меня расстреляют. Я даже думал, что сейчас увижу трупы моих расстрелянных друзей и меня поведут по лужам их крови. Я шел по коридору, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке… Однако вот не расстреляли почему-то. Я тогда не понимал - почему? А потом уже выяснил: меня спасло то, что я не упомянул имя Сталина. Те, кто произносил его имя, были расстреляны. И знаешь почему? - за кощунственное упоминание его имени при допросе. А мне заменили расстрел на десять лет лагерей и сообщили, что это гуманное решение советского суда. Я отсидел восемь лет, освободили меня после его смерти, да и то не сразу, а когда разобрались - через два года.
От рассказа Кости у меня холодела спина - в какой страшной стране и в какое жуткое время все мы жили, и кто знает, не повторится ли это опять?