Лермонтов - Елена Хаецкая 7 стр.


На эту душу имеет некое влияние демон. Абсолютно точно замечает иеромонах Нестор (Кумыш) в книге "Поэма М. Ю. Лермонтова "Демон" в контексте христианского миропонимания": "Лирический герой не отождествляет себя с демоном. Местоимение "мой", имеющееся в заголовке, означает не слияние авторского "я" с духом зла, а такую степень его пораженности демоническим началом, при котором это начало становится как бы его вторым "я"… В стихотворении автор лишь констатирует свою подверженность демонической власти, которой ему совершенно нечего противопоставить. Юный поэт впервые открывает в себе подверженность духу зла…" Наиболее страшным здесь является то, что демон "способен вторгаться в самую сокровенную область жизни поэта - в сферу его творчества ("И муза кротких вдохновений Страшится неземных очей"). В выражении этой тревоги, собственно, и заключается главный нерв произведения. Таким образом, цель демонической деятельности, по Лермонтову, заключается в искажении внутреннего мира, всей внутренней деятельности человека".

Впоследствии Александра Осиповна Смирнова-Россет, познакомившись с Лермонтовым в Петербурге, назовет его в своих заметках "религиозным поэтом".

"Мисс Черные Глаза"

После зимних вакаций 1830 года возобновились занятия в Московском университетском благородном пансионе. Помимо учебы, у Лермонтова полно других занятий, и он пишет в Апалиху Марии Акимовне:

"Мне здесь довольно весело: почти каждый вечер на бале. - Но Великим постом я уже совсем засяду. В университете все идет хорошо".

Лермонтову действительно было "весело": он увлекся прекрасной "мисс Блэк-Айс", "мисс Черные Глаза" - Екатериной Сушковой.

Сушкова сильно нелюбима лермонтоведами; по многим своим характеристикам это типичная "блондинка" (хотя на самом деле она была черноволоса, но "блондинка" - это ведь диагноз, а не цвет волос…).

Как достается Сушковой, к примеру, от Аллы Марченко - автора книги "С подорожной по казенной надобности" (местами просто феерической)!

"Петербургская щеголиха, слегка презирающая московских подруг за "ужасную безвкусицу" их нарядов, играет в "львицу". Лермонтов охотно подыгрывает ей, благо в руках у него прекрасный сценарий: "Записки" Т. Мура о Байроне, где так подробно и так трогательно описана безнадежная любовь 16-летнего поэта к 18-летней мисс Мэри Чаворт… Лермонтов Сушкову видит насквозь - ее эгоизм, ее самовлюбленную сосредоточенность на собственной персоне, сверхчувствительность ее самолюбия. Он-то видит, а она - нет; она-то уверена: шестнадцатилетний "косолапый мальчик" в детской курточке увлечен до ослепления… "За ужином, - вспоминает Екатерина Александровна, - побились об заклад с добрым старичком… что у меня нет ни одного фальшивого волоска на голове, и вот после ужина все барышни в надежде уличить меня принялись трепать мои волосы, дергать, мучить, колоть, я со спартанской твердостью вынесла всю эту пытку и предстала обществу покрытая с головы до ног моей чудной косой. Все ахали, все удивлялись, один Мишель пробормотал сквозь зубы: "Какое кокетство".

Ей бы задуматься о своем триумфе, - продолжает рассуждать Алла Марченко, - вызвавшем брезгливую реплику влюбленного в нее подростка, - куда там! Катишь Сушкова напрочь лишена способности видеть себя со стороны, умение перепроверить самооценку мнением посторонних - не входит в число ее добродетелей…"

Увлеклась, однако, обличительница. Если бы "Катишь Сушкова" действительно была такой самовлюбленной дурой, как ее принято живописать, она не заметила бы язвительной реплики Лермонтова или, по крайней мере, не привела бы ее в своих воспоминаниях. Да и реплика "влюбленного подростка" была вовсе не брезгливой - скорее, просто злой. Нет ничего удивительного в том, что мемуаристка с удовольствием вспоминает свои девические триумфы, к тому же вполне невинные; удивительны как раз ее простота и полное незлобие в отношении других. Никакой "сверхчувствительности самолюбия" в ней как раз не наблюдается.

Конечно, она мучила Лермонтова. Это входило в правила игры, которые сам Лермонтов, вероятно, и установил. Точнее, Екатерина была предметом его самомучительства. Несколько лет спустя, уже в Петербурге, она сделалась объектом злого - очень злого - розыгрыша, которым Лермонтов весьма гордился: кажется, впервые он восторжествовал над "жестокой женщиной". Однако Сушкова поистине обладает одним замечательным качеством: она полностью отдавала себе отчет в том, что имела дело с гениальным поэтом, и в своих знаменитых "Записках" ни словом не упрекнула его. Ее личные чувства, в том числе и обида, - ничто в сравнении с гениальностью Лермонтова, со счастьем быть адресатом его стихотворений. Петербургская кокетка с прекрасными черными глазами это понимала. В отличие от многих умных мужчин. И по сравнению со смиренной мудростью Екатерины Сушковой меркнет гордая мудрость Владимира Соловьева, который приписывал Лермонтову эгоизм, "ницшеанство" (до Ницше) и особенную, извращенную жестокость (последнее - на основании детского признания Лермонтова в том, что он обрывал крылышки мухам): "Относительно Лермонтова мы имеем то преимущество, что глубочайший смысл и характер его деятельности освещается с двух сторон - писаниями его ближайшего преемника Ницше и фигурою его отдаленного предка [имеется в виду легендарный шотландский бард Томас Лермонт]…"

Однако вернемся в Москву 1830 года.

Сушкова "свела знакомство, а вскоре и дружбу с Сашенькой Верещагиной". А Сашенька Верещагина - Александра Михайловна Верещагина, "Александра, Михайлова дочь" (как называет ее Лермонтов в одном письме), будущая баронесса Гюгель, - кузина и приятельница Лермонтова. По замечанию Акима Шан-Гирея, она умела "пользоваться немного саркастическим направлением ума своего и иронией, чтоб овладеть этою беспокойною натурою и направлять ее, шутя и смеясь, к прекрасному и благородному".

"У Сашеньки встречала я в это время ее двоюродного брата, неуклюжего, косолапого мальчика лет шестнадцати или семнадцати, с красными, но умными, выразительными глазами, со вздернутым носом и язвительно-насмешливой улыбкой. Он учился в университетском пансионе, но ученые его занятия не мешали ему быть почти каждый вечер нашим кавалером на гулянье и на вечерах; все его называли просто Мишель, и я так же, как все, не заботясь нимало о его фамилии. Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки, но перчатки он часто затеривал, и я грозила отрешить его от вверенной ему должности.

Один раз мы сидели вдвоем с Сашенькой в ее кабинете, как вдруг она сказала мне: "Как Лермонтов влюблен в тебя!"

- Лермонтов? Да я не знаю его и, что всего лучше, в первый раз слышу его фамилию.

- Перестань притворяться, перестань скрытничать. Ты не знаешь Лермонтова?..

- Право, Сашенька, ничего не знаю и в глаза никогда не видала его, ни наяву, ни во сне.

- Мишель, - закричала она, - поди сюда, покажись, Катрин утверждает, что она тебя еще не рассмотрела, иди же скорее к нам.

- Вас я знаю, Мишель, и знаю довольно, чтоб долго помнить вас, - сказала я вспыхнувшему от досады Лермонтову, - но мне ни разу не случилось слышать вашу фамилию, вот моя единственная вина: я считала вас, по бабушке, Арсеньевым.

- А его вина, - подхватила немилосердно Сашенька, - это красть перчатки петербургских модниц, вздыхать по них, а они даже и не позаботятся осведомиться об его имени.

Мишель рассердился и на нее, и на меня и опрометью побежал домой…"

Перемены в Пансионе

11 марта 1830 года Московский университетский благородный пансион посетил Николай I. Это событие имело далекоидущие последствия. Послушаем очевидца:

"Неожиданно приехал сам император Николай Павлович… до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совсем потеряло голову. На беду государь попал в пансион во время перемены, между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода…

В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, - и, наконец, вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, - Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: "Здравия желаю вашему величеству!" - Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему "генералу"… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут, наконец, прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие… Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел…" (Из неизданных воспоминаний графа Д. А. Милютина).

Пока педагоги и надзиратели собирали воспитанников в актовом зале, Николай I осмотрел дортуары. В одной из спален было несколько заболевших. Государь приказал одному из них раздеться и самолично осмотрел белье. Оно оказалось "неудовлетворительным".

Последствия этой ревизии воспоследовали быстро: уже 29 марта был подписан "Высочайший указ Правительствующему сенату… о преобразовании благородных пансионов при Московском и С.-Петербургском университетах в гимназии".

Преобразование пансиона в обыкновенную гимназию уничтожало права, которые он давал окончившим полный курс (как мы помним, выпускные воспитанники получали чины от 14-го до 10-го классов и университетские права). Но того хуже: гимназии, как и университеты, принадлежали к числу бессословных учебных заведений. Следовательно, гимназическое начальство, по закону, теперь имело право на телесные наказания, т. е. на обуздание свободы детских нравов посредством розог. Что также было крайне нежелательно.

Окончив шестой класс, Лермонтов вышел из пансиона. 16 апреля было выдано свидетельство из Благородного пансиона "… Михаилу Лермантову в том, что он в 1828 году был принят в пансион, обучался в старшем отделении высшего класса разным языкам, искусствам и преподаваемым в оном нравственным, математическим и словесным наукам, с отличным прилежанием, с похвальным поведением и с весьма хорошими успехами; ныне же по прошению его от пансиона с сим уволен".

Принято решение поступать в Московский университет и продолжать образование там. Но пока что - впереди лето, время отдыха.

Глава пятая
Лето тридцатого года

Елизавета Алексеевна с Мишелем опять уехала в подмосковное Середниково. Общество там оставалось тем же, что и в Москве: в четырех верстах жили Верещагины, еще ближе, в Большакове, - Екатерина Сушкова. Приятельницы, живя на расстоянии полутора верст друг от друга, виделись иногда по нескольку раз в день.

Лермонтов много читает, много сочиняет, много забавляется - и к тому же влюблен. В кого? "Пускай спросит у двоюродной сестры моей". Вот загадка. У Лермонтова много молодых родственниц, и все они слыли за его кузин… В драме "Люди и страсти" описана "роковая" любовь к кузине…

Он сильно увлечен Байроном и выискивает все новые и новые черты сходства между Байроном и собой.

"Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе предсказала то же самое старуха моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон".

Другая заметка - о любви и смерти: "Мое завещание (про дерево, где я сидел с A.C.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово: "люблю", которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: "Безумец, что ты делаешь?""…

Кто эта "A.C."? Предполагают, что Анна Григорьевна Столыпина (1815–1892), двоюродная сестра матери поэта. Но не исключено также, что речь идет об Агафье Александровне Столыпиной (1809–1874). Как обычно - недомолвки и загадки.

Продолжаются и занятия словесностью. Лермонтов замечает: "Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать… Однако же, если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях. - Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская - я не слыхал сказок народных; в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности".

С народными песнями знакомил Лермонтова учитель русской словесности семинарист Орлов. Он давал уроки Аркадию Столыпину, сыну владелицы Середникова, Екатерины Апраксеевны. Орлов "имел слабость придерживаться чарочки", почему его "держали в черном теле" и предпочитали ограждать детей от его общества вне уроков. Лермонтов, который был на несколько лет старше своего родственника, беседовал с семинаристом, и тот "подправлял ему ошибки и объяснял ему правила русской версификации, в которой молодой поэт был слаб", как рассказывал Аркадий Дмитриевич. Здесь следует заметить, однако, что Лермонтов, ученик крупных поэтов Мерзлякова и Раича, прекрасно знал правила стихосложения. Но у семинариста Орлова могли иметься собственные мнения касательно смелых опытов Лермонтова в области версификации. Беседы нередко оканчивались спорами. "Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, - пишет Висковатов, - но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его".

Прочитаны Руссо, Байрон, Гете. Одно за другим создаются стихотворения:

"Опять вы, гордые, восстали",

"Между лиловых облаков",

"К Сушковой" ("Вблизи тебя до этих пор…"),

"Благодарю",

"Зачем семьи родной безвестный круг"…….

Раздумья о литературе, творчество и переживание "роковой любви" не мешали Михаилу Лермонтову клеить с Аркадием из папки доспехи и, вооружившись самодельными мечами и копьями, ходить по глухим местам - воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их развалины старой бани, кладбище и "Чертов мост". Товарищем молодых людей в этих проделках был некто Лаптев, сын семьи, жившей поблизости в своем имении. Описание одного из таких ночных походов осталось в черновой тетради Лермонтова:

"Середниково. - В Мыльне. - Ночью, когда мы ходили попа пугать".

Екатерина Сушкова подробно описывает то лето:

"По воскресеньям мы езжали к обедне в Середниково и оставались на целый день у Столыпиной. Вчуже отрадно было видеть, как старушка Арсеньева боготворила внука своего Лермонтова… Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сантиментальные рассуждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятным и неоцененным снимком с первейших поэтов.

Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел: телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он спорил с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь к чаю булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой, утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут он не на шутку взбесился, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным".

В таких-то милых проказах проходило время.

Назад Дальше