Любовь и жизнь как сестры - Ольга Кучкина 19 стр.


– Конечно, искренность и вкус – разные вещи. Я, например, могу предположить, что автор самых знаменитых строк девяностых годов ХХ века был абсолютно искренен, когда воздвиг себе памятник "рукотворный" его личной метафоры любви: "Ты – моя банька, я – твой тазик". В истории бывали случаи, когда плохой вкус становился правящей идеологией. Вспомни присядку Гитлера после подписания унизительного мира во Франции. Или Сталина, целящегося из подаренной ему двустволки в зал Съезда Победителей, большая часть которых потом была уничтожена. К сожалению, осознание плохого вкуса происходит значительно позднее, чем его приход. Пастернак писал, что плохой вкус смертельно опасен для совести нации. Мы должны всерьез задуматься над тем, какая зомбизация населения дурновкусием производится уже который год подряд с голубого экрана, особенно в новогоднюю ночь, когда как бы должна наступить новая жизнь.

– Ты сам сказал о своей нескромности. Тебя упрекали в ней с самого начала, но у тебя и с самого начала был огромный замах: ты говорил с Пушкиным, Лермонтовым, Блоком, Пастернаком. Как соотносятся скромность и нескромность в поэте и человеке?

– Наши классики для меня не памятники, а "люди теплые, живые". И они не ушли на дно времени, я ощущаю все время их испытующие глаза на мне. На думание о собственной нескромности, прости, у меня не хватает времени так же, как на постоянные тренировки в показной скромности. Пушкин ребячливо хвастался иногда перед друзьями, но в этом ничего не было оскорбительного для них. А вот показные скромники прятали в своей груди гадючьи гнезда зависти к нему. Но я и из классиков не сотворяю кумиров и оставляю за собой свое полное право не любить множество стихов Маяковского, хотя всегда встаю на защиту при попытках вообще перечеркнуть этого великого поэта. Я полностью согласен с ближайшим другом Пушкина Вяземским в его отрицательной оценке риторического, амбициозного стихотворения "Клеветникам России". А строчки Блока "О, вонзай мне, мой ангел вчерашний, В сердце острый французский каблук" смешили меня еще с подросткового возраста. Но это мои личные взаимоотношения с моими близкими любимыми родственниками, и мы с ними сами разберемся. Между прочим, из книги "Весь Евтушенко" я не дрогнувшей рукой отправил в корзину, даже не допуская до набора, примерно семьдесят процентов моего самого искреннего мусора.

– Мы зачитывались твоей любовной лирикой – "Заклинание" – "Весенней ночью думай обо мне…", "Со мною вот что происходит", "Любимая, спи"… Чисто, тонко, сложно и просто. Что такое была и есть любовь в твоей жизни? Множество любовных связей – истощает это или обогащает? Как менялось чувство любви на протяжении лет?

– Множество любовных связей, если они не для заполнения амбарной книги мелких сексуальных интриг, это серьезно. Когда возникает неожиданная, как землетрясение, влюбленность, то в этом нельзя обвинять человека, хотя и стоит пожалеть за чрезмерную истощающую впечатлительность. То же самое происходит иногда в творчестве, когда человек лихорадочно хватается то за одно, то за другое, а в конце концов остается совсем один к концу жизни, не создав ничего стоящего. Так и в любви. Бывают случаи, когда даже две одновременных любви могут разбить жизни сразу трем людям, не оставляя веры в жизнь. Бывает, что это приводит к самоубийству. Но я бы не советовал поспешно осуждать всех влюбчивых людей за аморализм. Это некрасиво и жестоко. У любви бывает много разных форм и разных периодов. И нельзя подходить ко всем случаям с одной меркой. Самый классический случай – так называемая священная лихорадка, которая возникает с первого взгляда. Но она не может продолжаться вечно. И не надо себе искусственно набивать градусник и страшиться того, что это конец любви. Потому что нежность – тоже форма страсти. Бывая много раз на золотых и серебряных свадьбах, я видел, как очень немолодые люди смотрят друг на друга влюбленными молодыми глазами, и понял, в чем секрет. Сквозь их морщины, заметные другим, на лице любимого человека для них неизбежно, как бы смывая следы постарения, выплывает то самое лицо, которое они когда-то, пятьдесят лет назад, впервые увидели. У меня есть стихи, которые я не мог бы написать раньше, потому что я этого не знал. Незнакомый человек, к которому они попали, показал их жене, а та заплакала, сказав: это про меня.

То язвительная, то уязвимая,
мой защитник и мой судья,
мне сказала моя любимая,
что она разлюбила себя.
Есть у женщин моменты загнанности,
будто сунули носом в хлам,
тайный ужас от собственной запусти,
злость ко взглядам и зеркалам.
Мною вылепленная, мной лепимая,
меня вылепившая, как судья,
неужели ты тоже, любимая,
разлюбила меня, как себя?
Время – это таинственный заговор
против юности и красоты,
но в глазах моих время замерло,
и в них лучшая женщина – ты.
Так зазывно играют разлуки мной,
но в тебя я хочу, как домой.
Не позволь себе стать разлюбленной
мной, и даже тобою самой.

– Твои ранние человеческие привязанности – Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский. Жизнь развела вас. Через много лет ты написал их лирические портреты с любовью. А как в реальной жизни?

– А что такое стихи – разве это не реальная жизнь? Если я снова пишу о ком-нибудь с любовью, пусть даже после долгого перерыва, это означает, что у нас был период отдаления, но все-таки любовь победила.

– Ты сравниваешь свой поэтический труд с трудом Золушки, когда она и полы отмывает, и на балы поспешает. Но при этом рядом с такими шедеврами, как "Патриаршие пруды", "Уходят наши матери от нас", "Долгие крики", "Катер связи", – лобовая публицистика. И тут уже не Золушка, а нечто другое…

– Иногда она необходима, лобовая публицистика. Я горжусь тем, что написал стихотворение "Так им и надо", когда звонили на радио "Эхо Москвы" люди, злорадствующие, что в лондонском метро случился террористический акт. Я написал его сразу, иначе нельзя было. Такие стихи необходимо рождаются. Я был бы счастлив, если б они устаревали. Если бы устарел "Бабий яр". Если бы люди стали спрашивать: а что такое антисемитизм? Но этого же не происходит.

– На самом деле гражданская лирика – твоя органическая составляющая. Откуда это в тебе?

– От папы-геолога. На его надгробье я и двое моих сводных братьев Саша и Володя решили написать его четверостишие:

Отстреливаясь от тоски,
Я убежать хотел куда-то.
Но звезды слишком высоки,
и высока за звезды плата.

Папа мне однажды сказал в сталинское время: "У нас никакого социализма в помине нет. Есть государственный капитализм". По всем тогдашним правилам я должен был написать донос на отца. Но я не сделал этого. Я задумался. С этого всегда и начинается гражданская лирика.

– Когда ты ощутил, что пришел в этот мир с поручением?

– Я лишен какого-либо мессианства, и люди, изображающие из себя мессий, самые опасные. Но ощущение чьего-то поручения – не мессианство. Ты помнишь ту старушку, которая, узнав Ахматову в очереди к тюрьме, спросила ее: "А вы сможете описать это?" Это ведь было поручение. Такое чувство "поручения" я испытал, когда, поджимая ноги, чтобы не ступать по мягкому – по людям, сжатый до хруста ребрами других людей на похоронах Сталина на Трубной площади, я понял, что должен это поручение выполнить, запомнить, спасти для истории, чтобы ничто, подобное сталинизму, не повторилось. Именно из этого выросли строки, напечатанные всего через два года, когда неудержимо захотелось увидеть мир, украденный у нас. "Границы мне мешают. Мне неловко Не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка. Хочу шататься сколько надо Лондоном, со всеми говорить – хотя б на ломаном, Мальчишкой, на автобусе повисшим, Хочу проехать утренним Парижем!" Боже, какой вой поднялся. Какое позерство! Пижонство! А между прочим, этот же самый поэт стал единственным народным депутатом, включившим уничтожение оскорбляющих достоинство советских людей "выездных комиссий" в свою избирательную программу. На самом деле меня напрасно называли политическим поэтом. Все мои так называемые политические стихи – стихи о защите человеческих прав и достоинств. Многие стихи о любви – тоже защита столь часто попираемого достоинства женщины. У меня естественно любовная лирика переливалась в гражданскую, и наоборот.

Финал когда-то интимного "Со мною вот что происходит" сегодня для многих россиян, оказавшихся иностранцами, звучит как проповедь народам: "О, кто-нибудь, приди, нарушь чужих людей соединенность и разобщенность близких душ". Соединенность и разобщенность.

– Женя, а что за история была, когда ты должен был в кино играть Иисуса Христа?

– Это очень смешная история. Фильм должен был снимать всемирно известный режиссер Пазолини. Но мне не разрешили выехать из страны. Всемирно известные режиссеры Феллини и Антониони написали письмо Хрущеву, где обещали, что роль Христа будет трактоваться в марксистском духе. Ничего не вышло. И другая была история, когда Эльдар Рязанов предложил мне роль Сирано де Бержерака. Представь себе, там пробовались Юрский, Андрей Миронов, Олег Ефремов, Высоцкий. Худсовет утвердил меня. Но я в очередной раз был в опале, и с этим фильмом тоже ничего не вышло. А я уже занимался фехтованием, готовился. Остались стихи "Прощай, Сирано…"

– Само собой случилось, что ты стал человеком мира? Или ты стремился к этому? Я помню твои стихи о человеке, похожем на Хемингуэя, а он оказался Хемингуэем. Твои встречи с самыми известными людьми мира – что они тебе дали?

– Самое главное в жизни мне дали встречи с неизвестными миру людьми.

– А какое важное нравственное открытие ты совершил за жизнь?

– Читая Рэя Брэдбери, я раз и навсегда понял, что смерть бабочки, случайно растоптанной на деревянной висячей тропе охотником, прилетевшим на машине времени в доисторическое прошлое, может изменить эволюцию человечества, и к власти могут прийти фашисты.

– Что ты думаешь сегодня о России, которую так страстно любишь?

– Я хотел бы, чтобы Россия любила тех, кто ее любит, не только посмертно.

* * *

Стихи, написанные в 5 лет:

Почему такая стужа?
Почему дышу с трудом?
Потому что тетя Лужа
стала толстым дядей Льдом.

ЛИЧНОЕ ДЕЛО

ЕВТУШЕНКО Евгений, поэт.

Родился в 1933 году в Сибири, на станции Зима.

Окончил Литературный институт. Выпустил около тысячи книг поэзии.

Пишет прозу. Снимался в кино. Как сценарист и режиссер сделал фильм "Детский сад".

Лауреат многих поэтических премий.

ХУДОЖНИК И МОДЕЛЬ
Сергей Бодров

Я даже не помню, сколько лет знаю Сергея Бодрова. Он всегда мне нравился. Милый, застенчивый заика, высокий, худой, с темными азиатскими глазами ("татаро-монгольское иго"), явно одаренный и тайно ранимый, глубокий и амбициозный, очевидно нежный, однако не дающийся, ускользающий, но так и надо с нами, женщинами, якобы желающими быть порабощенными, а на самом деле стремящимися поработить. Сказать "твоя", а про себя засмеяться: "мой".

Он писал пьесы и киносценарии. Многие писали, и были удачливее его. Он уходил в тень и снова появлялся. Потом вдруг стал снимать кино как режиссер, раз от разу все профессиональнее, все лучше, и уже имя было на слуху, и с каждой новой лентой он просыпался все более знаменитым.

Мы еще ездили за грибами в Подмосковье, в деревню, где у него стоял домик-развалюха, перекрикивались счастливо на крепких бурых взгорках и во влажных долинах, усыпанных прелым осенним золотом, когда, раздвинув палкой палую листву, обнаруживали красную головку подосиновика, или коричневую – боровичка, или россыпь рыжих лисичек, или вкусно пахнущее светлоголовое семейство опят. А его счастливая звезда уже всходила над дорогой, что поведет в Париж и Калифорнию, к золоту не листьев, а высших киношных наград, но мы пока этого не знали.

Спустя годы он пришел, и я сказала:

– Сережа, я хочу задать вопрос, который может показаться странным, которого я никогда тебе не задавала: о мужчине и женщине, о том, что происходит между ними, – давай поговорим об этом.

– Что же странного, – сказал он в ответ, как обычно, слегка заикаясь. – Ты просто угадала, я как раз начинаю снимать фильм о мужчине и женщине, о том, что происходит между ними.

– И сам будешь играть главную роль? – спросила.

– И опять угадала, ну вот как ты догадалась? – спросил он в свою очередь.

– Я больше догадалась: что это история твоей любви.

– Конечно, – сказал он, – конечно.

– Это связано с твоей американской женой?

– Нет, не совсем. Нет.

А дальше я молчала и только слушала.

* * *

…Ты понимаешь, конечно, мне говорить на эту тему очень сложно. История для меня очень неожиданная. Я буду рассказывать тебе всю правду, как на духу, а потом мы решим, что с этим делать.

Затея вообще дико отважная. Но, с другой стороны, у меня нет иного выхода. Знаешь, как романы нужно писать так, чтоб было стыдно, настолько открываться, так и кино нужно делать, не стесняясь, все рассказывать, хотя будет больно и тебе, и кому-то еще.

Это было тринадцать лет назад. Я снимаю кино в Казахстане. А снимать еще не умею. Просто знаю, что могу снимать кино. Снимаю кино о первой любви четырнадцатилетней девочки. И мне дико везет. Сценария практически нету, есть более или менее аура, туманы, ощущения. Потому что до той поры все фильмы, которые делались по моим сценариям, они очень мне не нравились, потому что рассказывали историю, и все. А кино нету. А тут нет никакой истории, а только вот эта атмосфера, запахи, и я нахожу потрясающую девочку. И она – как американцы говорят: save my head – в результате меня спасла. Она просто на себе всю эту картину вытянула.

Я не Роман Полански. Для меня четырнадцатилетняя девочка… она с мамой и все такое… Но у нас с ней очень были интимные отношения. В плане… ну ты знаешь, это всегда: художник и модель, режиссер и актриса, мужчина и женщина. Между нами большая разница: ей четырнадцать, мне тридцать четыре. Двадцать лет. Но все, все, вот все ее крупные планы – это что-то… Там очень много было без слов. Я мог ее обнять, мог поцеловать – немножко еще она была для меня как ребенок. Эротика если и была, то очень глубоко спрятана, потому что все-таки у нас другой менталитет, мы не из той культуры, так скажем. Хотя Набоков и написал "Лолиту", но для нас это все-таки было табу. Для меня особенно. Хотя был момент…

Но не случилось, и слава богу, что не случилось.

Мы снимаем картину и расстаемся.

Видимся спустя три года. Она приезжает в Москву поступать во ВГИК, ее не принимают, мы видимся два часа, ничего не происходит, она уезжает. Возвращается в Алма-Ату. В семнадцать лет выходит замуж. Рожает ребенка. Я иногда что-то о ней узнаю, спрашиваю. И так проходит тринадцать лет.

Я еду в Алма-Ату с последней премьерой. Еду на день. Самолет туда и обратно. Я прошу ее найти и приглашаю на премьеру. Она приходит.

Да, надо сказать, что когда я представлял там картину с ней, она имела необычайный успех. "Огонь, мерцающий в сосуде" – писали критики о ней, об этой девочке. "Чеховские интонации" – все она, ее. Моего там ничего нет…

Я видела эту картину. "Сладкий сок внутри травы". Случайно, по телевизору. Кажется, даже не сначала. Что-то казахское, степное, далекое. Хотела переключить на другую программу. Но зацепило, начала смотреть – и не могла оторваться. Нечто прелестное, невысказанное, исполненное сладкой боли. Когда пошли титры, закричала: боже, да это же наш Сережка Бодров! То ли сценарист, то ли "при участии", точно не помню.

…И вот, когда сейчас я представляю свою группу, а я знаю, что она в зале, и говорю, как я связан с Казахстаном, а у меня же там ребенок еще, не Сергей, а девочка десяти лет… Я вообще почему начал там работать? Потому что я сценарист. Бумажки, что режиссер, у меня нет. А без бумажки кто даст работать? Ты можешь быть плохой режиссер, но если у тебя есть бумажка, тебе предоставляют работу – такой был порядок в советском кино. А я без бумажки. Я приехал в Алма-Ату на киностудию к Олжасу Сулейменову, рассказал свой замысел, он, поэт, сразу сказал: очень нравится, но у нас никто не снимет. Я ему говорю: я сниму сам. И он меня запустил с моей картиной. Меня всегда привлекала вот эта натура, я не поэт русской деревни, мне нужна такая восточная экзотика, может, оттого, что во мне самом татарская кровь. Я снял одну картину, потом другую, там у меня родилась дочка, очень хорошая, раньше мальчик, теперь девочка, очень хорошо все.

Значит я говорю, что у меня с Казахстаном давние связи, та-та-та-та-та, и вот, говорю, первая актриса, которая у меня снималась, она в зале. Она встает – и овации. Больше, чем Олегу Меньшикову. Потому что они все ее знают. Она не актриса. Она работает на фабрике Philip Morris по рекламе. Но в ней то, что называют вот этим замызганным словом: духовность. Какая-то особенность. Когда видно: что-то особенное в человеке. Она это практически не использует. Она снималась еще несколько раз, но как-то так…

Да, а еще три года назад в Америке я летел однажды в самолете. Все замечательно, летим бизнес-классом, рядом со мной мастер спорта по боксу бывший из Казахстана, теперь бизнесмен, удачливый, толковый, разговариваем, он рассказывает про себя, потом спрашивает: а ты чего, кто? Я говорю: вот, снимаю, в Казахстане снимал такую-то картину. И вдруг он хватает мою руку и целует. Я не понимаю. Он говорит: у меня три дочери, это их любимая картина, они говорят, что хотят быть похожими на эту девочку. То есть она – какая-то их светлая мечта…

Потом мы идем на банкет с членами правительства, там премьер-министр, жена президента Казахстана, президент в это время в Москве, я должен пожать всем руку, а она, Гука, стоит поодаль. И я к ней подхожу, уже когда почти все кончено, и говорю: Гука, знаешь, что я хочу тебе сказать, когда мы с тобой снимали кино, я тебя очень любил, у нас ничего не получилось, но я хочу, чтоб ты знала. Она поворачивается и плачет. А тут дочка моя стоит в отдалении, мама дочки, сын Сережа. И я в их окружении. И меня бьет такая дрожь. И она уходит.

Я подхожу к ее приятельнице: что такое, что с ней? Она говорит: она тебя любила с четырнадцати лет, все учителя, подруги в школе были уверены, что вы спите, она поехала в Москву, а когда вернулась, вышла замуж, родила ребенка, все думали, что ребенок от тебя, и через шесть месяцев она ушла от мужа, он был наркоман, жизнь у нее очень трудная, сестра на руках, бабушка, семья, которую она должна обеспечивать…

Я улетаю этой же ночью в Париж и звоню ей: сделай мне подарок, я возвращаюсь в Москву тогда-то, прилети туда на два дня. Она говорит: хорошо. Ну, ей там покупают билеты, и она прилетает. Два дня мы просто вот так лежим, обнявшись, и ничего не происходит, просто говорим. То, что она рассказывает, это даже тяжело пересказывать, что у нее было в жизни. И такие пронзительные вещи для меня… Она говорит: я никогда не верила, что ты еще раз вернешься. У нее не было отца, родители разведены, отчим погиб. Одинокий очень человек. Ты, говорит, отец, мужчина – всё.

Назад Дальше