Дерзкие параллели. Жизнь и судьба эмигранта - Эдуард Гурвич 3 стр.


Мы шли по пустынной лесной дороге, когда отец стал как-то второпях говорить мне, что, возможно, так придётся идти долго, может быть, три дня. "А назад тоже пешком? Нет, тогда возьмём машину". Помню, отец недовольно поморщился и пожал плечами. Но вдруг в наш разговор решительно вмешалась мать: "Понимаешь, Никита, мы идём в Грецию. А оттуда едем в Париж к твоему дедушке, Василию Васильевичу. Ты знаешь о нём, ты видел его фотографию". Вот с этого момента я уже понимал всё. Шли долго, я устал, но терпел. Уже смеркалось, а мы всё шли. Стало совсем темно, но глаза привыкли. Наконец, наш проводник Данчо сбросил заплечный мешок и объявил, что ночевать будем здесь. Достав походный топор, с ближайшей ёлки он быстро рубил ветки. Отец подхватывал их и раскладывал на снегу. Слой этих веток и стал кроватью. Затем набрали сухих веток. На костре растопили снег и сделали чай из свежих еловых иголок – когда они молодые, они очень яркого зелёного цвета. Выпив чаю, я повалился без сил и стал засыпать. Но вдруг почувствовал, что отец меня будит: "Тебе надо поесть, чтобы к утру иметь силы идти дальше!". Утром я понял, что не могу подвести родителей и опять терпел весь день. Мы шли цепочкой, след в след, по лесу, избегая открытых пространств и дорог. Я двигался последним и старался не отставать. Наконец, мы вышли к границе. Данчо тихо произнёс: "Сейчас переходим!" Отец снял шапку, перекрестился и подошёл ко мне: "Никита, запомни. Если что-то произойдёт, если будут выстрелы, делай то же, что буду делать я. Ложись в снег и не шевелись. Понял?" Я от волнения лишь смог кивнуть. Мы прошли совсем немного, когда вдруг оказались перед просекой и побежали по ней. Помню, что бежать было легко, потому что путь шёл под уклон. Наконец, запыхавшись, остановились. И вдруг до нас дошло, что мы в Греции! Нас теперь не достать! Мать с отцом обнялись, а потом обняли меня. Но Данчо тревожно поглядывал по сторонам. А затем вдруг произнёс: "Не нравится мне всё это! Провожатый с греческой стороны должен ждать нас здесь, у этого камня". Тут я увидел на краю поляны большой, поросший мхом валун. Подождали ещё немного, а потом Данчо показал дорогу к селению, в сторону Салоник, и повел нас к ручейку. Я уже шёл привычно между отцом и матерью, как в Софии. Вдоль ручья шли не очень долго. Вышли к косогору, за которым внизу в долине виднелось селение. Данчо остановился и сказал, что теперь уверен, что довёл дело до конца, и должен повернуть назад. Отец пожал ему руку и вместо того, чтобы без промедления двигаться к селению, решил, что мы с мамой должны передохнуть, а сам наскоро привел себя в порядок, сбрил трёхдневную щетину и тут же ушел, чтобы найти греческих пограничников. Почти сразу мы услышали выстрелы. Спустя 10–15 минут, перед нами оказались офицер и два солдата в болгарской военной форме. Я не успел даже испугаться…

Из рассказа князя (и из протокола допроса его матери, который я привожу ниже, где все представлено ее глазами), из других источников, включая интернет, составилась довольно ясная картина, что произошло. Проводнику Пееву, ранее служившему в этих местах, было известно, что греки зимой охраняют этот участок границы плохо: когда выпадал снег, они жили в селениях и не выбирались оттуда даже для патрулирования. Болгарские же пограничники служили добросовестно. И когда заметили следы на снегу, пошли по ним. Увидев Пеева, они открыли стрельбу на поражение. Данчо спрятался за поваленный ствол и начал отстреливаться. Часть спины в коричневатом тулупе пограничники видели и усердно стреляли по цели. Данчо же, пристроив тулуп за деревом, отполз в кусты и скрылся. Из зимнего леса он вышел на дорогу и на ночных попутках добрался до Софии. Его бы не нашли, если бы в кармане тулупа, который он бросил, не затерялся обрывок квитанции на ремонт часов. По ней его вычислили, и, спустя три дня, арестовали. Заключив в Военную тюрьму, его били, пытали, но он никого не оговорил, никого не предал, не сказал ни слова, которое могло повредить другим.

Честно говоря, эпизод этот показался мне списанным из советского детектива о подвигах доблестных разведчиков, о чём я тут же сказал Никите Дмитриевичу. Оказалось, что всё рассказанное им о бывшем пограничном офицере документально зафиксировано в протоколах допроса. Ещё более интригующими и одновременно прозаичными оказались обстоятельства, по которым греческий проводник не встретил беглецов в установленном месте.

Много лет спустя, Никита Дмитриевич выяснил, что завязанный в побеге посредник, член американской миссии при Союзнической контрольной комиссии, позже ставший послом США в Болгарии, полковник Мейнард Барнс, получив оговоренную сумму, а она была огромна, решил сэкономить. Он не заплатил тому, кому предстояло идти на риск, а именно, проводнику, который должен был ждать их в Греции возле границы и проводить. С этим полковником, сохранявшим влияние в высоких сферах, Никита Дмитриевич мог встретиться, уже находясь в Америке. Но ему посоветовали не усложнять себе жизнь перед получением американского гражданства. Позже он рассказал об этом эпизоде в своих воспоминаниях и поместил там фотографию полковника. Сейчас они переводятся на английский язык, и, возможно, его дети прочитают про "папино посредничество". Ну, а встреча была бы лишней! Вряд ли она произвела бы на полковника впечатление.

Впрочем, вернёмся к воспоминаниям Никиты о тех трагических событиях, которые не стирает время:

– Болгарские стражи ринулись за нами по следам нашего проводника вглубь греческой территории. Их никто не остановил и они нас мгновенно обнаружили. Всех троих – отца, мать и меня – арестовали. Вскоре мы оказались в Военной тюрьме. Моя камера была последней в коридоре с глухими стенами. Собственно, это была не камера, а пенал, куда вмещался узкий деревянный лежак с соломенным тюфяком. Ни простыни, ни подушки, ни одеяла, к которым я привык с детства. Действительно, как вы говорите, из князей в грязь! Но я ещё не догадывался, какие испытания меня ждут! Узкий проход, по которому я ходил – два шага вперёд, два шага назад – поначалу угнетал ужасно. Высоченная дверь с небольшим, постоянно открытым оконцем у самого потолка. Через решётку в это оконце я угадывал дневной свет, пробивавшийся туда из окна в конце коридора. По нему примерно представлял себе время суток. Через коридорное окно я мог кое-что слышать из того, что происходило во дворе. Но лучше бы я это кое-что не слышал: крики избиваемых и звуки ночных выстрелов изводили меня не меньше, чем нахождение в одиночке. От безделья я спасался сном и вдруг обретённой способностью переноситься мысленно в ту прежнюю жизнь, где есть твой дом, твои родители, уроки, перемены в школьном дворе.

Однажды в камеру вошёл пожилой следователь и оставил мне Майн Рида и Карла Майя. Просто пожалел, наверное, меня. Он принёс эти две книги из дома. Я читал их днём и ночью. Других развлечений не было. Нет, не правда! Ещё одно заключалось в том, что я прислушивался к тому, что происходило за дверью. Обычно я слышал лишь тишину, но иногда в тюрьму приходил парикмахер и стриг заключённых у окна в коридоре, где было светлее. Самим заключённым говорить запрещалось, а цирюльник командовал: "Наклони голову!", "Повернись!" И вот однажды вдруг слышу: кто-то из тех, кого стрижёт парикмахер, насвистывает старый английский военный марш, любимую мелодию моего отца "It's a Long Way to Tipperary"! Я тут же продолжил насвистывать этот марш из своей камеры. Так мы оба узнали, что сидим рядом…

Прерву рассказ князя собственными детскими впечатлениями. Со времён эвакуации нашей семьи осенью сорок первого из Москвы я боялся тюрьмы. Дом на окраине Ульяновска, куда нас временно поселили, окнами выходил на женскую тюрьму. Помню просунутые сквозь решётки женские руки, какие-то жалостливые, тягучие песни, доносившиеся из камер ближе к вечеру, и мольбы ко всякому прохожему, чтобы тот бросил папироску заключённым или поделился тем, что несёт в авоськах. И много позже, в Москве, вплоть до самого моего отъезда в Лондон, я жил в доме напротив Бутырской тюрьмы. Из окон кухни я каждое утро видел зарешечённые окна камер. Так что всю мою жизнь тюрьма, как угроза, оказывалась рядом. Хотя, как выяснилось, я мало что знал о ней. В фильме о Никите Лобанове-Ростовском есть кадры, где он посещает свою Софийскую тюрьму спустя почти полвека. И комментирует, что никто не думал там о… безопасности заключённых: на окнах камер в многоэтажном здании не было даже решёток. Может быть, специально, чтобы заключённые могли выпрыгнуть с верхнего этажа и разбиться! Я же считал, что решётки ставят не в целях безопасности доведённых до отчаяния заключённых, а чтоб не убежали.

Но не только этим открытием удивил меня бывший узник тюрьмы, а ещё и виртуозным тюремным жаргоном. Он владеет им в совершенстве не только на болгарском, но и на русском языке по сегодняшний день! С тех пор Никита Дмитриевич умеет свистеть, как шпана! Если в тихий воскресный день вы будете прогуливаться по Ричмонд-парку и услышите пронзительный свист "Соловья-Разбойника", не пугайтесь: это князь, сунув два пальца в рот, зовёт пропавшую из вида свою милую собачку – она, по старости, туговата на ухо. Наверное, респектабельный облик князя, его репутация человека, разбирающегося в изобразительном искусстве, плохо вяжутся с его рассуждениями о тюрьме:

– Для большинства людей нахождение в тюрьме проходит несколько стадий. Первая – около 40 дней – это недоумение, непонимание, эмоциональное потрясение. После чего, если нет разъяснений, зачем посадили, и неизвестен срок, время начинает идти монотонно. И, бывает, люди тогда переосмысливают ценности жизни.

Но в Военной тюрьме мне, ребёнку, было не до переосмыслений. Там меня мучил голод. В день нам давали 120 грамм хлеба. Это было всё. Я разболелся. Тогда меня перевели в нормальную тюрьму – Софийскую Центральную для уголовников: там кормили лучше, и, главное, был лазарет. Утром давали тёплый чай из липы и 50 грамм кукурузного хлеба. На обед 150 грамм хлеба и похлебку вроде бы из фасоли. Вечером похлебка из той же фасоли и 100 грамм хлеба. Всего 300 грамм хлеба в день. Меня там даже лечили в тюремной больнице. Хорошо помню тюремный хлеб. Сырое тесто забивало желудок, но зато не чувствовался голод. В той тюрьме мне посчастливилось сидеть с ворами. От них я узнал много полезного – как перевозить валюту на теле, чтобы ее не нашли, как воровать по утрам в трамваях. Развлекал меня и язык, на котором изъяснялась эта публика. Я быстро взрослел.

Помню, однажды ко мне в камеру посадили одного очень красочного цыгана по прозвищу Аванта, которого поймали на воровстве. Он работал на фабрике галош и каждый день, уходя с работы, надевал дополнительную пару! Он не унывал и даже в тюрьме щеголял в элегантных галошах, которых во время войны не было ни у кого. Своими рассказами и непосредственностью цыган скрашивал мое заключение. Вскоре в этой большой тюрьме пришла и маленькая свобода: во дворе под навесом стояли сломанные, с погнутыми колёсами, велосипеды. Это был основной вид транспорта для милиционеров. Я был самый юный заключённый. Потому, вероятно, мне доверили привести велосипеды в порядок. В сарае с велосипедами стояли мешки с луком, который периодически мне поручали чистить. В камерах были окна без стекол, только с двумя железными перекладинами. Когда я чистил лук, Аванта протягивал руки из камеры, я подбрасывал луковицу и ему часто удавалось её поймать. Так мы добирали свой паёк.

А теперь о главном. Моя камера в этой тюрьме имела окно, которое выходило в тюремный двор. И вот в это окно я вдруг увидел маму. Аванту к тому времени осудили, отправив в лагерь, а в мою камеру привели, наконец, мою мать. Тут уж тюрьма показалась мне раем. Мама много рассказывала мне о странах и городах, о Лондоне и Париже. Мы сблизились с ней в этой тюрьме больше, чем дома…

Такие перемены в судьбе Никиты не были случайностью. Международный комитет Красного Креста в Женеве получил письмо из Парижа, в котором сообщалось, что болгарские власти нарушают международные конвенции и содержат в тюрьме 11-летнего ребёнка, без предъявления обвинений и приговора, к тому же, похищенного болгарами на территории Греции. Заключение Никиты в Военную тюрьму было нарушением закона даже по советским правилам. В Советском Союзе разрешалось судебное преследование детей – 12-ти лет и старше. Тут уместно историческое отступление.

Не так давно была рассекречена запись встречи писателя Ромена Роллана со Сталиным в его кабинете в Кремле. Встреча состоялась 28 июня 1935 года. Сталин сказал, что рад побеседовать с величайшим мировым писателем. Ромен Роллан сожалел, что здоровье не позволило ему "раньше посетить этот великий мир, который является гордостью для всех нас". Странным образом эти комплименты не помешали французскому писателю напомнить, что в СССР недавно был опубликован закон о наказании малолетних преступников. Он посетовал, что "текст этого закона на Западе недостаточно известен, и даже если он известен, он вызывает серьёзные сомнения. Получается, что над этими детьми нависла смертельная казнь". Может быть, в этот момент бровь диктатора вопросительно поднялась и прогрессивно настроенный писатель спохватился: "Я хорошо понимаю мотивы… но публика не понимает. Это может быть источником очень большого движения протеста. Это нужно немедленно предотвратить". По контексту речи получалось, что предотвратить надо не введение закона, а отсутствие опровержений и разъяснений, которое как раз и плодит клевету на советский строй.

Нелепые пояснения Сталина, возможно, вынудили засекретить запись этой беседы. Впрочем, пусть читатель судит сам:

Сталин. Может быть. Возможно, что вы правы. Конечно, можно было бы реагировать энергичнее на эти нелепые слухи… Теперь позвольте мне ответить на ваши замечания по поводу закона о наказаниях для детей с 12-летнего возраста. Этот декрет имеет чисто педагогическое значение. Мы хотели устрашить им не столько хулиганствующих детей, сколько организаторов хулиганства среди детей. Надо иметь в виду, что в наших школах обнаружены отдельные группы в 10–15 человек хулиганствующих мальчиков и девочек, которые ставят своей целью убивать или развращать наиболее хороших учеников и учениц, ударников и ударниц. Были случаи, когда такие хулиганские группы заманивали девочек к вмзрослым, там их спаивали и затем делали из них проституток. Были случаи, когда мальчиков, которые хорошо учатся в школе и являются ударниками, такая группа хулиганов топила в колодце, наносила им раны и всячески терроризировала их. При этом было обнаружено, что такие хулиганские детские шайки организуются и направляются бандитскими элементами из взрослых. Понятно, что Советское правительство не могло пройти мимо таких безобразий. Декрет издан для того, чтобы устрашить и дезорганизовать взрослых бандитов и уберечь наших детей от хулиганов. Обращаю ваше внимание, что одновременно с этим декретом, наряду с ним, мы издали постановление о том, что запрещается продавать, покупать и иметь у себя финские ножи и кинжалы.

Ромен Роллан. Но почему бы вам вот эти самые факты и не опубликовать? Тогда было бы ясно – почему этот декрет издан.

Сталин. Это не такое простое дело. В СССР имеется еще немало выбившихся из колеи бывших людей, жандармов, полицейских, царских чиновников, их детей и родных. Эти люди не привыкли к труду, они озлоблены и представляют готовую почву для преступлений. Мы опасаемся, что публикация о хулиганских похождениях и преступлениях указанного типа может подействовать на подобные выбитые из колеи элементы заразительно и может толкнуть их на преступления.

Ромен Роллан. Это верно, это верно.

Сталин. А могли ли мы дать разъяснение в том смысле, что этот декрет мы издали в педагогических целях, для предупреждения преступлений, для устрашения преступных элементов? Конечно, не могли, так как в таком случае закон потерял бы всякую силу в глазах преступников.

Ромен Роллан. Нет, конечно, не могли".

Вот такой диалог друга детей, вождя Страны Советов с величайшим мировым писателем состоялся в Кремле. Он отражал отношение к детям пролетарского государства. Болгарские товарищи-коммунисты во второй половине сороковых годов спешно перестраивали жизнь страны. Это касалось и школ, и тюрем. Выслуживаясь перед Москвой, в данном случае, они проявили излишнее рвение. Но было дано соответствующее указание и вскоре Никиту выпустили из тюрьмы. Её он вновь решится посетить в разгар перестройки, в 1992 году, с разрешения болгарского министра внутренних дел. В этой поездке приняли участие советское телевидение и корреспондент "Советской культуры" в Софии Светлана Балашова, которая была инициатором этого посещения. Волнующий эпизод, когда бывший малолетний узник идёт по коридору этой тюрьмы, снимался кинооператором, благодаря чему стал фактом истории. Высокое здание без решёток. Экскурсию сопровождает полицейский чин. Никто не догадывается, что переживает в это мгновение высокий седовласый господин, с американским паспортом в кармане. В саму камеру, впрочем, князь не попал. Её тогда ремонтировали.

"Восток-запад"

Всякий раз, когда я заново смотрю фильм "Восток-Запад" с Катрин Денёв, у меня наворачиваются слёзы. В кадрах прибытия на Родину эмигрантов, заманенных сталинской пропагандой, при всей их нарочитости, я видел своего отца, у которого сразу отобрали аргентинский паспорт. Вот почему в аэропорту Шереметьево меня всегда охватывает страх. Мой сын называет это паранойей. Наверное, он прав! Тем не менее, тот эпизод из фильма, где главный герой вплавь выбирается из "советского рая", пока его в нейтральных водах не подбирает иностранный корабль, трогает меня по сегодняшний день. Я вновь и вновь задаю себе вопрос, как мог мой отец уехать из свободной Аргентины, страны с очень высоким тогда уровнем жизни, как он мог поддаться иллюзии, что сталинский режим в Советском Союзе строит новую счастливую жизнь? И как отец Никиты мог остаться ждать "освободителей", а не уйти на Запад?

Ответы на эти вопросы не так просты, как кажется. Американец Сай Фрумкин, с которым мы были хорошо знакомы, рассказывал, как накануне фашистской оккупации его старший брат приехал в Литву, чтобы уговорить семью бросить всё и уходить. Родители пожалели дом, двор, корову, прочую живность, и остались. Вскоре вся семья оказалась в Дахау Отец, мать, братья, сестры, все погибли. Чудом выжил лишь 14-летний Сай. В 1945 году узники Дахау – и Сай в том числе – были освобождены американскими войсками. Помню, как Сай в наших продолжительных беседах на его кухне в Лос-Анджелесе рассуждал о своей семье. Он с пониманием относился к трагическому решению родителей остаться – они же не предполагали, что речь шла о жизни и смерти.

Назад Дальше