Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов 20 стр.


Остановки были долгие; пассажиры бегали за кипятком к специальным кранам на платформах. Местные жители продавали пирожки, бублики (а осенью - яблоки, вишни, сливы). В купе ели холодных кур или пироги. На каждой остановке из-под вагона (там были такие ящики над колесами) на перрон выскакивали десятками беспризорники, ехавшие подкормиться на юг.

В поезде говорили о железнодорожных ворах, которые выуживают чемоданы с полок через открытые окна, или просто выносят их у зазевавшихся пассажиров на остановках. Особенно славились ворами станции Лозовая и Ростов-на-Дону: перед этими остановками проводники проходили по вагонам, монотонно провозглашая:

- Станция Лозовая, берегите ваши вещи…

- Станция Ростов-на-Дону, берегите ваши вещи…

За тупиком Ростов-Таганрог-Ростов и длинным мостом через Дон мне стало скучно смотреть в окно; в купе было душно и пыльно, ехали мы уже третьи сутки. Лежа на верхней полке, я занялся разгадыванием анатомической загадки, заданной мне Владиком, которая нет-нет да и приходила мне на ум все это время.

Многое в последнее время привлекало снова и снова внимание к этой теме; ясно было, что в моих представлениях о полах были какие-то несообразности. И общий дух времени, доходивший до меня, и мой собственный опыт дружбы и игр с девочками заставляли меня считать, что между мужчиной и женщиной нет, в сущности, никакой разницы: девочки, которых я знал, были такие же, как я, разве что читал я немного больше, но ведь я читал больше и чем мои знакомые мальчики; это было дело случайное. Единственная разница в том, что женщина рожает, а мужчина - нет. И, кроме того, женщины красивее, лучше и слабее - это я знал еще из Шекспира, с детства. Но ряд вещей говорил о том, что есть, кроме всего этого, и что-то еще.

Со станции Тоннельная старенький открытый автобус вез нас по горному серпантину через лесистые перевалы; в этом для меня, много ездившего по горным дорогам, не было ничего нового, только шоссе было менее благоустроенным, и по краям его не было норвежских грубо вырубленных гранитных блоков-тумб. Моря почти не было видно из-за клубов пыли, когда мы спустились на равнину, да и смотреть не хотелось; ехали мы целый день, у нас пять раз лопались покрышки, а за несколько сот метров до конторы автобусных перевозок пришлось вообще снять одно колесо; автобус еще пытался ехать на трех колесах, но затем нам было предложено дотащить вещи самим. Так что мы замучились и потеряли ко всему интерес.

Город Анапа был пыльным южным городишкой, с вереницами розовых, белых, бежевых и голубых одноэтажных кирпичных домиков в чахлых пыльных садиках и палисадничках, откуда свешивались знакомые мне по Норвегии желтые и радовавшие мамино южное сердце белые акации и глицинии; улицы были где мощены булыжником, где просто утопали в тонкой пыли. Совсем вблизи начиналась холмистая степь - неинтересная, серая, сухая и выжженная, совсем не напоминавшая мне мамины восторженные рассказы о пышных тюльпанных оренбургских степях. Миновали большую, в пыли и колдобинах, в деревянных рыночных настилах-столах Площадь Свободы Совести (бывшую Соборную) и после некоторого блуждания по улицам имени разных деятелей революции, пройдя мимо чахлого сквера с чудовищно странным и уродливым памятником "красно-зеленым бойцам" (!), мы нашли наконец нашу улицу Зиновьева - до Анапы еще не дошла волна распсрсимснований улиц и городов, названных в честь троцкистов и зиновьсвцсв.

Нас встретила наша знакомая по Норвегии, Елена Михайловна Самоило-вич, жена героя полярных путешествий - Рудольфа Лазаревича Самойло-вича. Мы все очень любили ее - она была красивая, стройная, приветливая и веселая. Она жила здесь же со своими двумя ребятами - Вовой, лет восьми, ровесником Алика, и Наташей, лет четырех; Елена Михайловна сняла комнату и нам тоже.

Наша комната была большая, довольно темная горница, выходившая на двор недалеко от уборной, - впрочем, от этого соседства в Анапе убежать было трудно: нужники торчали повсюду; наш двор соседствовал по крайней мерс с четырьмя, не считая собственного, и все пять наполняли воздух нашего двора сомнительным ароматом.

Во двор выходили и другие комнаты; здесь жили, кроме Самойловичсй и самой хозяйки, еще семья с двумя девочками - Ниной и Ирой, двенадцати и десяти лет, еврейская чета из бедных астраханских нэпманов с дочкой Гитой, лет восьми, еще какие-то взрослые и дети, по большей части рыжие и неприятные, и среди них один или два Алика.

С утра мы отправились к известному краснодарскому врачу-педиатру: осмотрев нас, он предписал нам строгий пляжный режим: солнечные ванны от пяти минут в начале лета до пятнадцати в конце лета на каждом боку, на животе и на спине, купанье - пять минут и затем ни минуты более на пляже. Режим этот был чрезвычайно мучителен и тяжел и не допускал на пляже никаких развлечений; разморившись, мы уже не могли освежиться таким коротким купаньем; а далее следовал "дневной сон" в душной и жаркой комнатенке, "домашний" обед в частной столовой, по большей части состоявший из "курбульона" и "куркотлсток", так как у нас почти всегда болели животы, - я и раньше ненавидел мертвых кур, а теперь эта ненависть " отвращение достигли степени отчаянья. Тем более что ежедневно, между нашей комнатой и нужником, происходила, к моему ужасу, казнь хозяйских УР; как раз во время "мертвого часа" слышалось сначала отчаянное УДахтаньс смсртницы, а затем удар топора и окровавленное молчание. Все to было донельзя отвратительно.

Но эти стороны нашего анапского быта обнаружились только постепенно.

Анапские улицы выходили на "бульвар" - пыльное пространство на "ысоком берегу моря, с чахлой растительностью. "Бульвар" упирался в обрыв, направо от обрыва шло огромное пространство пляжей. Сначала на добрый "лометр тянулся женский пляж, затем такой же длинный - мужской, и тмил, дальше начинался семейный. На другой стороне голубой бухты был Рсположсн огромный совершенно сказочный, с глубочайшим нежным песком, "Золотой пляж", тоже общий; но до него нужно было добираться на "моторке". Обозрев пространство пляжей, мама нашла, что таскаться, по непривычной и мучительной для нас, детей, жаре, каждый день на семейный пляж и обратно - невозможно, тем более, что доктор категорически велел немедленно уводить нас в тень после солнечной ванны и купанья. Поэтому мама приняла решение - водить нас на женский пляж. Критически осмотрев меня, имевшего в коротких штанишках довольно-таки протяженный вид, она сказала, что, конечно, я великоват и это не очень хорошо, но что же делать, и в общем - ничего. Итак - поле исследования открылось для меня самым блестящим образом.

Женский пляж представлял гигантское лежбище обнаженных тел; на сто телес вряд ли приходилось одно, на которое можно было смотреть, не оскорбляя в себе эстетических чувств, так что мое пребывание на этом пляже отнюдь не способствовало преждевременному рождению вожделений. Зато разнообразие вольных поз представляло обширное поле для исследовательской мысли.

Правда, строгий докторский режим не очень-то позволял мне разгуливать по пляжу; к тому же окрестные дамы выражали протест при виде меня, и мама поэтому не позволяла мне от себя отлучаться. Конечно, наша соседка Елена Михайловна загорала, так же как и мама, в купальном костюме, так что около нас не было ни соблазнов, ни протестов. Однако мог же я, например, пройти в пляжную уборную?

Это было поразительное сооружение у кромки песка, на границе двух пляжей. С одной стороны была надпись "для мужчин", с другой "для женщин", однако оба входа вели в одно помещение, не разделенное никакой перегородкой, зато украшенное изнутри афоризмами и иллюстрациями, достойными изучения. Главное же, по пути туда многое можно было увидеть и заметить себе.

Поэтому роковой вопрос был быстро решен, и разгадка оказалась неожиданной: ничего не было.

Но, разрешив загадку анатомии женщины, я был еще мучим загадкой физиологии мужчины. Тут были вещи и непонятные и угрожающие. И я решился, наконец, спросить маму. Но, впервые в жизни, мама не дала мне ясного и достоверного ответа; она явно смешалась и сказала мне как-то нечленораздельно, что я буду что-то делать, когда вырасту, "конечно не один". Я ничего не понял, но так как и сам я был разговором невероятно смущен, и мама, видимо, тоже, то я не стал настаивать на разъяснениях.

Замечательно, что все мои исследования совершенно не связывались для меня ни с вопросами любви, ни с вопросами деторождения. Тот и другой вопрос казались мне совершенно ясными и не требующими никаких толкований. Разве не читал я о любви в бесчисленных книгах и сам не писал о ней с раннего детства? Любовь - это чувство, поэтому и речи не могло быть о том, что оно имеет какое-то отношение к строению человеческого тела или же к безобразным поступкам Владиковых приятельниц или хулиганов с Чубаровского переулка. Такая вещь мне и в голову не приходила. Что касается того, как родятся дети, то дети вылезают из матери, разрывая живот - ведь на анапском пляже я сам убедился, что, не разрывая тела, ребенку из женщины негде вылезти. В старом и любимом мной папином учебнике мифологии рассказывалось о рождении Диониса из бедра Зевса - конечно, этс миф, так как мужчина рожать не может; но я не сомневался, что у женщины механизм рождения приблизительно таков же.

Поэтому, решив для себя анатомический вопрос, я больше не интересовался этим.

Но Анапа как будто была наполнена соблазнами вещей, дающих сексуальное направление мысли. Выходки ли беспардонной Гитки, хождение ли в парк "Курзала", случайно услышанные разговоры взрослых - все подводило к одной и той же теме. В общем Анапа оставила по себе тягостную память.

Осталось великолепное воспоминание о чудовищных арбузах, которые я покупал по маминому поручению, и сладостном восторге первого познания арбузного блаженства; такое же чудное воспоминание о нэпмане из Краснодара, торговавшем под тенистым навесом неслыханным фруктовым и фисташковым мороженым - но, увы, нэпман был вскоре ограблен ночью и вынужден бежать в Краснодар, несолоно хлебавши и навсегда закрыв свою торговлю; осталось воспоминание о морской прогулке на "Золотой пляж" с папой; о поразившем меня забавном газетчике и фотографе, шуте всей Анапы, единственном, кроме меня, мужчине, допускавшемся беспрепятственно на женский пляж, и с прибаутками делавшем свою нехитрую торговлю среди залежей голых грудастых тел. Вот, пожалуй, и все. Да, и еще необыкновенно сосуще-сладкое ощущение, когда я раз на бульваре взял шутя под руку свою соседку-девочку, белокурую глуповатую толстушку Нину, и с ней важно прогуливался среди фланирующих пар.

С приездом папы в нашей жизни кое-что изменилось. Выйдя первым утром после своего приезда на обрыв, от которого начиналась полоса пляжей, папа остановился в шутливом ошеломлении: он никогда еще в жизни не видел такого сборища голых баб. Поэтому он не преминул тут же щелкнуть аппаратом и зафиксировать это невиданное зрелище. Впоследствии, в городе, он увеличил этот кадр, застеклил его и повесил у своего стола, прицепив тут же, "для научно-исследовательских целей", огромную лупу на ниточке. Все это была, разумеется, шутка: и в лупу на снимке нельзя было, в сущности, разглядеть ничего соблазнительного, так что даже мама протестовала против этого нового украшения папиного кабинета довольно слабо.

Затем произошло наше переселение на семейный пляж. Дорога туда шла, впрочем, по самой кромке женского и мужского пляжей; и от дороги и друг от друга эти пляжи были отделены лишь, так сказать, морально. Проходя мимо женского пляжа, папа заметил, что этот вид - лучшее средство навсегда отвадить человека от излишнего преклонения перед женским полом, на что мама, шедшая все время отвернувшись, говорила: "Да ну тебя, Миша!".

Затем, конечно, папа был непоседлив; рутина ежедневного хождения на пляж за три версты его не устраивала. Без экскурсий он жить не мог. К сожалению, выжженная и пустая окрестность Анапы не манила ни к каким прогулкам. Поэтому решено было идти по берегу моря, под обрывом, к видневшемуся вдали мысу Утриш. Тогда еще через каждые несколько километров по берегу Черного моря не были поставлены погранзаставы, и ходить вдоль моря можно было беспрепятственно в любое время. Итак, мы забрали с собой походную провизию, повязали головы платками и полотенцами, спустились с бульвара на узкую, каменистую прибрежную полосу и двинулись на юг. Мы недалеко успели отойти от города, когда увидели бегущий и прыгающий с обрыва быстрый поток, преграждавший нам дорогу. Мы удивились зрелищу ручья в безводной Анапе и решили по очереди сто перепрыгнуть. Но, подойдя ближе, мы услышали клейкое зловоние; прыгая, мы с ужасом обнаружили, что прыгаем через ручей крови. Над обрывом, над нами, была бойня. Настроение, испорченное этим мрачным началом похода, не улучшилось ни от палящих лучей солнца и бесконечного шагания с глыбы камня на глыбу, ни от разлагающегося трупа дельфина, который пришлось обходить. Далеко за полдень мы пришли, наконец, к месту, где был выброшен на береговую мель транспорт, погибший в первую мировую войну - "Елпидифор", о котором мы слышали еще в Анапе. Если бы, как мы мечтали всю дорогу, мы могли влезть на мертвый пароход по сто рыжим ржавым бокам, мы были бы с Аликом вознаграждены за все. Но, увы, это оказалось неосуществимым: он был слишком далеко от берега, да и лазать по нему было страшно - по крайней мере страшно за нас нашим родителям, - и мы не могли даже попробовать подобраться к кораблю. Пройдя немного за "Елпидифор", мы нашли укрытую скалами бухточку, где папа и мама с удовольствием купались голышом в прозрачной воде, a i и этого не могли, потому что дно состояло из больших камней, разделенных провалами, и сразу было глубоко, а плавать мы с Аликом не умели. Мы сидели уныло на берегу, пока папа и мама, натянув костюмы, отдыхали после купанья, и наблюдали за мальчиком лет двенадцати, который, сидя шагах в трех, глубокомысленно производил анатомическое исследование над самим собой. От этой темы в Анапе некуда было деваться!

На обратном пути мы, еще не доходя до бойни, поднялись по обрыву в степь и шли по серой, сухой, растрескавшейся земле, поприщу ковыля, полыни, перекати-поля, навозников-скарабеев и редких кустиков фиолетово-синего цикория, и пришли домой измученные, пропыленные, пьяные от полынного духа и запасшиеся полынью против анапских блох.

Пыль, кровь, зной и анатомия - такой для меня осталась Анапа. Первые три вещи оставили тяжелую и мутную память: четвертая и отвращала и втайне волновала. Это одна из важных вещей, формирующих человека; но дальше останавливаться на этом не стоит. Чтобы потом уже не скоро вернуться к этой теме, скажу, что для пополнения своего образования я впоследствии, в Ленинграде, сделал набег на шкаф с мамиными книгами. Книги были у нес не под замком, но - на честность - маминых книг трогать не разрешалось. Но что честность, когда рвется наружу сила пробуждающегося пола! Мамина драгоценность - анатомический атлас Шпальтсгольца и обширный труд доктора Форсля "Половой вопрос" - дали мне столь полную осведомленность во всех этих вещах, какую только можно было желать самому просвещенному мужчине. Но доктор Форель преподал мне и хороший урок: взяв его книгу далеко не с самыми красивыми намерениями, я положил ее с сознанием, что отношения полов - это великое и чистое дело. Гораздо позже, перечитав эту книгу, я убедился, как много из моих этических убеждений было внушено мне Форслсм. А непосредственным результатом этого чтения было то, что если раньше я и не думал уступать место цамам is трамвае, убежденный в равенстве полов, то теперь стал уступать место каждой старой и молодой женщине (делая исключение только для "намазанных", которых я презирал) - ведь, может быть, у этой женщины сейчас как раз менструация, и стоять ей тяжело и вредно!

Но волнение пола возникало все чаще и настойчивее, и с каждым годом нее сильнее; но, по крайней мере во мне разрушалось убеждение в том, что я абсолютно хорош.

С этой поры секс играл тайную, но могучую роль в моей жизни. Но хотя я и знал теперь тайны пола, мое представление о женщине не изменилось. Я нисколько не сомневался, что, хотя женщина в своих стремлениях, чувствах п возможностях ничем не отличается от мужчины, но она и чище и вернее нас. И кто из окружавших меня мог бы зародить во мне другое мнение? И разве могли с ними в том сравниться лучшие из мужчин, которых я знал?

Настоящая женщина, которая когда-нибудь должна будет войти в мой дом, вбежит в него в ореоле светлых волос, - в ней будет, вероятно, что-то от Сульвейг. В эти годы я совсем по-иному читал и перечитывал любимого мною "Пера Гюнта", боялся походить на него, с опасением находил в себе черты хвастовства, самомнения, непоследовательности и неумения доводить дело до конца; и хотя я понимал, что Сульвейг - идеальный образ, все же, сознательно или нет, считал, что в ней собраны настоящие, наиболее существенные, наиболее глубокие черты настоящей женщины. Я не мог - как не могу и теперь - без волнения читать скромные и искренние слова Сульвейг, сказанные простым языком норвежской крестьянки, когда Пер, справедливо изгнанный за распутное поведение из села и поставленный вне закона, строит в горном лесу себе хижину, а она, тихая, светлая, воспитанная в домашнем смирении, чистая девушка, не смеющая поднять глаз и не выпускавшая из рук молитвенника, прибегает к нему в лес на лыжах, бросив село и родных, чтобы помочь ему в жизни и навсегда делить с ним эту его нелегкую и неправую жизнь:

Бог помочь в работе! Не забракуй меня –

Ты посылал за мной, так уж прими меня.

Ты слал мне вести с маленькой Хельгой,

Ты слал мне вecти и в тиши и в ветер…

Он не посылал за ней - только думал о ней. И то редко.

Такова женская любовь - и разве не так любила моя мать моего легкомысленного отца?

А Пер шел своим мужским путем, не щадя и забывая ее - но только она, всегда, - и до того, и в тот миг, и через много лет, и на пороге смерти, была >-'го опорой и спасеньем.

И я, мутный, путаясь нечистыми путями мужских мыслей, хотел бы, чтобы "с- можно было в трудный миг крикнуть, как Перу перед чудовищем, - Далекой Сульвейг за горами:

Вызволить, можешь, девчонка, - спеши ж, вызволяй,

Нe глазей себе под ноги, ссутулясь уныло!

Молитвенник! Шнырни ему прямо в рыло!

Потому что незримый, вездесущий, заградивший все пути враг, которого нельзя обойти, сам отступит, вздохнув:

Он был слишком силен: за ним женщины стояли.

Конечно, действительные женщины имеют слабости и дурные черты характера, - такова будет и та, которую я полюблю, - но главное, сердцевина женской души, у нее может быть как у Сульвейг; должна быть, потому что, раз такие бывают, то другой я не полюблю.

Все эти тайные мысли - или, вернее, ощущения - сложились постепенно, и я их долгие годы, - пожалуй, даже никогда, - ни с кем не делил. Да и не нужно думать, что так я вес это и говорил себе. Нет, это было не рассуждение, а именно ощущение, которое слагалось в знакомстве с хорошими женщинами, которые меня окружали, - моей мамой, моей бабушкой, тетей Соней, Ниной Евгеньевной, Сильвией Николаевной, - слагалось и крепло в те годы, когда мне исполнялось тринадцать, четырнадцать, пятнадцать лет… В образы Ибсена они вылились позже - годам к пятнадцати, и по чувству, а не в сознательных мыслях.

Назад Дальше