В пансионе фру Борг мы прожили недолго; недели через три-четыре мы перебрались на постоянную квартиру.
Это был маленький деревянный домик, крашеный в темно-коричневую краску, с крутыми шиферными гранями крыши, стоявший в большом саду, за городом, на станции Виндсрен: пузатым Холменколлснским коричневым трамвайчиком пять остановок от центра города, куда теперь этот трамвайчик добегал, спускаясь в метро. Но наш дом был так близко от города, что напрямик за полчаса можно было - через пригороды "вилл", через пустыри, холмы и луга за Фрогнсрпарком, через парк - дойти до нашей старой квартиры на Нубсльсгатс.
Домик в Виндсрснс был двухэтажный; верхний этаж из двух комнат сначала пустовал, потом там поселился некто инженер Сирум с женой и двумя дочками, пяти и трех лет, мамиными любимицами; мама с ними постоянно возилась, вздыхала, что у нес нет своих дочек, рассказывала им сказки; а девочки ее обожали и называли не как другие норвежские дети - "фру Дьяконов", а "Мани-Па", что значило" Мария Павловна".
В нижнем этаже, где жили мы, была одна большая комната, разделенная раздвижной стенкой на две - это была комната родителей и тут же, в другой половине, была столовая; из нес широкая стеклянная дверь вела на большой балкон или веранду без крыши; вторая комната была поменьше; там жил Алик, а одно время и я.
Стены большой комнаты были покрыты рогожкой, по которой лишь кое-где были разбросаны полоски и мазки коричневой, желтоватой и серебристой краски; стены маленькой комнаты были покрыты удивительными обоями с рисунком в виде причудливых, огромных и странных цветов. И то, и другое было очень своеобразно и красиво.
Удивительна в этом доме была даже уборная, стены которой были украшены широкими черными и белыми полосами; сияла чистотой маленькая, кафельная, белая кухонька с электроплитой; целый угол дома занимала просторная и светлая комната, в окна которой глядела сирень и ветви деревьев; в одном углу се стояла ванна, но вообще это была комната как комната. В коридоре, в столовой, в маленькой и в большой комнате в самых неожиданных углах скрывались потайные стенные шкафы, которых было в квартире, наверное, не менее двух десятков. Позаботился строитель и о прислуге: ее комната - это ведь ее дом; и вот для нее был действительно отведен отдельный крошечный домик, связанный с кухней крытым ходом - коридорчиком; в этом коридорчике был свой выход во двор, чтобы прислуга во внеслужебное время могла принимать собственных гостей, не беспокоя хозяев.
В высоких светлых подвалах дома была устроена топка центрального отопления; достаточно было утром подбросить в нее несколько лопат угля и затем два-три раза в день спуститься - посмотрев на манометр и, в случае нужды, подбросить еще лопату, - чтобы в доме было всегда тепло.
Вообще, я не видал более удобного жилья.
Плохо сначала было с мебелью, но постепенно быт наш устроился. Мама купила на аукционе красивый круглый стол, замечательные ореховые стулья, которые быстро сама же замечательно красиво обила, соорудила занавески и портьеры.
Так как прислуги у нас поначалу не было, то я получил теперь отдельный "дом", поселившись в комнате-домике, за кухней.
Мне было очень хорошо в моем отдельном домике но жил я в нем недолго. Вскоре приехал папин друг - Константин Александрович Фсдин; его поселили в моем домике, а меня перевели с Аликом в комнаты. Федин прожил у нас тоже недолго. Помню, как они с папой вырабатывали для него маршрут по Норвегии и планировали поездку в Берген, описанный им потом в "Похищении Европы"; помню, как Константин Александрович забрался на большой пень в нашем саду, и папа фотографировал его в виде "монумента". Потом Федин уехал, но прибыл на каникулы Миша, а затем к нам нанялась прислуга - на этот раз молодая хуторская девушка, Ингеборг. Ей и достался отдельный домик; тут в первом этаже нам стало немного тесно (вообще-то оба этажа были рассчитаны на одну семью), и я был переведен в ванную комнату. Тут, в светлом просторе, мне хватало места, а стоявшая в углу ванна мне нисколько не мешала.
Хорош был дом, хорош был и сад. Сначала он весь был наш, потом мы разделили его с Сирумами. Но разделение было формальным, и мы носились в нем повсюду. С одной стороны, между улицей и домом, был роскошный малинник (кусты малины были рассажены рядами и каждый подвязан к шесту); с другой была большая поляна, окруженная кустами крыжовника и смородины, а в углу стояла куча прошлогоднего сена, таинственно пахнувшая тлением, и была посажена клубника. Мама была счастлива; мечтой ее жизни был дом с садом, огородом, с коровушкой и с большим датским догом. Сад уже был, огород мы устроили, и мама, вместе с нами, много возилась с ним; к сожалению, по нашей неопытности из него мало что получилось: морковка была тоненькая, как ниточка, горох без стручков; петрушку забил заполонивший все огромный, как лопух, горьковатый салат; только редиска исправно попадала на наш стол.
Место, где мы жили, всего несколько лет как начало застраиваться; со всех сторон шла стройка: рубили, пилили, крыли кровлей; то и дело доносился предупреждающий троекратный протяжныйй вой рабочих, а затем грохотал взрыв и летели комья земли и мелкие камни: не взрывая скалы динамитом, здесь не построишь ни одного дома. Издали взрывы звучали, как канонада.
Кое-где хозяину, видно, не хватило средств на достройку дома. Здесь, посреди крапивы, густой травы и кустов, - иной раз на опушке леса, - стояли, как древние руины, бетонные полуподвалы начатых домов, манившие играть в таинственные игры. Замечательно было и лазать по этажам соседнего недостроенного дома, когда вечером уходили плотники, и играть на "ничьих" пустырях, откуда на наши клубничные грядки делали набеги дерзкие и толстые ежи.
Наш образ жизни сложился как-то иначе, чем в первыйй приезд. Старых наших знакомых мы встречали мало. С Гейнцами видеться было трудно: времена изменились, и общение с эмигрантами стало криминалом. Вес же Анатолий Евгеньевич был у нас раза два, и мы несколько раз ездили в Рейста-Гор. Раза два заходили и Стриндберги - один раз с Герд и Кари; папа, в это время пристрастившийся к рюмочке перед обедом и получивший от мамы на день рождения серебряный графинчик и полдюжины рюмок к нему, - угостил гостей коньяком; пила и Кари - она недавно прошла конфирмацию и кончила среднюю школу (но не среднее образование: до университета надо было еще закончить три класса "гимназии"), и после конфирмации она считалась уже взрослой.
Герд одна бывала у нас часто, - но об этом я еще расскажу.
Раз как-то из Бергена приезжала Агнес - грустная, постаревшая и больная. Бывала Маргит - унылая, все такая же рыжая и веснушчатая, в синей шляпке, сидевшей как-то словно колпак. Сидела и молчала, - говорить с ней было не о чем, ни по-новержски, ни по-русски (она теперь уже довольно хорошо говорила на нашем языке). Потом она опять давала мне уроки.
Больше всего мои родители теперь встречались с торгпредом Элердовым и его женой. Элердов был экспансивный и, на мой взгляд, неинтересный грузин с толстым носом; жена его была крашеная "дама" - в то время наиболее неприятная для меня категория. Детей у них не было - была любимая собака-боксер, на вид противная, но, как мне казалось, умнее своих хозяев. Элердовы часто приезжали к нам в Виндсрен; тогда устраивался "пикник" на лужайке нашего сада. Гости и папа пили, быстро веселели и вели какие-то бессмысленные разговоры - вроде того, есть ли люди на Луне. Такой разговор велся с самым серьезным видом, хотя, кажется, всякому образованному человеку должно быть ясно, что на Луне жизни быть не может. Меня раздражало это бессмысленное проведение времени и отравление себя алкоголем; я тогда был большим ригористом. С "пикника" в нашем саду, пожалуй, впервые началось мое критическое отношение к родителям - пока к папе; я внутренне казался себе человеком другого, лучшего мира будущего. Папа представлялся мне Ноем, и сочувствие мое было на стороне Хама и сына его Ханаана. Так и начиналась моя тетрадь стихов - называлась она "Энгсльбсрт и Гертруда" - первая тетрадь из тех, которые я уже и потом долго не считал детскими:
И сказал Ной: да будет проклят Ханаан.
(Книга Бытия)
Из страны, что потоплена богом,
Этот смелый сюда нас вез.
Юным нам - непокорным и строгим –
Виноградник его - что навоз.
Наше счастье в стране тридевятой.
Долго будет туда идти.
Но зато мы расскажем ребятам
Все, что встретится нам по пути.
И поутру, прощаясь со станом.
Изольемся большим дождем,
Назовем детей Ханаанами,
Пустынной тропою пойдем.
Страна, "потопленная богом" - это, вероятно, бьго прошлое, а стихи, я думаю, были вдохновлены "Брагой" Тихонова. Тихонов мне тогда нравился, и еще, почему-то, на губах была "Уляласвщина" Ссльвинского, и даже маленькие приятельницы мамы повторяли за мной, искажая по-детски:
Ехали казаки, ды ехали казаки,
Ехали казаки через Дон да Кубань.
Кругом нашего Виндсренского дома тянулись тихие дороги, уставленные хорошенькими "виллами" в садах за белым штакетником и металлическими сетчатыми заборами; неподалеку было красивое, мрачное и торжественное лютеранское кладбище, с тенистыми аллеями из ели и туи, напоминавших кипарисы; с просторными, полными цветов участками могил за черными низенькими решетками; с черными мраморными обелисками и плитами памятников; с таинственным, приземистым, увитым плющом, зданием крематория, из огромной четырехугольной серой трубы которого то и дело зловеще поднимался дым. А идя в сторону, быстро можно было уйти в лес. Вооружась подробнейшей туристской картой, где была нанесена каждая лесная тропинка, мы с Алешей отправлялись в исследовательские экспедиции, иной раз на весь день. Обычной нашей целью было отыскивание озер, лежавших скрытыми в чашах мохнатых, поросших елями гор. Это было не так просто, несмотря на карту: со времени ее издания выросли целые новые поселки, были проложены новые дороги, протоптаны новые тропки в лесу, а старые заросли мелким соснячком, кислицей и черникой. Мы открыли дорогу в новый рабочий пригород Осло, которым норвежцы очень гордились - "Город-сад Уллсвол", где стояли одинаковые двухэтажные кирпичные домики, со всех сторон окруженные палисадниками и покрытые дешевыми вьющимися растениями. Этот "город-сад", о котором я много слышал, разочаровал меня - он совсем был не похож на тс города-сады будущего,
которые должны были вырасти при коммунизме, как в стихах Веры Инбер:
… Пройдут года,
И в город-сад асфальтово-пчелимый
Сольются города.
Там будут розы на стеклянных крышах…
Но все же он был лучше унылых рабочих окраин Старого города, - с их облупленными доходными домами и полным отсутствием зелени, куда мы попали после самого дальнего нашего похода к большому озеру Маридал, снабжавшему водой город. Оно было действительно красиво: большая, серебряно-голубая гладь посреди темно-зеленых гор, - но окраины города подступали к нему уж очень близко, и я не мог не улыбнуться, вспомнив, как национальный любимец Норвегии, поэт Всргсланн, желая символизировать красоты своей страны, не нашел ничего лучшего, как "головокружительный портал Рингклсйвы и прекрасный Маридал" - две достопримечательности, лежавшие под самым носом у Кристиании.
Впрочем, при Всргсланнс Кристиания далеко не доходила до Маридала, а до Рингклсйвы на лошадях было два-три дня езды. Но все-таки забавно было, что великий норвежский поэт был, в сущности, поэтом одних только окрестностей Осло. К тому же, по правде говоря, поэт он был прескверный. Литературные вкусы норвежцев вообще меня удивляли. Превосходные современные поэты - Вильдснвсй, Эвсрланн - не были "классиками"; Ибсеном гордились, но почти не читали, о Гамсунс в гимназическом учебнике было сказано, что он "очень популярен в России", а лучшими считались мещанский (но зато очень "национальный") Бьсрнсон и посредственный Всргсланн.
В этих наших маленьких путешествиях, вероятно, отражалась романтика тех лет. Это были годы последних на. земле путешествий (хотя мы почти не думали о том, что это - последние), - годы полярных перелетов Амундсена и отважных попыток пересечь океан по воздуху… Одни долетали, другие - гибли.
Полярные путешествия были особенно близки нашему дому: я уже говорил, что переводчиком книг Амундсена на русский язык был папа, и в его работе, так или иначе, участвовали мы все. А летом 1928 года приключения полярников прямо вошли в нашу жизнь.
Двумя годами раньше через полюс перелетел дирижабль Амундсена "Норвегия"; к этой экспедиции, с благословения Муссолини и при попустительстве норвежского аэроклуба, где сидели поклонники Муссолини, примазался конструктор дирижабля, фашистский полковник Нобиле. Он даже пытался выдать себя за руководителя экспедиции, и когда на полюсе Амундсен и его друг, финансировавший экспедицию американец Эллсуорт, сбросили маленькие - чтобы не увеличивать груз дирижабля - национальные флаги Норвегии и Соединенных Штатов, Нобиле выволок и с трудом выбросил громадное знамя фашисткой Италии, деревянный крест в рост человека - подарок римского папы, - и еще две-три вещи. Мало того,
Нобиле вопреки договоренности издал собственную книгу о полете и выступал с лекциями, тем самым подрывая скудные возможности заработка Амундсена, которыми он надеялся покрыть свои расходы по путешествию. Но экспедиция на "Норвегии" осталась экспедицией Амундсена, а молодому фашисткому режиму нужна была собственная слава. И вот, в 1928 году в полет к полюсу отправился новый дирижабль "Италия", на борту которого был лишь один опытный полярник, - тоже из товарищей Амундсена, - швед Мальмгрен. Дирижабль был уже всего в двух часах пути от своей базы на Шпицбергене, когда прекратились его радиосигналы. Экспедиция исчезла, как когда-то в тех же местах исчез воздушный шар шведа Андрэ. Газеты выходили под громадными шапками; из Италии, Швеции, Норвегии, США на Шпицберген направлялись спасательные экспедиции на самолетах, рыбачьих ботах, а оттуда на санях. Французский летчик Гильбо, отправляясь в полет, обратился к Амундсену с просьбой возглавить его экипаж. Предложение это достигло Амундсена по телефону, когда он обедал на поплавке "Дроннингсн", в заливе за портом Осло. И Амундсен, никогда не пускавшийся в путешествие, если не готовился к нему годами и не продумывал тщательно каждую деталь, сразу решился на полет. Но летающая лодка Гильбо, с Амундсеном на борту, вылетев из Тромссфьорда, не добралась до Шпицбергена.
Советское правительство немедленно выслало на спасение Нобиле три экспедиции, в том числе самый большой в мире леокол - "Красин". "Красин" быстро сделался центром внимания всего мира. Во всех газетах появились портреты руководителя экспедиции - Рудольфа Лазаревича Самойловича, комиссара Ораса и капитана Эгге, а захолустная газета города Тромсе, не в силах раздобыть портрет Самойловича, обратилась в местный уголовный розыск с просьбой дать хоть какой-нибудь портрет мужчины с длинными усами - и Рудольф Лазаревич мог впоследствии увидеть свое имя под портретом незнакомца с роскошной шевелюрой, что ему очень льстило, так как он уже много лет сиял стопроцентной лысиной.
Вскоре в СССР, а потом и в других странах, были пойманы радиосигналы Бьяджи, радиста "Италии". Оказалось, что в результате начавшегося оледенения дирижабль ударился о лсд; кабина управления оторвалась и осталась на льду с большей частью команды; один человек был убит, а сам дирижабль вместе с мотористами был унесен ветром. Судьба его неизвестна и поныне. Мальмгрен, легко раненый, и с ним два итальянца, отправились со льдины пешком к берегам Шпицбергена. Вскоре главный лагерь итальянцев был открыт советским летчиком, а затем итальянским, который вывез из него… начальника экспедиции, самого Нобиле!
"Красин", между тем, быстро продвигался и через льды и по первым полосам газет, и с его продвижением быстро менялось отношение к советским русским в Норвегии. Вскоре "Красиным" была найдена "группа Мальмгре-на" - но сам Мальмгрен был оставлен в пути умирать своими итальянскими товарищами (а ходили слухи, что они его съели); были найдены только цветущий фашисткий офицер Цаппи и находящийся в тяжелом состоянии обморожения рядовой Мариано; Цаппи вел себя нахально, отказался поместиться в одной каюте с рядовым (к возмущению норвежцев и всех советских люде-й того времени). Затем были подобраны и обитатели главного лагеря. Пострадавшие были доставлены на итальянскую базу на Шпицбергене, а "Красин", несколько помятый во льдах, вернулся в Норвегию и встал в сухой док в городе Ставангсре.
Спасательные экспедиции продолжались - искали дирижабль и самолет Гильбо и Амундсена.
Между тем в Ставангере начался триумф советских моряков. Впервые за много лет они встали в ряды полярников мирового значения, а полярные путешествия были тогда в центре внимания всего мира. Никогда еще престиж Советского Союза не был так высок. Ставангсрцы толпились в доке, забирались на ледокол, рано поутру заглядывали в каюты спящих участников экспедиции, шли за ними, когда они направлялись в уборную верфи. Комсомольцы города Ставангсра трогательно поднесли красинцам альбом с русской надписью: "Скатертью дорога" (они хотели, конечно, сказать "Счастливого пути").
Пока шел ремонт, в Осло приехал знакомый, черноусый, блестевший лысиной Самойлович, стройный моряк - Орас и стриженая комсомолка - журналистка Любовь Воронцова, зайцем прникшая на "Красин" в ленинградском порту. Я был случайно с папой в полпредстве, когда они прибыли, и Элердов устроил в их честь маленький ужин. За небольшим круглым столом, в одном из служебных помещений, сидели Коллонтай, Самойлович, Орас, Воронцова - люди, больше всех сделавшие для славы и укрепления положения нашей страны в Европе, - Элердов, папа и я. Было весело, все чувствовали себя непринужденно. Элердов пил вино из огромного рога и провозглашая грузинские тосты - за каждого из сидевших за столом. Был тост и за меня - "представителя советской молодежи", и я гордо чувствовал себя членом этой незнакомой семьи, собравшейся за столом; мне было лестно и приятно. Из сидевших тогда с нами только я один и - чудом - Александра Михайловна Коллонтай пережили 1938 год.
Вскоре "Красин" ушел снова на север, спас гибнувший огромный туристский пароход "Монте-Сервантсс" в одном из фьордов Шпицбергена. Спасательные экспедиции работали до поздней осени, норвежцы все еще надеялись на спасение Амундсена - но известий все не было, и газеты постепенно стали уделять свои полосы другому.