Я дал ему рекомендательное письмо к нашему дальнему свойственнику Гансу Бартельсу, жившему в Мюнхене и стоявшему тогда в зените своей славы, и другое письмо к только что обретенному мной новому другу - Мариано Фортуни. Я считал, они оба согласятся пилотировать русского юношу по мастерским художников и по антикварам, и этот мой расчет оказался верным.
Уже среди лета откуда-то пришло от Сережи к нам в Мартышкино письмо, отражающее то душевное состояние, в которое он впал, посетив в рекордный срок баснословное количество музеев и лично познакомившись с самыми вершинами художественной, литературной и музыкальной жизни Запада. В том же письме он в шутку изъявил намерение назначить меня хранителем музея Сергея Дягилева с намеком на то, что уже значительный вклад в такой музей он приобрел и везет с собой. А затем он лично сам явился к нам в Мартышкино, изысканно по-дорожному одетый, пахнувший особыми духами, розовый и точно пьяный от восторга, что может стольким похвастаться и удивить. Привез он и дары как мне, так и моей жене. Ей какие-то модные безделушки, мне - хороший рисунок Макса Либермана, изображавший старушку-голландку, занятую бельем в своей светлой комнатке. Хоть я и не был уж таким рьяным поклонником этого мастера, я все же был сердечно тронут вниманием друга, и рисунок этот в своей оригинальной раме украшал мою квартиру до самого конца моего пребывания в России. Нас же самих, меня и Атю, Сережа чуть было не задушил в объятиях, а рассказывать он принялся, еще не присев, не закусив. Рассказ был путаный, говорил он захлебываясь, перескакивал с одного сюжета на другой, то описывая любезный прием, встреченный им со стороны Гуно, Сен-Санса, Пюви де Шаванна, Золя, Либермана, Даньяна Бувре, то вспоминая с благодарностью о том усердии, которое проявил Ганс Бартельс, водивший его три дня по мюнхенским знаменитостям с Ленбахом во главе.
ГЛАВА 7
Рождение дочери
Это самое лето 1895 г. было в нашей семье ознаменовано несравненно более значительным событием, нежели все до сих пор рассказанные: 13 августа у нас родилась дочь. Произошло это в 6 часов утра при самых благополучных обстоятельствах. Едва ли, однако, сама роженица могла считать благополучным все то, что вытерпела в те часы, когда она производила на свет своего первого ребенка.
Но тревожного во всем этом, слава Богу, не было ничего. Семейная наша акушерка Софья Яковлевна, когда-то способствовавшая и моему появлению на свет, прибыла и поселилась у нас за несколько дней, все нужное для новорожденного было заготовлено, и роженица чувствовала себя все время прекрасно.
К самому моменту (вернее, еще накануне вечером) пожаловала из соседнего Бобыльска наша belle-soeur Мария Александровна. До наступления страданий я оставался в спальне, и между всеми нами шла самая обыденная беседа. Когда же бедная моя Атя первый раз вскрикнула, как ужаленная, меня выпроводили, и я с тех пор бродил несколько часов вокруг дачи и даже доходил до Орфеевой рощи, но особенно раздирающие крики доносились и туда. Впустили же меня обратно в спальню, когда все было совершено.
Свою жену я застал все еще с взбудораженным блеском в глазах, с лихорадочным румянцем на щеках, но и с необычайным выражением счастья на лице. Лишний раз подтвердились евангельские слова о том, как скоро забываются эти жесточайшие людские муки. У груди жены лежал запеленутый младенец, показавшийся мне необычайной величины, и это существо с жадностью сосало грудь. Какого-либо особенного рода умиления я, по правде говоря, не испытывал при этом первом знакомстве с нашим ребенком, мне вовсе не захотелось, например, заплакать от счастья. Скорее я продолжал себя чувствовать неловко. И то же ощущение какой-то глупой роли я ощущал и при рождении двух других наших детей. Скорее я был удивлен тем, что вместо какой-то бесформенной массы вижу вполне сформированного человечка с головой, покрытой густыми черными волосами и с темными глазами, необычайно зорко и внимательно поглядывавшими во все стороны, я бы даже сказал, всматривающимися.
Утро и весь день выдались чудесными - яркими и теплыми, с прелестнейшим ветерком, дувшим с моря. Часов около девяти началось обычное воскресное оживление. Толпа разряженных дачников не спеша потянулась к той маленькой деревянной церковке, которая в то лето была построена у самой шоссейной дороги; и я попробовал проникнуть в нее, но после нескольких попыток удовольствовался выстоять обедню снаружи вместе с массой других молящихся, которым тоже не удалось войти. Впрочем, отчетливо доносились слова священника, пение и чудесный запах ладана. До чего все это было прекрасно. Прекрасны высокие, могучие, красностволые сосны, осенявшие своими густыми шапками сей скромный храм божий, прекрасно тихое гладкое море, прекрасными казались мне даже все эти столь разнообразные между собой люди, так чисто одетые для праздника, такие благонравные, так умилительно преклонявшие колена прямо на траве.
С этого момента у нас оказалось в доме две Анны, две Ати, одна получила прозвище "большой", другая - "маленькой".
За это лето произошло вообще сближение между большой Атей и семьей моего брата Леонтия, жившего на своей даче в Бобыльске, верстах в трех от Мартышкина. Нередко то Мария Александровна с одной из трех дочерей, то вся семья брата заезжала к нам на своих белых в яблоках лошадях. Иногда за нами двумя (до рождения Ати-маленькой) присылались дрожки, и в какие-нибудь четверть часа мы оказывались в Бобыльске, где мы бывали всегда роскошно угощаемы завтраком или обедом… Однако в Бобыльске принадлежность к художественной семье не выражалась ни в чем, несмотря на всю природную талантливость Леонтия и на то, что он всегда был завален весьма значительными работами. Напротив, все члены семьи были там заняты либо плаванием на парусных лыжах, либо прогуливались на велосипедах, особенно же много времени отдавалось игре в теннис. Играли все, и даже кубарек Мария Александровна, и даже сам довольно пузатенький Леонтий. И она и он видели в этом упражнении средство для похудения, что, однако, на самом деле не оправдывалось. Оба супруга приобрели значительную ловкость, прыгали, как мячи, и возвращались, обливаясь потом. Леонтий после такой бани любил, если располагала к тому погода, сразу выкупаться в море, благо была собственная купальня, к которой вели мостки от самого сада дачи, и можно было пробежать к ней и от нее, закрываясь простыней. Только теперь мой брат начал ценить мою жену, в отношении которой он до тех пор был предубежден более, чем кто-либо из моих родных. С особенным же участием относилась к Ате ее недавняя ненавистница, жена Леонтия Машенька, что выразилось, между прочим, в том, что она пожелала присутствовать при родах первого нашего ребенка. Впрочем, трудно было в точности разобраться, что руководило Марией Александровной в данном случае, действительно ли чувство симпатии или же, говоря грубо, то было характерное бабье любопытство, которое толкает женщин на всякие зрелища семейного порядка и на известное соприкосновение с главным явлением жизни: с появлением на свет новых существ, с болезнями, со смертью.
Покинули мы дачу поздно, когда все соседи, в том числе и папа с Катей, уже недели две как успели водвориться обратно в город. При этом, верные петергофским традициям нашей семьи, мы для возвращения в Петербург брали морской путь. Как раз в день такого переезда пароходы делали свои последние перед закрытием сезона рейсы. День выдался ясный, море было спокойно; на пристань нас доставил экипаж Леонтия, который с семьей оставался на даче до конца сентября. Пароход был почти пустой; в первом классе было не более десяти человек. Этот наш переезд по Финскому заливу мне запомнился с особой отчетливостью. Помню Атю-большую в осеннем пальто, с закутанным ребенком на руках сидящей в верхней каюте, помню, как тут же с трогательным усердием возилась со всякими пеленками и одеялами симпатичнейшая Маша, нанятая за несколько дней до нашего переезда и успевшая за короткий срок всем сердцем привязаться и к нам и к малютке (эта Маша осталась затем у нас на службе целый год, и расстались мы с ней, только когда уехали надолго за границу). Запомнилось и то, что, выйдя на палубу у капитанской рубки, мы повстречались с супругами Сабанеевыми. Оба необычайно участливо относились и ко мне и к Ате. В ответ же на какую-то мою фразу о том, что вот я теперь совсем готовый человек, pater familias, несущий значительно большую ответственность: "Пора-де подумать серьезно о заработке", - Евгений Александрович вспомнил поговорку: "Послал Бог роток, пошлет и кусок". Вероятно, эти слова потому и мне и моей жене запомнились, что мы были удивлены встретить такую милую простоту со стороны этого довольно вообще заносчивого и грубоватого человека… С Сабанеевыми мы, впрочем, еще встретимся в дальнейшем и даже при обстоятельствах вовсе не похожих на столь идиллические, как данные. Напротив, госпожа Сабанеева была весьма утонченная дама, она отвоевала себе известное положение (на почве официозной благотворительности) даже в кругах, соприкасающихся с высшими: она заседала в разных комитетах, и это помогало ей всячески оберегать карьеру своего мужа, а то, когда и где нужно, и "проталкивать" его.
ГЛАВА 8
Первый год на собственной квартире
Поиски квартиры начались еще летом, для чего я несколько раз приезжал в город и обозревал все, что отдавалось внаем, причем мне не хотелось очень удаляться от родной улицы Глинки. В конце концов подходящая квартира и была найдена на самой этой улице, и прямо наискось от дома Бенуа. Таким образом, помянутая операция произошла с наибольшей легкостью и с наименьшей затратой сил и средств; свой дом я продолжал видеть каждодневно, как только выходил за ворота, да и продолжал я в нем бывать, то у папы, то у братьев Михаила и Альбера, очень часто. Для водворения нашей мебели на место не потребовалось возов, а все было перенесено на руках, - частью из занятых нами двух комнат родительской квартиры, частью из каретного сарая, куда за год до того было отставлено все, что составляло приданое моей жены.
Дом № 6 на улице Глинки, в котором мы теперь поселились, был, в сравнении с нашим столетним патриархом, молодым, но он не был и совершенно новым. Архитектурные детали отражали эпоху позднейших лет царствования Николая I. Красился же этот дом в темный, почти черный цвет, придававший ему несколько аристократический вид. Еще недавно часть его, выходившая на улицу, служила особняком, и там проживали какие-то "бары", но теперь эту часть занимала женская гимназия Гедда. Сказать кстати, учебное это заведение много лет помещалось в верхнем этаже нашего дома и в дни моего детства носило название "пансиона Лосевой". Позже, около 1880 года, госпожа Лосева передала свою школу дочерям сенатора Гедда, и тогда это училище получило права казенной гимназии, в качестве каковой приобрела большую и заслуженную известность. То, что школа для девочек и молодых девиц находилась в нашем доме, придавало ему в моих глазах особенную прелесть. Наша монументальная, но и довольно мрачная лестница оживлялась, когда по окончании занятий по ней гурьбой спускались, болтая и смеясь, барышни разных возрастов, сопровождаемые гувернантками и боннами. В гимназии Гедда в то время училась и Зиночка Философова, и она впоследствии не раз вспоминала о том, как я, "противный мальчишка" (мне было столько же лет, сколько ей, - двенадцать, тринадцать) пугал ее и ее товарок и как вообще повесничал при встречах…
Наша новая квартира, находившаяся в нижнем этаже, выходила не на улицу, а на очень обширный двор, и благодаря этому в ней было довольно свету. Да и вообще она была приветлива и вполне удобна, если не считать то, что комната, избранная мною под рабочий кабинет, глядела прямо на запад, вследствие чего в хорошую погоду ее заливали солнечные лучи, и это являлось мне большой помехой. Пока стояла осенняя погода, почти всегда темная, можно было мириться с такой ориентацией, но с поворота к весне и уже в феврале, положение стало невыносимым, и особенно досадным. В такие яркие, радостные дни особенно тянуло к работе, а ослепительное солнце, ложась на бумагу, мешало видеть краски и вообще сбивало с толку…
Первую комнату, несколько темноватую (в ней было всего одно окно и как-то сбоку), мы отвели под столовую, и там же был поставлен наш древний длиннохвостый рояль; следующая за кабинетом узкая комната считалась будуаром моей жены (но она редко заходила в нее), дальше шла комната, предоставленная под нового члена нашей семьи, наша спальня, комната для прислуги и кухня с черным ходом. Меблирована была наша квартира если и не роскошно, то все же прилично и довольно оригинально. Главным украшением столовой являлся еще мамой мне подаренный очень большой книжный шкаф красного дерева с медными наклейками, так называемого стиля жакоб; в кабинет был водворен знаменитый биркенфельдовский диван с перекидным сиденьем и с полкой, о которую так больно каждый раз ударялся Дима Философов; в будуаре висело нарядное зеркало - свадебный подарок дяди Жюля Бенуа - и стояла мягкая мебель… Из картин на стенах я особенно гордился тремя большими эффектными проектами театральных декораций (торжественный зал, колоннада и еще колоннада) одного из последних Биббиенов, - подарок папы. Под ними в столовой поместились некоторые мои этюды, акварели Альбера и Леонтия, Левушки Бакста и Жени Лансере, а также воспроизведения в красках со сказочных композиций Э. Грассе, которого мы тогда очень оценивали. На самом же видном месте красовался портрет моей пассии, однако не способной вызывать ревность в Ате - императрицы Елисаветы Петровны, типа Каравакка. Его я приобрел в 1891 г. у букиниста Гартье на Невском вместе с портретами родителей Елисаветы - Петра I и Екатерины. При помощи кузена Саши Конского, увлекавшегося в те времена реставрацией картин по способу Петтеккофера, мне удалось освободить мою Елисавету от позднейших записей, и она в подлинной вычурной золоченой раме ее времен необычайно эффектно выделялась на стене кабинета.
Через несколько недель после нашего поселения на собственной квартире состоялись крестины маленькой Ати. Крестил ее венчавший нас доминиканский монах патер Шумп. Крестным отцом был мой брат Леонтий, подаривший новорожденной сто рублей облигациями, крестной матерью - наша племянница; она приходилась родной племянницей как мне, так и моей жене - старшая дочь Альбера, одна из предшественниц Ати в моем сердце, Машенька. Собрались на крестины, кроме ближайшей родни и двух названных друзей, и вся остальная моя компания: Дима Философов, Костя Сомов, Сережа Дягилев и А. П. Нурок. Было распито шампанское из фамильных граненых высоких рюмок, было поглощено баснословное количество разнообразных бутербродов, и было нам и младенцу поднесено несколько ценных подарков, но бедный патер получил шишку на самом темени, так как при своем высоком росте он ударился о тяжелую лампу, слишком низко висевшую. Это не помешало и ему присоединиться к общему веселию - ведь он и вообще был нрава приветливого и, пожалуй, даже слишком склонного к светским развлечениям…
Это был первый, вполне самостоятельный прием, устроенный моей женой, и она справилась с задачей блестяще.
Затем потянулась обыденная жизнь, о которой я не могу вспоминать с тем же удовольствием, с каким вспоминаю о других периодах минувшего. И не вспоминаю я с особенным удовольствием об этих первых месяцах нашего самостоятельного городского существования потому, что и нас не миновал тот материальный кризис, который, говорят, наступает почти во всех молодых семьях именно тогда, когда люди, только что превратившиеся из поглощенных друг другом существ - в родителей, оказываются понимающими свои родительские обязанности очень по-разному. Я был глубоко тронут появлением среди нас маленькой Ати, приятно было ею любоваться, заигрывать с ней, давать ей свой палец, который она с комической жадностью сразу тащила себе в рот; мне было вроде как бы лестно узнавать в ее личике некоторые фамильные черты; когда я бережно брал на руки этот "дрыгающийся пакет", то я в зеркале замечал, что я совсем так улыбаюсь, как почтенный святой Иосиф на картине Гвидо Рени в Эрмитаже улыбается младенцу Христу. Но все это были чувства и впечатления скорее эстетического порядка, а потому и не особенно пламенные. Вообще же появление маленькой Ати вовсе не изменило всего моего привычного самочувствия и самого образа жизни.
Совсем иное действие оказало на большую Атю появление маленькой. И эта перемена была столь разительной и неожиданной, что даже это как бы изменило на время самый духовный облик моей подруги. Моментами я прямо не узнавал ее. До рождения ребенка, без сомнения, я занимал целиком все ее внимание, она мной жила и для меня жила, всячески выражая свою любовь ко мне. В лице же нашей дочки у меня появилась своего рода соперница, очень даже опасная, очень поглощающая. Из первой персоны в доме я вдруг сделался второй, если не третьей и превратился в какую-то ничтожно-малую величину, не стоящую внимания особу… Вообще я и прежде не отличался большой сноровкой в разных занятиях, полезных для хозяйства и для домашнего строя, а тут я уже очутился на положении циркового рыжего, которому ничего не удается. Что я ни делал, все оказывалось заслуживающим иногда и очень неласковых замечаний, а то и выговоров. Самые первые дни, пока моя жена была на положении полубольной, я это сносил и терпел, но когда постепенно весь домашний обиход вошел в нормальную рутину, когда Атя покинула халат и стала снова дамой в корсете, то такие замечания и окрики стали меня злить, и я принялся считать себя несчастным. Я испытывал те же чувства, что испытывает избалованный фаворит, попадая в опалу. Особенное раздражение своей жены я возбуждал, когда наше бэбэ спало; спало же оно целыми днями. Тогда надлежало ходить, двигаться, говорить не по-прежнему, а по-новому, совершенно бесшумно.