На пехотном солдате всего навешано, как на том ишаке. По пять лямок на каждом плече. Иного, кто ростом не вышел, из-за снаряжения и не видно. Скатка и вещмешок, и противогаз, будь он не ладен, и каска, и саперная лопатка, и фляга, и котелок, еще и сумка полевая или планшет. В противогазную сумку, бывает, еще и противотанковую гранату пристраиваешь. Два подсумка с патронами само собой. И все это не считая оружия: винтовки или автомата.
Пот льет ручьями. Банальную эту фразу следует понимать буквально. Пот застилает глаза солеными слезами, стекает за воротник, плечи становятся темными, в ботинках хоть ложки мой. Вода не каждый раз попадается в пути, не всегда солдату удается постираться. На просушенных солдатских гимнастерках проступают белесые пятна соли. Снимешь можно поставить, стоит коробом.
Что такое пыль фронтовых дорог сейчас представить довольно сложно. Почти до конца войны пехота передвигалась пешим порядком по грунтовым дорогам, истертым в пыль до самого центра земли. Ноги утопали в пыли так, что ботинок не было видно, обмотки превращались в сплошные серые сапоги, на которых кольца уже не обозначались.
По команде: Привал вправо! Солдаты валились в пыль, некоторые, даже не положив под голову вещмешка, устраивались в кювете, чтобы ноги были повыше и отлила немного кровь. Кое-кто приспосабливался ложиться "валетом", и чтобы голова не утонула в пыли, клали ее на бедро товарища.
Обгоняя пешие колонны, проезжают автомашины, артиллерия, танки. Поднимают такую тучу пыли, что дышать нечем. Пыль хрустит на зубах, проникает повсюду. Белеют только зубы и белки глаз. Закроешь веки с ресниц слетает пласт пыли.
Запах полыни… Он так прочно въелся, что и через десятилетия кажется ощущаешь его. Будто и сейчас вокруг тебя ее непритязательные кустики. Полынью отдавало все: еда, которую привозили на передовую, чай, земля, обмундирование. Даже оружие пахло полынью. Казалось, от ее запаха не избавиться никогда.
Странное дело: теперь, когда восстанавливаешь в себе этот запах, он не раздражает, а кажется далеким и милым воспоминанием. "Я помню запах скошенной полыни" - даже песня такая есть.
В освобожденных селах встречать нас было нечем, нечем угощать. Женщины угощали семечками. Немцы презрительно называли их "русский шоколад". А мы ничего, щелкали. Семечки помогали скоротать дорогу. Я щелкал не очень умело, не было сноровки. У меня семечки превращались в своеобразный спидометр: шинельный карман отщелкал - десять километров прошел.
Деревенские мальчишки нередко посмеивались: Гляди! Дяденьки военные остановились, карту смотрят, сейчас дорогу спрашивать будут. Карты были устаревшие. "Гладко было на бумаге, да забыли про овраги". Впрочем, может, и не сбились с пути. Может, просто поступил новый приказ, и изменилась задача. Нам не говорят.
Хуже нет, когда колонна вдруг останавливается, разворачивается на сто восемьдесят градусов и начинает движение в обратном направлении. Перед этим долго стоим, молчим, потом поднимается тихий ропот. Хорошо, если лето. А если распутица или вовсе зима? Ни стать, ни сесть, ноги гудят, и зубы пощелкивают. Подойдешь к товарищу: Скажи "тпру!" "Тю-у-у" губы не шевелятся, замерз солдат. Если дождь тоже не лучше: мокнешь медленно, методично, промокаешь до последней нитки и ходишь потом дня два-три, а то и всю неделю, смотря по погоде, сырой и противный. Посмотришь на ребят пар идет от шинелей.
А еще бывает марш-бросок. Как-то предстояло за сутки пройти восемьдесят километров. Стояла поздняя южная осень, днем подтаяло, а ночью на дорогу лег гололед. Кони стали. Еще не перекованные на зимнюю ковку, они стояли на дрожащих разъезжающихся ногах и не трогались с места.
Каждому дается по четыре 82-х миллиметровые мины. С покосившихся столбов сдергиваем обрывки проводов, связываем за стабилизаторы и вешаем на шею. Идем тесно, поддерживая друг друга под руки. С миной падать не рекомендуется. Особенно во второй раз… При ударе она могла встать на боевой взвод…
На больших переходах солдаты старших возрастов отстают, некоторые занемогают. Колонна растягивается. Одного ободришь, другому руку подашь, а этот совсем плохой. Его сейчас стреляй спасибо скажет. Беру у него винтовку. Хоть и свой автомат все плечи отмотал, его и на одно плечо, и на другое, и на шее, и в руке понесешь, и куда бы только его не забросил, если бы… Если бы не война.
А солдат этот и на привале за своей винтовкой не идет…
Старые солдаты ухитряются спать на ходу. Пристроят голову на левое плечо, на скатку, идут, закрыв глаза, и спят. Смотришь ушел в сторону крепко, значит, уснул, второй сон видит. Берешь его за плечо и ставишь на место, в строй. Он не просыпается.
С каким нетерпением ждешь привала на ночлег!
Со многими боевыми товарищами довелось спать под одной шинелью, иных уж нет, а те далече… Нет братства сильнее фронтового. Шинель одно из проявлений его. С близким товарищем под одной шинелью и теплее, и спокойнее. Это целая наука.
Вообще-то, на двоих две шинели. Это просто так говорится: под одной шинелью. Под голову, как правило, идут вещмешки и варежки, на землю расстилаются плащ-палатки, а уж укрываемся шинелями. Та, что поновее на плечи и на грудь идет, та, что попотрепанней на ноги. Оба ложимся на один бок. Если есть благословенная возможность разуться, ноги укладываем в плечи нижней, более потрепанной шинели: одна пара ног в одно плечо, другая в другое. Верхнюю шинель, поновее, натягиваем на грудь и на плечи: плечо одного - в правом плече шинели, плечо другого в левом. Получается что-то вроде спального мешка, тепло и уютно. Если уж очень холодно - верхняя шинель натягивается на головы: одна голова в одном плече, другая - в другом.
А когда один бок занемеет, а другой замерзнет поворачиваемся оба сразу, как по команде. И чуткий солдатский сон продолжается.
В ночь с 6 на 7 ноября дивизия совершила марш-бросок из под Сталинграда на Дон.
Под Сталинградом я сделал "головокружительную карьеру", стал сержантом, командиром отделения из одиннадцати человек которого осталось четверо: двое погибли, пятеро ранены.
Мела пурга. Дул пронизывавший ветер, превративший несильный, в общем, мороз в настоящее бедствие. В темноте, скользя и падая, проклиная все и вся, с трудом различая в слепящем колючем снеге спину идущего впереди, колонна стала растягиваться. Вскоре шли уже наугад, полу-замерзшие, круто наклонясь вперед, на ветер, пробивая головой белесую тьму, лишь изредка распрямляясь и тараща глаза в поисках маячивших впереди бестелесных фигур, чтобы не сбиться с пути.
У меня был товарищ, на несколько лет старше, до войны работавший в Сибири на золотых приисках. В этом было что-то загадочно-романтическое, я смотрел на него снизу вверх. Мне казалось, что золотоискатели люди из старого, досоветского мира, в нашей жизни ни им, ни добываемому ими "презренному" металлу не может быть места. Он никогда не был в театре, не увлекался чтением, зато он прекрасно умел слушать. Нашим долгим беседам способствовало то обстоятельство, что мы оба одновременно стали сержантами, командирами отделений одного взвода и в долгих пехотных походах сотни километров прошагали рядом. Особенно нравились ему рассказы о Москве, в которой он никогда не был, о столичном метро, которым в те годы гордилась страна, о театрах. Иногда я пересказывал ему содержание книг.
И в этот раз мы, как всегда, шли, стараясь держаться друг друга. Колонна вскоре растянулась, стала таять в мареве тумана. Товарищ, более крепкий и выносливый, постепенно отрывался, уходил вперед. Его широкая спина еще некоторое время маячила впереди, но вот растаяла и она… Не было сил крикнуть вдогонку, свирепый встречный ветер вбивал голос в горло и, казалась, можно было подавиться собственным криком.
Зато в небе никого. Тихо. Нас не бомбят и не обстреливают. Холодно. И хочется есть. Невдалеке забрезжил огонек хутора. На деревянных ногах вхожу в избу, прошу разрешения погреться. Изба жарко натоплена, стою у порога, оттаиваю. За столом два интенданта и краснощекая веселая хозяйка пьют и едят. Видят, сукины дети, солдат у порога стоит, посинел весь, рук и ноги не гнутся, ему бы кружку кипятка без заварки, уж куда больше. Так нет! (Замечу в скобках, что в казачьих местах встречали нас сдержанно…) Постоял, отогрелся немного, помянул в сердцах их родителей и пошел дальше своей солдатской дорогой.
Стал вырисовываться силуэт какого-то строения. Дом у дороги, ни окон, ни дверей, частично, видно на топку, сорван пол, но крыша цела. Температура, как на улице, но так не дует. В доме пока никого, постепенно народ набивается. Пришедшие первыми ложатся на пол, последние друг на друга. Как в сказке: дом без окон, без дверей, полна горница людей. Кому надо выйти по нужде в темноте ступают прямо по спящим. Солдаты не просыпаются, только бормочут спросонья что-то неразборчивое.
Донские степи не Белоруссия и Украина, не Смоленщина. Там шаг шагнешь деревня. А тут топаешь-топаешь, а села все не видать.
Пехотная судьба известна: пока на своих двоих доберешься до населенного пункта там уже штабы, артиллерия-кавалерия и другие части, имеющие транспорт. К какой избе не сунешься: Стой! и для убедительности клацают затвором. Хуже всего солдатам из Средней Азии. Приставили винтовки к плетню, сели, руки в рукава и дремлют. Замерзнут! Силой поднимаем и заставляем бегать, чтобы разогрелись.
Солдаты среднеазиатских республик на фронте обобщенно назывались узбеками. Воевали они плохо. И тому были причины: к началу Отечественной войны советской власти не исполнилось еще и четверти века, а в некоторых из этих республик и того меньше. Молодые эти ребята не понимали, почему и за что они должны погибать за тысячи километров от родных мест. Известны случаи, когда в Ташкенте узбекские матери ложились на рельсы, чтобы воспрепятствовать отправке своих сыновей на фронт и комендантский взвод их растаскивал. Уже тогда можно было слышать на улицах крики мальчишек: Узбекистан для узбеков! Из-за плохого знания, а порой и незнания русского языка их старались направить в строительные подразделения, но значительная масса попадала и в боевые части. Командиры батальонов и рот на полном серьезе говорили: меняю десять узбеков на одного русского солдата. И это не было издевкой. Комбату нужно выполнять задачу. Ему не до шуток.
Студенты медицинских вузов, эвакуированных в эти края и проходивших практику в местных госпиталях, были поражены огромным количеством раненых в левую руку… Это "голосовавшие" на передовой в ожидании выстрела немецкого снайпера…
Снимаем плетни, скрытно тащим к берегу и в воду. Намораживаем переправу. Рукавицы за пазуху, уплывут старшина новых не даст. И помогают мало, набухают и примерзают к плетню, пусть лучше руки примерзают, по крайней мере, не потеряются. Поочередно отрывая пристывшие пальцы, оставляя на прутьях клочья кожи, держим плетень, чтобы не развернуло и не отнесло течением, ждем, пока схватится ледком. На плетнях быстро нарастает "сало", ноябрь как-никак.
19 ноября форсируем Дон в районе хутора Мело-Клетский. Рано утром, после мощной артподготовки, бежим по этой самой намороженной переправе. Черными глазницами на белом льду реки поблескивают свежие полыньи от снарядов и мин. Закручиваясь в воронки, несется в них темная, холодная вода, только что принявшая в свое безмолвие многих наших товарищей. Покрытые льдом и слегка припорошенные снегом плетни "зыбаются" под ногами. Всхрапывают и пятятся лошади.
Но люди не кони! Вперед!
Страшно…
А что делать? Страшно не страшно, а надо идти.
Началось окружение Сталинградской группировки.
Бомбежка по площадям
Теперь все знают, что земля круглая. По телевидению показывали снимки из космоса. Неведомо куда несется небольшой беззащитный шар, сиротливо затерянный в бесконечном пространстве. Овладевает какое-то щемящее чувство. И это мы? Весь мир? Вся цивилизация? Как же нужно его беречь!
А земля всегда казалась плоской. Ее шарообразная форма еще в школе воспринималась чисто умозрительно.
Но однажды в бескрайней степи я увидел Землю на таком большом пространстве, что ее кривизна ощущалась физически. По краям далекого горизонта она как бы заваливалась, уходила в дымку и исчезала.
Эта Земля горела.
Горела не земля в смысле почвы, на которой мы растим наш хлеб и наших детей и в которую уходим чаще всего до срока.
Горела планета Земля.
Пожар был неправдоподобно огромен. От края до края горизонта, насколько хватало глаз, простиралось пламя. Казалось, огненный венец продолжается за гранью видимого, жаркими клещами сжимая весь земной шар. Из космоса, вероятно, Земля представлялась пылающим кораблем под огромным черным парусом, несущимся к своей неотвратимой гибели.
Море огня бушевало. Местами взвивались сполохи, языки пламени взмывали в поднебесье и растворялись, исчезая в дыму. На всем протяжении огненного венца, резкой гранью отрываясь от него, вздымалась громадная черная туча, и казалось, на всем белом свете ничего больше нет, кроме сверкающей полосы огня и этой тяжелой черной тучи, в смертельном объятии прильнувшей к земле. Туча уходила на много километров в высоту, постепенно сужалась, серела, светлела и высоко в небе заканчивалась маленьким белым облачком, слегка развернутым по ветру.
И это девственно белое облачко в ярко голубом небе над громадой огня и черного дыма потрясало.
Так горел Сталинград.
Земля вставала дыбом. Она рвалась вверх, вырастая в огромную мутно-серую стену. Стена быстро и неровно, рывками росла в длину и, поднимаясь к небу, замедляла свой бег. Рядом с ней дымной полосой ложилась на землю и росла вторая стена. Казалось, воздвигается, вырастая из земли, фантастическое здание. Доносился гром. Он звучал непрерывно, слегка и не надолго затихая, чтобы с новой силой ворваться в уши и сердца.
Это был гром войны, и стены эти стенами смерти.
Самолетов не было видно, и от этого было еще страшнее. Где-то под самым солнцем они растворились в ясном голубом небе, и лишь по едва заметным, расплывающимся облачкам зенитных разрывов можно было определить их полет.
Впоследствии в районе Самбекских высот Саур Могила, Матвеев Курган, получивших название Миусского фронта, в Дмитровке, по ожесточению и упорству боев названной Малым Сталинградом, еще не раз на собственной шкуре пришлось испытать так называемую бомбежку по площадям. Хуже нет кассетного бомбометания. Бросит немец желтый двухметровый цилиндр, он поболтается в воздухе, раскроется, и несколько десятков мелких бомб косяком идут на цель. Неба не видно! А эта цель мы. Если надежного укрытия нет или в поле попался пиши пропало. Та, что над тобой эту пронесет. А вот та, что с недолетом твоя…
Но и простая бомбежка не легче. С утра пораньше "рама" летает немецкий самолет корректировщик, прозванный "рамой" за двух-фюзеляжную конструкцию. Это уж верная примета: жди гостей. А вот и они. Из-за горизонта на большой высоте выползают колонны "хейнкелей". Раздается тревожная команда: "Воздух!" Озираясь, привычно ищем щель. "Хейнкели" приближаются длинными изогнутыми линиями, звеньями по три самолета. Начинаем считать: три, три, три можно сбиться со счета. Три, три, три когда же будет конец? Три, три… Слева сто восемь, справа девяносто шесть, по центру уже некогда считать…
Ведущий самолет выбрасывает репер дымовую шашку, сигнал к началу бомбежки.
Резко застучали зенитки. Небо густо зацветает плывущими по ветру белыми барашками. Невдалеке барражируют наши истребители ждут, когда зенитчики разгонят колонны, и можно будет атаковать небольшие группы и одиночные бомбардировщики. У каждого "хейнкеля" в хвосте пулеметная турель, колонна создает сплошную завесу огня - не подступишься.
Но и на нашей улице праздник! Снаряд попадает в одну из машин и, по-видимому, угодил в бомбу. Самолет взрывается. Разваливается на части, обломки летят вверх, в стороны и вниз. В ту же секунду от взрыва загорается соседняя машина, от нее отделяются два комочка, и не успевают над ними раскрыться купола парашютов, как она в беспорядочном падении врезается в землю. Над местом падения ввинчивается в небо столб черного дыма. Но и это еще не все! Задымил и, оставляя за собой длинный косой шлейф, резко пошел на снижение третий самолет этого звена! Случай редчайший сбиты сразу три вражеских самолета. Над фронтом раздается такое ликующее "УРА!", что на минуту перекрывает грохот бомбежки.
А она идет своим чередом. Приближается. Грохот нарастает. Уже различим истошный вой летящих бомб. Всколыхнулась земля. Солдаты нервно скручивают "козью ножку" и глубоко затягиваются. Я некурящий. Проверяю, все ли пуговицы застегнуты на воротнике, и расправляю по поясу гимнастерку. Все. Больше делать нечего…
Земля гудит и вздрагивает. Рядом. Визг становится нестерпимым. Это уж точно наша. Господи! Только бы без мучений… Удар! Угол блиндажа оседает. Кто-то охает. Следующая прямая… Опять рядом. Следующая чуть дальше. Дальше… Дальше… Пронесло? Еще не верим. Еще все внутренне сжаты и напряжены.
Полоса бомбежки медленно удаляется и внезапно обрывается. Тишина. Наступает минута молчания. Внутренним взором каждый ощупывает себя, жив ли, цел ли… Раздаются команды, доносятся крики раненых. Выползаем, отряхиваемся, связисты с катушками налаживают связь. Фронт оживает.
В радио-роте у меня знакомая девушка. Мы симпатизируем друг другу, хотя видимся редко, ни разу даже не поцеловались. Вера ранена. Осколок прошел по виску и повредил глаз. (Не говорят ли теперь дворовые мальчишки: эта кривая с третьего этажа?) Раненых уже увезли. Грустно сидят девушки. Некоторые плачут. На них обрушился главный удар. Ни среди убитых, ни среди раненых не найдем начальника одной из радиостанций.
Прямое попадание? Но что-то же должно остаться. Уже приходили из СМЕРШа: не сбежал ли? Откапываем и буксиром вытаскиваем, выдергиваем из земли искореженную машину. Так и есть. Он выбрал самое безопасное место между передним колесом и стеной земли. Но именно сюда и попала бомба… Несем тело в братскую могилу. Нас сопровождает какой-то странный звук из пробитой головы с шипением вываливается мозг…
Смотрим в небо. Еще недавно ничего не было видно вся земля в воздухе. Лишь там, где должно быть солнце, чуть светлее. Постепенно тьма редеет, и сквозь дымную мглу показывается солнце. Странное. Оно, как белая тарелка, и на него можно безболезненно смотреть.
Это солнце войны. Оно не светит и не греет, кажется посторонним и пугает своей неестественностью.
Но где-то там должно же быть наше привычное, яркое и теплое светило?
И оно появляется.