Днем через город проходили войска.
Однажды несколько часов двигалась моторизованная дивизия, вероятно, одна из первых. Ехали мотоциклисты, на каждой коляске был установлен пулемет, сидел расчет. Это было внушительно. На перекрестках стояли группы людей: Теперь остановят! Отбросят!
Не остановили. Не отбросили.
Пополнения уходили на фронт и бесследно исчезали. Было непонятно и страшно. Только что на первомайском параде прошла такая Армия! Колонны демонстрантов несли лозунги: "Бить врага на его территории!" И вот отступают…
Появились беженцы из пограничных районов. Их можно было узнать издали. Наспех и во что попало одетые, в дорожной пыли, многие с детьми, неразговорчивые, они казались людьми из другого мира, знавшими нечто такое, что нам еще предстоит узнать. На их лицах застыло выражение скорби, испуганные дети зябко жались к матерям. Беженцев кормили на продпунктах и отправляли дальше, на восток. Это еще больше тревожило.
В помещении педагогического института развернулся госпиталь, несколько дней назад здесь сдавали экзамены, шумели и спорили в комитете комсомола, пылко влюблялись каждый раз на всю жизнь. Теперь к главному входу подъезжали автобусы, грузовики, санитарные двуколки, крестьянские повозки. Раненые, кто мог, ковыляли сами, поддерживаемые сестрами подымались по ступенькам, тяжелых несли на носилках. Вот сняли с машины носилки и поставили в сторону, на лицо натянули шинель. Не довезли… Женщины смотрели сквозь ограду: нет ли своих, родных, знакомых. Многие плакали.
БЫЛ МИР, СТАЛА ВОЙНА.
По городу ходили вооруженные патрули из гражданского населения. Истребительные батальоны несли охрану, искали немецких парашютистов. В горкоме комсомола записывали в партизаны, в подпольщики.
И стар и млад ловили шпионов. Шпионы как на подбор были в темных очках и кожаных регланах… Подойдя к очередной группе, поинтересовался: что происходит. В центре группы мужчина с нашей улицы, двое крепко держат его за руки, третий обыскивает, проверяет документы. Толпа настороженно следит за их действиями и угрожающе гудит. Увидев меня, мужчина обрадовался. Я засвидетельствовал: свой, сосед, и его нехотя отпустили. "Никак домой не доберусь, пожаловался он. Седьмой раз задерживают". На ногах у него были краги накладные кожаные голенища - шпион…
Ранним утром 3 июля я стоял на посту на наспех сколоченной наблюдательней вышке и с беспокойством, до рези в глазах всматривался в безоблачное, голубое и чистое небо не летят ли немцы.
Студенческий истребительный батальон не был обмундирован, а вооружен чем попало, в том числе невесть как и когда попавшими к нам бельгийскими винтовками без штыков. Досталась такая и мне, и теперь, от нечего делать и чтобы не задремать, я ее рассматривал. Яркий летний день только разгорался.
Висевший на вышке и не выключавшийся с начала войны ни днем, ни ночью динамик, с четырехугольным, как у звукоуловителя, раструбом, неожиданно громко и сухо щелкнул и знакомым голосом Левитана произнес: "Внимание! Внимание! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!" Затем в течение нескольких секунд слышался какой-то непонятный шорох и разговор, в котором тихо, но отчетливо прозвучало: "Не волнуйтесь!" Мне показалось, что эту фразу произнес Левитан. В своих воспоминаниях Левитан пишет, что это Сталин успокаивал его. А что еще он мог написать? Трудно себе представить, чтобы Левитан решился успокаивать Сталина. Тем не менее, я совершенно ясно слышал голос Левитана, перепутать который было совершенно невозможно. Доказательством может служить то, что Сталин начал свою речь дрожащим от волнения голосом, запинаясь, особенно на необычных и непривычных для нас словах: Братья и сестры! Из-за раннего времени шесть часов утра? Возможно. Но скорей всего за двенадцать дней войны он понял, что произошло. Было от чего волноваться.
Это было обращение к народу. Впервые мы поняли всю серьезность положения, почувствовали, что война будет тяжелой и долгой. Все это было так не похоже на бодрые сообщения газет, будто в Германии кончается горючее, и война долго не протянется.
Город эвакуировался.
Перед отъездом хотелось сделать казавшиеся неотложными, по старому, мирному времени, дела: рассчитаться с долгами, заплатить за квартиру, за электричество, сдать книги. В пустой, безлюдной библиотеке сидели с отрешенными лицами две женщины и нехотя, медленно увязывали пачки книг. Было совершенно ясно, что библиотеку эвакуировать не будут, с удивлением посмотрели на вошедшего, не сразу поняли, зачем пришел… После войны, случайно встретив одну из них, услышал: "Это вы за день до немцев принесли сдавать библиотечные книги?"
В военкомате сказали: о тебе не забыли, а семья может ехать.
На вокзале, куда я привел мать, брата и сестру, царило столпотворение. Узнать что-либо было невозможно, никуда не подступиться. В привокзальном сквере собрались женщины и дети семьи командиров Красной Армии. Сидели и лежали на узлах, корзинах, чемоданы еще только входили в моду. Женщины тихо переговаривались, непривычно притихли дети. После томительного ожидания повели к поезду. Семьи командиров были знакомы друг с другом. Нас здесь никто не знал, и смотрели подозрительно. Рассчитывать нам было не на кого и не на что. Тем более семье врага народа. Неожиданно подошел немолодой военный, ни о чем не спрашивая, взял вещи потяжелее, повел к вагону, помог матери взобраться на площадку, затолкал в тамбур и предупредил: Никуда не выходите. Ему они обязаны жизнью. Этот человек спас их от неминуемой смерти. Мама молилась за него до своего последнего часа.
Повезло. Вагоны были пассажирские. Людей набилось столько, что стояли в проходах. Никто не выходил. Ночью эшелон ушел.
И вот настал ДЕНЬ.
Ранним рассветом 9 июля над городом загремел гром. Но небо было безоблачно и пусто. Казалось, кто-то неведомый, пришедший из космоса, из непонятной, внеземной цивилизации, неумолимо грохочет в железные крыши города огромным молотом. Гулкое эхо долго и страшно прокатывалось в пустых кварталах и, не успев замереть, возникало вновь. Так продолжалось несколько часов.
На Советской улице, возле штаба, лежали на мостовой женщина и двое детей. Как видно бежали, так и настигла их смерть, младший поближе к матери, старший поодаль. Вокруг никого. Не слышно и голосов.
Возле одноэтажного тяжелого здания штаба уже не расхаживал часовой, и только квадратный след над входной дверью напоминал о вывеске: "Штаб 27-й Омской Краснознаменной дивизии имени итальянского пролетариата". Одно время дивизией командовал герой гражданской войны Витавт Путна, расстрелянный в 1937 году.
Стальною грудью врагов сметая,
Идет на битву двадцать седьмая.
На соседней Ветреной улице послышался дробный цокот копыт. От реки в город быстро поднимались брички. Возбужденные бойцы сбрасывали тюки прессованного сена. Вдоль дороги в беспорядке валялись противогазы. На перекрестке лежала в пыли кем-то в панике оброненная винтовочная обойма с патронами. "Ни одной пяди земли своей не отдадим" мы выросли с этим, это был не просто лозунг, это было мировоззрение поколения. А тут лежит целая обойма! Ведь она нужна там, в бою! Поднял. Протянул красноармейцу: "Нате! Возьмите!" Тот посмотрел непонимающими, испуганными глазами, бросил на дно повозки. Откормленные артиллерийские кони были в мыле, белая пена хлопьями падала в дорожную пыль. В выкаченных глазах лошадей застыл ужас. Что видели они там, за рекой?
На другом берегу Двины в город, через виадук, входили немецкие танки.
Земля вздрогнула и качнулась. Почти одновременно донесся сильный грохот. Взорвали мост, зазвенели и посыпались стекла, осколки повисли на полосках бумаги и сиротливо позванивали на ветру. Над городом поднимались пожары.
В военкомате уже никого не было. Двери и окна раскрыты настежь.
В пустых кабинетах теплый ветерок тихо шелестит бумажками. На стене неровно висит картина Сварога "Ворошилов и Горький в тире ЦДКА". Ворошилов отстрелялся и довольно улыбается. У Горького лицо пасмурное. За ними, на грифельной доске мелом написано: В 55 555=25, Г-34… Это была очень популярная картина. Наряду с обязательным портретом Сталина она висела в государственных учреждениях, учебных заведениях, общественных местах.
У центрального фотоателье на Замковой улице разбито стекло витрины. Вынута одна-единственная фотография. Моя. Сфотографировался год назад, после окончания школы. Кто та девушка, которая в последние минуты перед уходом из города, когда все кругом рвалось и горело, разбила витрину и сняла фотографию?
Теперь уже не узнать никогда.
Разбиты витрины продовольственных магазинов. Внезапно в пустом и притихшем ничейном городе разнесся и стал быстро приближаться перестук копыт по булыжной мостовой. На центральную улицу рысью въехал крестьянский обоз. Лошадьми правили, в основном, женщины. Поразило какое-то общее у всех выражение лиц: смесь смущения и азарта, полуулыбка, полугримаса. Мародеры! Едут грабить опустевшие еврейские квартиры и магазины. Кто им судья? Не они, так другие…
Деревянные дома на окраине города горели по обе стороны улицы. От них было нестерпимо жарко.
Никакой обороны за окраиной не было. Наши части "отошли на заранее подготовленные позиции". Так будет потом сказано. К этой формуле еще долго и трудно придется привыкать.
На тропинке, в которую переходила улица, одиноко и неожиданно стоял пулемет "максим". Возле него устраивался в наспех отрытой ячейке командир в ладно пригнанной форме с тремя кубиками в петлицах преподаватель военного дела в нашем институте Сухоцкий. Рядом с ним молоденький красноармеец в не обмявшемся еще обмундировании и обмотках. Вдвоем против танков, уже входивших в город! Ничего! Встретим! бодро сказал старший лейтенант. Молоденький красноармеец смотрел умоляющими глазами…
Мимо проехал на велосипеде знакомый студент с физмата. Куда? В деревню. К тетке. А немцы? Пожал плечами.
Накануне оставления города наш студенческий батальон был расформирован. Оружие приказали сдать. А самим… Никто ничего толком сказать не мог: идите на восток… Я почему-то уверен, что оружие, которое мы сдали, попало к полицаям….
По проселочной дороге уходили из горящего города жители. Вытянувшись цепочкой, скорбные и безмолвные, они быстро и напряженно шли, оглядываясь на объятый пламенем город. Вот женщина с малышом на руках, за юбку уцепилась пятилетняя девочка, рядом идет мальчик лет двенадцати. В его глазах недетская ненависть: была бы его воля остался воевать с фашистами, вещей с ними нет. Не до вещей. У женщины скорбное лицо, глаза запали. Она прижимает к себе ребенка, что-то говорит девочке и взглядом проверяет, не отстал ли сын. Это уже не эвакуированные. Это беженцы.
На обочине валяются чемоданы, узлы, корзины. Поначалу каждому хочется взять самое необходимое, но пройдешь немного и становится ясно: с вещами далеко не уйти. А кто с детьми и подавно. Ничего не дорого лишь бы спастись. Потом вещи разберут окрестные жители. А пока они лежат такие ненужные, и никто не смотрит в их сторону.
Уходить одному ужасно не хотелось. Забежал к Шуре Гельмес, благо дом почти напротив. Дверь не заперта. Никого. Вещи на месте, никаких следов поспешных сборов. Постучал, покричал. Молчание. След их так и не сыскался. Значит, погибли обе, и она, и мать. Почему-то я думаю, что фотографию сняла она…
Бетти. Предмет поклонения старшеклассников всего города.
Никого. Все ушли. Разбросанные вещи производят гнетущее впечатление. Забегая вперед, скажу, что Бетти и ее мама, после долгих мытарств, голодные, оборванные, с помощью местных жителей кое-как выбрались из пекла и попали в Свердловск. Там за Бетти стал ухаживать заместитель директора танкового завода. Он пришел к ее матери и спросил: Что Бетти нужно? Все, что начинается на "а" ответила еврейская мама на идише "а" неопределенный артикль существительных то есть ВСЕ!
Самый близкий товарищ Левка. Родители его все время разъезжали и, кажется, вообще жили врозь, а Левка жил с бабушкой в большой профессорской квартире. Имени-отчества ее никто не знал, она именовалась Левкина бабушка. Левка уже год служил в армии, а я по-прежнему навещал эту мудрую старуху. Она была интересным человеком, в прежние годы живала в Германии, знала немецкий.
Левкина бабушка сидела в просторной гостиной и вязала. Перед ней лежала раскрытая немецкая книга, и она читала, не переставая вязать. Может быть, вспоминала язык? Посмотрела на меня поверх очков: "Уходишь? Я кивнул: А как же вы? Идти, я все равно не могу. Будь что будет. И как мама: Может, не всех убивают?"
Убили и ее…
А в нашем опустевшем доме все было по-прежнему. В углу за дверью стоял давно приготовленный мешок с немудреным скарбом: первый и единственный, сшитый "на заказ" по случаю окончания десятилетки и почти ненадеванный костюм, начищенные зубным порошком "парусовые" туфли на резиновой подошве, чтобы дольше носились, отцовские часы "Павел Буре поставщик Двора Его Величества", несколько фотографий.
Горел свет. Шла вода. Значит наши еще в городе. Значит, город еще не так пуст, как кажется. Значит, есть еще кто-то, кто остался делать свое последнее важное горькое дело…
Раздалось еще два сильных взрыва.
Взорвали электростанцию и водонапорную башню. Лампочка мигнула и погасла, струя воды, медленно вытекавшая из крана, стала худеть, превратилась в ниточку и иссякла. Редкие капли, как бы отсчитывая время, гулко звучали в пустой кухне.
Но не все еще было кончено.
Высоко на стене висел репродуктор неглубокий конус из плотной черной бумаги с металлическим обручем вокруг и никелированной перекладиной по диаметру с винтиком для регулировки в центре. Он висел, слегка наклонясь, и, казалось, с беспокойством следил за всем, что происходит в этом взбунтовавшемся мире. После сдачи личных радиоприемников в первые дни войны они были изъяты у населения - он оставался единственным источником информации.
Репродуктор жил своей, обособленной жизнью. Не звучали военные марши и популярные песни, не читались сводки Совинформбюро. Репродуктор молчал. Но его черная тарелка завораживала. Чувствовалось, что на другом конце провода еще есть жизнь. Временами из репродуктора слышался какой-то треск, он шипел, пощелкивал, как будто порывался что-то сказать, успокоить, утешить.
Но вот раздался щелчок и взволнованный, запыхавшийся мужской голос громко и отчетливо произнес: Граждане! Покидайте город! И через несколько секунд, в течение которых рушились последние надежды, голос более взволнованно, с каким-то даже отчаянием, повторил:
ГРАЖДАНЕ! ПОКИДАЙТЕ ГОРОД!
Репродуктор щелкнул и умолк. Теперь уже совсем.
И долгие четыре года, пока нелегкими фронтовыми дорогами возвращался к родному дому, как пепел Клааса, звучали в сердце слова:
ГРАЖДАНЕ! ПОКИДАЙТЕ ГОРОД!
…И никто другой
У военных нет слова "враг".
Во всех документах, донесениях и устных докладах фигурирует слово противник. Слово "враг" принадлежность художественной литературы и публицистики. А у солдат на фронте в ходу было два слова: "фриц" и "немец". Первое очень точно указывает на одного вражеского солдата, второе емко вбирает в себя группу или фашистов вообще.
Слово "фриц" удачно запустил на орбиту Илья Эренбург в одной из своих первых военных статей. И оно прочно вошло во фронтовой лексикон, Фриц очень редко Ганс обозначает одиночного противника, это один солдат, а если их двое, так и скажут: два фрица.
Немец, в солдатском понимании, противник вообще. А то, еще проще: "они" немцы, значит, или "он" немец, но тоже обобщенно.
Удивительно, как тонко чувствует солдат лексическую сторону языка!
Ожесточение пришло не сразу. В начале войны еще чувствовалось какое-то благодушие. "Победа будет за нами!" Уверенность в победе поначалу сыграла даже некоторую негативную роль. Раз все равно победим, так, может, и не нужно крайнего напряжения, может, вообще без нас… Еще не было чувства: ты и никто другой!
Немцы и на марше, и в бою, не глядя, поливали свинцом есть там кто или нет. А русский человек глазам не верит, он должен пощупать. Еще под Сталинградом можно было услышать грустный юмор: когда солдат идет в бой, у него сто пятьдесят патронов комплект, выдававшийся или дополнявшийся перед боем, а когда его приносят в медсанбат у него сто пятьдесят один… И выстрелить не успел.
Была и другая крайность презрение к смерти. Об этом много писали и возводили в доблесть. Но к середине сорок второго года "презрения" стало слишком много. А война еще не перевалила на победу. Иной раз так тяжело, что смерть кажется избавлением. И это не пустые слова… Постепенно писать о презрении к смерти перестали. Покажется странным, но подвиг Александра Матросова стал пропагандироваться не сразу. И как выяснилось, подобный подвиг совершали и до него. Дело солдата не умереть, "рванув рубаху на груди", а уничтожить противника.
Сильнейшее впечатление произвел на фронтовиков Константин Симонов своим стихотворением "Убей его". Симонов был кумиром военной молодежи. Его стихи читали, и песни на его слова пели в землянках, блиндажах, окопах. Я знал весь его цикл "С тобой и без тебя", читал и пел (!) в походе, на привале нередко не группе солдат, а просто товарищу. Помню и люблю его стихи до сих пор.
"Если дорог тебе твой дом…" стихотворение покоряло проникновенными, берущими за душу словами. На солдат оно действовало не меньше приказов и обращений командования. Надо было видеть суровые лица людей, слушавших взволнованные строки. С особым чувством воспринимались они накануне боя. Однажды на комсомольском собрании батальона, после стихов "Убей его", в решении было записано словами Симонова: "Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!" Вероятно, сейчас это трудно себе представить.
Сейчас мы стыдливо замалчиваем это стихотворение. Оно не включается в сборники, отсутствует в репертуаре чтецов, посвященном юбилейным, победным датам. И только сам автор прочел его на своем последнем, незадолго до безвременной кончины, творческом вечере. Он понимал, какую роль сыграли эти стихи в судьбах людей и войны.
Сам Симонов в конце жизни был смущен и озадачен тем, что стихотворение "Убей его" рассматривалось, как прямой призыв к убийству. Нельзя вырывать его из контекста времени. Надо помнить, когда оно написано. Более точного попадания сделать никому не удалось.
Когда началась Отечественная война, советская власть не отметила еще и "серебряного" юбилея. В армии, особенно в пехоте, встречались малограмотные, по большей части крестьяне старших возрастов. Были и сыновья репрессированных, раскулаченных, у которых имелись все основания относиться к советской власти без большой любви.
Были и просто уголовники. Не все хотели воевать, класть головы за Родину. На передовой случались самострелы, дезертирство. В медсанбате самострел определяли сразу по точечным ожогам вокруг входного отверстия от крупинок пороха.