Раневскую писали, рисовали многие художники, но такого понимания ее характера, как в румневском карандашном портрете, я не помню ни в одном ее изображении. Этот замечательный почти эскиз - наверное, лучший портрет Раневской, - невероятно похожий на нее, Фаина Георгиевна очень любила. Он висел в ее затемненной комнате вместе с графикой Фалька, гениальным линейным рисунком Модильяни - портретом молодой Ахматовой.
К своему жилищу Раневская относилась как к печальной необходимости: было мягкое кожаное кресло с высокой спинкой, второе кресло отдала Павле Леонтьевне, неудобная, какая-то случайная тахта - Фуфа чаще всего сидела на ней, тумбочка около тахты. Вот эта тумбочка - ее отражение, ее характер. Наполненная, заставленная бесчисленными предметами ее жизни: маленькие ножницы, пинцеты, загадочное квадратное зеркальце в золотом портсигарном обрамлении, запорошенное пудрой, и сама пудра - "Рошаль"; круглые карманные часы в корпусе из желтой слоновой кости без крышки с колечком сверху - подарок Ворошилова; маленькие скальпели с черными ручками и карандаши, вечные ручки, из которых ни одна не пишет - в стеклянном стакане, блокнот. И почти все это повторяется на маленьком столе с зеркалом у стены, где стоят две-три фотографии ее близких, где Фуфа пишет, где она смотрит на себя, сидя на стуле перед уходом. Черный мягкий карандаш для глаз, красные круглые румяна - все бережно - красиво и небрежно. Ее взрослых интонаций я не понимал еще - Фуфа старательно маскировала при мне направление своих бесед, а прикроватная тумбочка напоминала ее, еще ташкентскую, жизнь, когда мне все прощалось и все окрашивалось Фуфой в цвет необычайного праздника и удачи нашего совместного существования на свете.
Может быть, на столе или тумбочке в старопименовской комнате записала Фаина Георгиевна эти строки:
"48 г. 9 янв. Встретила Корнея Чуковского. Шли по Тверской. Меня осаждали как всегда теперь ненавистные, надоевшие школьники. Чуковский удивился моей популярности. Я сказала ему, что этим ограничивается моя слава - "улицей", - а начальство не признает. Все, как полагается в таких случаях. Чуковский рассказал, как однажды к Леониду Андрееву шла на свидание дама. Свидание было где-то на мосту, в Петербурге, и, конечно, тайное, т. к. дама была замужем. Андреев в то время входил в славу, за ним гонялись хроникеры-киношники, которые и засняли на пленку это свидание.
Рассказывал Чуковский интересно о Некрасове, читал его чудесные стихи, но не хрестоматийные, а настоящие, есть блоковские строчки, - рассказывал о любовных историях, страстях, картах, поездке за границу вслед за француженкой, которую он любил, игра на бирже и прочее - прелесть этот Некрасов…"
"26. 01. 48. Замучилась, денег не дают и, кажется, не дадут. Бегаю, сутяжничаю, занимаю по пятерке.
Сегодня была у Щепкиной-Куперник, которая рассказывала, что корректор переделала фразу "на камине стояли Марс и Венера" в "Маркс и Венера". Она говорила, что Ермолова была так равнодушна к деталям, что, играя Юдифь в "Уриель Акоста", не снимала нательного креста, и никто не замечал этого, хотя крест был виден - не замечали, так играла Ермолова.
Гибель Михоэлса - после смерти моего брата самое большое горе, - самое страшное в моей жизни".
"Из всего хорошего, сердечного, сказанного мне публикой, самое приятное - сегодня полученное признание. Магазин, куда я хожу за папиросами, был закрыт на обеденный перерыв. Я заглянула в стеклянную дверь - уборщица мыла пол в пустом магазине. Увидев меня, она бросилась открывать двери со словами: "Как же вас не пустить, когда, глядя на вас в кино, забываешь свое горе. Те, которые побогаче, могут увидеть что-нибудь и получше вас (!!), а для нас, бедных, для народа вы самая лучшая, самая дорогая". Я готова была ее расцеловать за эти слова. 22 июня 48 г.".
"Птицы ругаются, как актрисы из-за ролей. Я видела, как воробушек явно говорил колкости другому крохотному и немощному, и в результате ткнул его клювом в голову. Все, как у людей".
"Странно, абсолютно лишенная тени религиозности, я люблю до страсти религиозную музыку - Гендель, Глюк, Бах.
"So muss das alles eines werden, alles aus Einem entsprungen und zu Einem zurukkehren…" Гете: "Все должно быть единым, вытекать из Единого и возвращаться в Единое". Это для нас, для актеров, - основа!"
Приписка: "Кажется, теперь заделалась религиозной. 76 г.".
"Учились эти люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и трава". Чехов. Восхитительно!!
"Осип Абдулов сказал, что если бы я читала просто по радио, вещая в эфир, а не по пластинке, я бы так заикалась и так бы все перепутала, что меня бы в тот же вечер выслали в город "Мочегонск"."
1949 г. "Мне иногда кажется, что я еще живу только потому, что очень хочу жить. За 53 года выработалась привычка жить на свете. Сердце работает вяло и все время делает попытки перестать мне служить, но я ему приказываю: "Бейся, окаянное, и не смей останавливаться"."
В 1950 году Раневская написала официальную автобиографию, которую закончила так:
"…сейчас играю в Театре им. Моссовета.
В 1950 году исполнилось 35 лет моей театральной работы. За этот период я сыграла свыше 200 ролей в театре и 20 ролей в кино.
В начале работы я переиграла множество водевилей, комедий, мелодрам, названий которых сейчас не помню. Я сыграла множество ролей в пьесах русских классиков: Гоголя, Крылова, Сухово-Кобылина, Грибоедова, Островского, Горького, Чехова, Л. Толстого. Я сыграла множество ролей в пьесах советских драматургов: Билль-Белоцерковского, Афиногенова, Корнейчука, Шкваркина, Катаева, Тренёва, Луначарского, Юр. Лебединского, Лавренёва, Штейна, Сурова, Погодина, Файко и др.
Я сыграла много ролей и в пьесах западных классиков.
Во всех театрах несла общественную работу. Я выступала на заводах, в рабочих клубах, занималась развитием самодеятельности среди красноармейцев и краснофлотцев, ставила с ними спектакли. Я занималась с молодежью, делясь с ними моим опытом.
Народная артистка Республики, Лауреат Сталинской премии Ф. Раневская".
Раневская очень боялась, что ей могут предложить сотрудничать с КГБ - это в то время было распространено. Как отказаться, как быть? Один ее знакомый посоветовал в случае, если такое предложение поступит, сказать, что она кричит во сне. Тогда она не подойдет для сотрудничества и предложение будет снято. Однажды, когда Фаина Георгиевна работала в Театре имени Моссовета, к ней обратился парторг театра с предложением вступить в партию. "Ой, что вы, голубчик! Я не могу, я кричу во сне!" - воскликнула бедная Раневская. Слукавила она или действительно перепутала эти департаменты, бог знает!
ГАСТРОЛИ
1946–1955
В гостинице "номеров много, а Раневская у вас одна!"
Берггольц - Ахматова - Юнгер - Вечеслова - Сочи - Вертинский - Одесса - Ленинград - Записная крижка не писателя - Роскошный номер - Львов - Абдулов - Ипподром - Бессонница - Рига - "Рассвет над Москвой" - Мордвинов - "БМВ" - Ладынина - Зеленый форд - Комарово - Свердловск
Замечательный поэт Ольга Берггольц во время блокады оставалась в Ленинграде, голодала вместе со всеми. Зимой от истощения Берггольц упала на улице, кончились силы. Над ней из репродуктора чей-то голос читал стихи; она поняла, что это читает она сама. Больше не могла лежать - поползла, встала, выжила.
Раневская вспоминала:
"Вскоре после войны приехала в Ленинград. Меня встретили на вокзале Ольга Берггольц и Ахматова, которую предупредила телеграммой о дне и часе прихода поезда. Выйдя из вагона, я встала на колени и заплакала. Ольга сказала: "Так надо теперь приезжать в наш город".
Ольга была еще блокадная - худущая, бледно-серая. Анна Андреевна - как всегда величественная.
Ахматова считала ее необыкновенно талантливой.
Так мало в мире нас осталось,
Что можно шепотом произнести
Забытое, людское слово "жалость",
Чтобы опять друг друга обрести.Ольга Берггольц.
Ахматова говорила: "Беднягушка Оля, беднягушка". Она очень ее любила".
Ленинградская актриса Елена Юнгер, игравшая одну из сестер в фильме "Золушка", вспоминала:
"Конец 45-го или начало 46-го года. Театр наш только что вернулся в Ленинград из Москвы, где задержался после эвакуации. Мы еще не успели получить квартиры, временно живем в гостинице "Астория".
Не помню, по какому поводу у нас собрались друзья. На столе скромное угощение - рис с соленым укропом, еще что-то в этом роде. Для праздничности зажжены свечи. Ждем Танечку Вечеслову. С несвойственным ей опозданием является взволнованная: "Извините, пожалуйста. Встретила в холле Анну Андреевну Ахматову, она пришла навестить Раневскую. Фаина Георгиевна приехала на съемки, остановилась тут же, в "Астории", этажом ниже. Пригласим их сюда, может быть, они не откажутся разделить нашу компанию".
Срываюсь с места, бежим с Татьяной по ступенькам, по коридору, стучим в дверь. В небольшом номере, за столом, покрытым потертой бархатной скатертью, перед двумя стаканами с остывшим бледным чаем, - две великие старухи нашего века. Нет, тогда старухами они еще не были - две прекрасные, удивительные женщины. С Анной Андреевной я была знакома раньше. Фаину Георгиевну встретила впервые. Восхищалась ею в кино, но ни на сцене, ни в жизни никогда не видела. Меня поразила ее особая, я бы сказала, какая-то внутренняя элегантность, несмотря на легкую сутулость и очень простой, "незаметный" костюм… Небрежно взбитая белоснежная прядь надо лбом и ярчайшие, все знающие, темные, острые глаза. Мы поднялись наверх. Свечи еще не погасли. Наши гостьи им очень обрадовались. И тут началось…
Тесноватый гостиничный номер вдруг расширился, как будто мощный поток свежего воздуха ворвался в накуренную духоту, невзирая на дым нагоревших свечей… Важное, таинственное чтение Анны Ахматовой завораживало, хрипловатый басок Фаины Раневской выдавал сверкающую россыпь блестящих острот. Забыты были стаканы с недопитым чаем, старательно сваренный рис с соленым укропом, все как бы вознеслось в совсем иную, высокую сферу.
Через несколько дней Вечеслова пригласила на "Дон Кихота". Она танцевала Китри. С Фаиной Георгиевной и Анной Андреевной мы отправились в театр. Татьяна Вечеслова в этот вечер превзошла самое себя. Сорок лет прошло, а я вижу, как сейчас, этот волшебный, искрометный волчок - он звенит, кружится, взлетает… Стремительный каскад лихих, отточенных движений, лукавых улыбок, освещенных ослепительным сиянием загадочных фиалковых глаз. Мои необыкновенные спутницы, находясь вместе, создавали какую-то особую атмосферу. Все попавшие в их магическое поле вдруг незаметно для себя становились интереснее, живее, свободнее… Обе как зачарованные, не отрываясь, следили за сверкавшим на сцене фейерверком - они умели ценить и воспринимать прекрасное.
После этого вечера появились знаменитые стихи Ахматовой "Роковая девочка-плясунья".
С Раневской мне выпало счастье сниматься в картине "Золушка". Ее требовательность к себе не имела границ. Съежившись где-нибудь в углу, прячась от посторонних глаз, она часто сердито бормотала: "Не получается… Нет, не получается! Не могу схватить, не знаю, за что ухватиться…"
Во время съемок Фаина Георгиевна очень похудела и, гримируясь, безжалостно обращалась со своим лицом. Подтягивала нос при помощи кусочков газа и лака, запихивала за щеки комочки ваты. Все это было неудобно, мешало… "Для актрисы не существует никаких неудобств, если это нужно для роли", - говорила она.
Я никогда не слышала от нее разговоров о портнихе (хотя считаю, что это важное лицо в жизни женщины, особенно известной актрисы), но одета она всегда была изящно, неброско, без особых украшений. Очень любила хорошие духи.
Не только талант - все в ней было удивительно и непостижимо: мужество, жизненная сила, неистощимый юмор, беспощадное отношение к себе. Не любила жаловаться. Когда бывало совсем плохо, писала: "О себе говорить не хочется"".
В шесть лет мама взяла меня на летние гастроли Театра Моссовета в Сочи. В 1946 году это был полупустой город, было малолюдно даже в центральном кафе "Лето". Когда в очередной раз я ждал окончания репетиций, на скамейке у служебного входа в роскошный сочинский театр, построенный перед войной, ко мне в тень под колонны подсел высокий незнакомый человек. Репетиция затянулась, и мой сосед принялся рассказывать нечто фантастическое, замысловатое и неправдоподобное. Часа через два вышла мама, незнакомец приподнял летнюю шляпу, попрощался и ушел. "Ты знаешь, кто с тобой сидел? - воскликнула мама. - Это же Вертинский!" Он был кумиром ее юности. Я ничего не понял, как многого по своей глупости и молодости не понимал.
А Раневская называла Вертинского "гениальной безвкусицей"; возможно, это было не единственное ее определение, она иногда меняла свои формулировки. Наверное, экзотика, о которой пел Вертинский, сердила ее. Во всяком случае, она имела право говорить так после высокой немецкой классики, музыки наших симфонистов, выступлений Рихтера, квартетов Шостаковича, дарившего ей свои пластинки. Она не сравнивала - просто хотела уйти в тот далекий "спокойный" XIX век, где жили Пушкин, Лермонтов, Толстой, Флобер, Сухово-Кобылин, Лесков и звучали старинные романсы - время, в котором прошло детство Павлы Леонтьевны и началась ее собственная жизнь. Начало XX века невольно связывалось ею с катастрофой, отъездом семьи и… появлением ариеток бледного Пьеро - молодого Вертинского, певшего о лиловых ирисах, цвет которых она все-таки полюбила на всю жизнь.
В 1948 году Фаина Георгиевна часто бывала в Ленинграде. Из ее "Записной книжки не писателя":
"Ленинград, 48 г. Пастер: "Желание - великая вещь, ибо за желанием всегда следует действие и труд, почти всегда сопровождаемый успехом".
Что же делать? Что делать, когда надо действовать, надо напрягать нечеловеческие усилия без желания, а напротив, играя с отвращением непреодолимым, - почти всё, над чем я тружусь всю мою жизнь?
В золотом небе плавали грязные, как лужицы, тучки. Собралась гулять, вдруг пришли гости, объелись и сидели печальные.
Как все влюбленные, была противная и глупая, грозилась скорой смертью, а тот, в ком надо было вызвать тревогу, лукаво посмеивался.
Деляги, авантюристы и всякие мелкие жулики пера!
Спутник славы - одиночество.
Опять литературные гости - опять нестерпимо грустно.
Торговали Душой, как пуговицами.
Я не верю в духов, но боюсь их".
Гастроли в Одессе. Раневская записала:
"Одесса. 49 год. Осень. В Москве можно выйти на улицу одетой, как бог даст, и никто не обратит внимания. В Одессе мои ситцевые платья вызывают повальное недоумение - это обсуждают в парикмахерских, зубных амбулаториях, трамвае, частных домах. Всех огорчает моя чудовищная "скупость" - ибо в бедность никто не верит".
"Одесса. Сентябрь 49 года. Завтра уезжаю в Москву с ее холодными равнодушными знакомыми, влекомая тоскою по моей семье".
Валентин Маркович Школьников, директор-распорядитель Театра имени Моссовета, вспоминал: "На гастролях в Одессе. Встреча на улице. Одесситка долго бежала за нами, а потом спрашивает: "Ой, ви - это она?" Раневская спокойно отвечает своим басовитым голосом: "Да, я - это она"."
Кассирша, которая продавала в Одессе билеты в театр, любила повторять: "Когда Раневская идет по городу, вся Одесса делает ей апофеоз".
И в то же время Раневская написала карандашом на последней странице книги воспоминаний артиста МХАТа Василия Топоркова:
"Ничего кроме отчаянья от невозможности что-либо изменить в моей судьбе. 1950 год".
В Ленинграде Раневская писала:
"Апрель, 50 год. Ленинград. Как всегда в этом неповторимом городе - не сплю. Пасха. Играла в Манеже, который здесь существует для гастролей москвичей. Огромное, унылое, длинное здание, надо орать, пыжиться, трудиться в "поте лица". Играю ужасно, постыдно плохо, грубо. Роль грубая, плохая и примитивная, как ситцевая баба для чайника. За что мне это? Роли не знаю, и не хочу знать. Зубрила, учила, долбила, но память не воспринимает того, что чуждо сердцу. Унижение, конфуз, принимает зал плохо. Разочаровываю зрителя. После спектакля ужин у милой Тани Вечесловой: веселой, талантливой, трагической семнадцатилетней Тани, которой скоро 40 лет. Потом ездили в церковь к заутрени, к службе опоздали, гнилые старухи клянчат подаяния; поп давал всем целовать крест. Потом обратился к прихожанам: "Православные, крестный ход ориентировочно в 9 утра". Вокруг хулиганы с испитыми синими мордами. Вернулась в гостиницу в пятом часу. В вестибюле драка, кровь, молодая беленькая женщина била мужчину; била неистово, остервенело, сладострастно. Вокруг стояли люди и любовались великолепием зрелища. Колотилось сердце, было страшно, хотелось плакать. Почему же эту молящуюся и дерущуюся сволочь, сброд, подонков никуда не высылают?? В церкви наш спутник еврей коммунист зажигал свечку спичкой, как папиросу. Верующие сговаривались шепотком сделать нам "темную"."
"…Я часто думаю о том, что люди, ищущие и стремящиеся к славе, не понимают, что в так называемой "славе" гнездится то самое одиночество, которого не знает любая уборщица в театре. Это происходит оттого, что человека, пользующегося известностью, считают счастливым, удовлетворенным, а в действительности все наоборот. Любовь зрителя несет в себе какую-то жестокость. Я помню, как мне приходилось играть тяжелобольной, потому что зритель требовал, чтобы играла именно я. Когда в кассе говорили "она больна", публика отвечала: "А нам какое дело. Мы хотим ее видеть, и платили деньги, чтобы ее посмотреть". А мне писали дерзкие записки: "Это безобразие! Что это вы вздумали болеть, когда мы так хотим вас увидеть". Ей-богу, говорю сущую правду. И однажды после спектакля, когда меня заставили играть "по требованию публики" очень больную, я раз и навсегда возненавидела "свою славу"."