Раневская. Фрагменты жизни - Алексей Щеглов 9 стр.


В 1922 году Горький уехал со своим сыном и невесткой в Италию. Там очаровательная молодая Надежда Алексеевна, следившая за европейской модой, решила отрезать свою роскошную косу. На следующий день короткие волосы непослушно выбились из-под шляпы. Горький, увидев это, заметил, что раньше в России кучеров звали Тимофеями - их кудри торчали из-под шапок. Так и осталось за Надеждой Алексеевной это имя - Тимофей, Тимоша.

Фаина Георгиевна очень любила Тимошу Пешкову. Тимоша училась в Италии живописи - в их доме бывали Александр Бенуа, Павел Корин и другие художники. В Москве после войны Тимоша написала портрет Фаины Георгиевны - в темно-зеленом бархатном жакете, худая, с папиросой, и сам Павел Корин слегка поправил его. Этот портрет потом долго висел у Фаины Георгиевны дома - большое горизонтальное полотно. Потом он исчез - Раневская передала его в Бахрушинский музей.

У Пешковой Фаина Георгиевна встретилась с Валентином Берестовым, ставшим впоследствии известным поэтом:

"Была у Тимоши, сидел там мальчик, приехавший из Ташкента, поэт - 16 лет. Ахматова считает, что этот юноша одарен очень, но дарование его какое-то пожилое. Валя Берестов. Я всмотрелась в глаза. Глаза умные, стариковские, улыбка детская. Ужасно симпатичен. Влюблен в Пастернака, в Ахматову".

"Я очень любила Тимошу - она была прелестна и много моложе меня… Тимоша часто оставляла меня, не отпускала, ждала, пока все уйдут, чтобы поговорить".

Среди записей этих разговоров есть и такие:

"У души жопы нет, она высраться не может", - сказал Горькому Шаляпин, которого мучила невозможность освободиться от переполнявших его душу чувств, когда ему сунули валерьяну перед выходом на сцену.

Сам Горький шутил о своих знакомых и домочадцах: "20 жоп кормлю".

"Весь день лежала в тоске отчаянной. Вечером пошла по просьбе молодой Пешковой к ним на заседание в связи со скорой датой - 80 лет со дня рождения Горького. Маршак, Федин, Всеволод Иванов, художники, музейщики и сама вдова, маленькая старушка. Андреева в параличе. У Пешковых в доме любят Андрееву, а "законную" терпят и явно не любят. Я люблю бывать в этом доме, люблю Горького.

Похвалила Федина за последний роман, он был рад по-детски. И засиял глазами - у него породистое, красивое лицо".

В 1976 году Раневская сделала приписку: "Он сволочь".

Давняя дружба связывала Раневскую с Михоэлсом.

Вспоминая ужин в гостинице в Киеве, Фаина Георгиевна писала:

"В "Континентале" - Соломон Михайлович, Корнейчук и я. Ужин затянулся до рассвета. Я любуюсь Михоэлсом, он шутит, смешит, но вдруг делается печальным. Я испытываю чувство влюбленной, я не отрываю глаз от его чудесного лица. Уставшая девушка-подавальщица приносит очередное что-то вкусное. Михоэлс расплачивается и дарит подавальщице 100 руб. - в то время, перед войной, большие деньги. Я с удивлением смотрю на Соломона Михайловича, и он шепчет, наклонившись ко мне: "Знаете, дорогая, пусть она думает, что я сумасшедший". Я говорю: "Боже мой, как я люблю вас"."

В конце войны, в 1944 году, Михоэлс во главе Еврейского антифашистского комитета вернулся из поездки в Америку. Раневская пришла к нему домой, в его комнату с вечно гудящим за стеной лифтом.

"Он лежал в постели, больной, и рассказывал мне ужасы из "Черной книги"; он страдал, говоря это. Чтобы чем-то отвлечь его от этой страшной темы одного из кругов, не рассказанных Данте, я спросила: "Что вы привезли из Америки?" Соломон Михайлович усмехнулся: "Мышей белых жене для работы, а себе… мою старую кепку". Мой дорогой, мой неповторимый".

В составе Комитета по Сталинским премиям Михоэлс был на спектакле Московского театра драмы "Капитан Костров", выдвинутом на Сталинскую премию, в котором играла Раневская. Для этой роли Раневская научилась играть на аккордеоне. Я помню, как повторяла Фаина Георгиевна дома свою частушку, которую она сама нашла и пела в этом спектакле, аккомпанируя себе на аккордеоне: "Ну-ка встану, погляжу, хорошо ли я лежу!" Не знаю, получила ли Фаина Георгиевна одну из своих Сталинских премий именно за этот спектакль, но вспоминала об этом она так:

"Играю скверно, смотрит комитет по Сталинской премии. Отвратительное ощущение экзамена. После спектакля дома терзаюсь. В два часа ночи звонок телефона: "Дорогая, простите, что так поздно звоню, но ведь вы не спите, вы себя мучаете. Ей-богу, вы хорошо играли, спите, перестаньте мучаться. Вы хорошо играли и всем понравились". Это была неправда. Но кто, кроме Михоэлса, мог так поступить? Никто, никто не мог пожалеть так".

Вскоре Фаина Георгиевна написала Михоэлсу письмо с просьбой о помощи ее другу - Елене Сергеевне Булгаковой, вдове Михаила Афанасьевича. В этом письме есть такие строчки:

"Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков".

Раневская написала, узнав, что Елене Сергеевне, вдове опального писателя, получавшей пенсию в 12 рублей, не выдавали полагавшиеся всем пенсионерам соль и спички.

Фаина Георгиевна вспоминала:

"Елену Сергеевну Булгакову хорошо знала. Она сделала все, чтобы современники поняли и оценили этого гениального писателя. Она мне однажды рассказала, что Булгаков ночью плакал, говоря ей: "Почему меня не печатают, ведь я талантливый, Леночка". Помню, услышав это, я заплакала".

Неподалеку от нашего дома на Герцена находился Дом литераторов - считается, что эта городская усадьба послужила Льву Толстому прототипом дома Ростовых в романе "Война и мир". Здесь с Фаиной Георгиевной и бабушкой мы иногда гуляли в полукруглом дворике, а вечером ходили в Дом кино, расположенный напротив. Теперь там Театр киноактера, который Фаина Георгиевна с ненавистью называла "Рога и копыта", имея в виду хаос, или, как она любила говорить, "бедлам", царивший в подобных учреждениях.

В 1945 году Раневская повела бабушку и меня в этот Дом кино на мультипликационный фильм Уолта Диснея "Бэмби". Это был трофейный фильм, которых после войны было много. В титрах перед этими фильмами всегда было написано: "Этот фильм взят в качестве трофея после войны с немецко-фашистскими захватчиками". Раневской очень нравился диснеевский "Бэмби", а когда шла военная кинохроника, где показывали убитых и раненых, она закрывала мне рукой глаза - хотела таким образом уберечь от зла пятилетнего мальчика.

Всю жизнь в быту нас преследовал железный эмалированный зеленый таз огромных размеров, заменявший всем ванну. Горячей воды не было, воду грели на электроплитке, наливали ее из чайника в таз. Он был с круглым дном, неустойчивый, гремел и постоянно опрокидывался. Я его ненавидел. А ташкентское сюзане - настенный ковер, приехавший с нами в Москву, в конце концов полюбил, так и не разгадав смысла его орнамента.

В этой же комнате, где висело сюзане, принимали Анну Андреевну Ахматову, для которой Фаина Георгиевна просила меня, уже подросшего, читать ахматовское:

Мурка, не ходи, там сыч
На подушке вышит,
………………………
Я боюсь того сыча,
Для чего он вышит?

Мне не было страшно, но я подчинялся требованию Раневской впадать во власть стихов Анны Андреевны и начинал бояться темноты и образа сыча в другой комнате.

Анну Андреевну после Ташкента я видел только на улице Герцена, в моем раннем детстве, но ее образ остался в памяти. Я благодарен Фаине Георгиевне за то, что видел Ахматову, забыть которую невозможно.

Когда я спрашивал Фаину Георгиевну о Гумилеве, Мейерхольде, Мандельштаме, Блюхере, о судьбе исчезнувших людей, многих из которых она знала, Фаина Георгиевна молча складывала руку в кулак так, будто сжимала револьвер, и большим пальцем беззвучно производила воображаемый выстрел. Я хорошо помню этот жест, ее выразительный взгляд и безмолвное - чтобы никто не услышал? - объяснение.

Случилась бы еще одна непоправимая трагедия, если бы и она попала под сталинский каток. А Сталин знал ее и говорил (она рассказывала это со слов Эйзенштейна): "Вот Жаров в разном гриме, разных ролях - и везде одинаков; а Раневская без грима, но везде разная".

Американский журнал "Лук" в 1944 году опубликовал отзыв президента своей страны о Раневской и о кинофильме "Мечта":

"В Белом доме картину видел президент Соединенных Штатов Америки Рузвельт; он сказал: "Мечта", Раневская, очень талантливо. На мой взгляд, это один из самых великих фильмов земного шара. Раневская - блестящая трагическая актриса".

Весной 1945-го мама и Тата забрали меня на Пушкинскую улицу (теперь опять Большая Дмитровка), в дом, где магазин "Чертежник", - и мы втроем стали жить в одной комнате большой коммуналки. Там я застал День Победы. Это был вечер неповторимого дня. Квартирный сосед посадил меня на шею и пошел вниз по улице Горького - к Манежной площади. Все было заполнено людьми - я видел сверху море человеческих голов. Черное небо было в столбах света - прожекторах. Ярко горели в небе над американским посольством (оно было тогда рядом с "Националем") три флага - английский, американский и наш, советский. Другой, невидимый снизу, аэростат нес портрет Сталина, так же ослепительно освещенный. Залп салюта - и прожекторы в панике заметались, перекрещиваясь и разбегаясь, пока не замерли в оцепенении и ожидании: новый залп, букеты распадающегося в небе цветного салюта, и так много раз.

Потом в память Победы выпустили игрушку-трещотку "Салют", она долго продавалась: сожмешь ручки - колесо крутилось и, разгоняясь, летели веселые огоньки…

Летом 1945 года, за год до своего пятидесятилетия, Фаина Георгиевна тяжело заболела - легла в больницу, о которой потом отзывалась: "Кремлевка - это кошмар со всеми удобствами".

Василий Иванович Качалов был у нее перед операцией, а сразу же после нее Раневская получила от него письмо:

"Кланяюсь страданию твоему. Верю, что страдание твое послужит тебе - к украшению и ты вернешься из Кремлевки крепкая, поздоровевшая, и еще ярче засверкает твой прекрасный талант.

Я рад, что эта наша встреча сблизила нас и я еще крепче ощутил, как нежно я люблю тебя.

Целую тебя, моя дорогая Фаина. Твой Чтец-декламатор. 25.VIII".

После операции Раневская надиктовала письмо для Ахматовой.

"28. VIII. 45 г.

Спасибо, дорогая, за вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения, в понедельник.

Несмотря на то, что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны. Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо.

Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественная, но сейчас она находится на исследовании.

В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И… мы говорили о вас.

Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом, глубоко кашлять с разрезанным животом - непередаваемая пытка. Поклонитесь моим подругам…"

В августе 1946 года было опубликовано постановление ЦК ВКП(б) о закрытии журнала "Ленинград" и смене руководства журнала "Звезда" с уничтожительной критикой поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко.

Раневская была в это время в Ленинграде.

"Вспомнила, как примчалась к ней после "Постановления". Она открыла мне дверь, в доме было пусто. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее "подготовили" к инфаркту. Их потом было три, в разное время".

"В 46-м году я к ней приехала. Она открыла мне дверь, потом легла. Тяжело дышала. Об "этом" мы не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу и, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, говорила: "Сегодня хорошая газета, меня не ругают". Долго молчала: "Скажите, Фаина, зачем понадобилось всем танкам проехать по грудной клетке старой женщины" - и опять помолчала. Я пригласила ее пообедать: "Хорошо, но только у вас в номере" - очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных ее дней спросила: "Скажите, вам жаль меня?" - "Нет", - сказала я, боясь заплакать. - "Умница, меня нельзя жалеть".

"А знаете, в Европе не любят стихов". - "А это потому, что Запад мещанин", - сказала я. А. А. понравилось то, что я назвала Запад мещанином".

Они вновь возвращались к сожженной и потом частично восстановленной ташкентской пьесе Ахматовой, где она угадала случившееся с ней в 1946 году:

"В пьесе был человек, с которым героиня вела долгий диалог, которого я не поняла, отвлеченный, философский и, по словам Анны Андреевны, этот человек из пьесы к ней пришел однажды, и они говорили до рассвета; об этом визите она часто вспоминала, восхищаясь ночным собеседником, а в Комарове показала мне его фотографию".

Раневская так и не открыла нам имя этого человека.

"Она любила говорить о матери, с нежностью говорила, умилялась деликатности матери. О ее сестрах, рано умерших, не вспоминала. Говорила о младшем брате, его недоброте".

В 1946 году осенью я увидел на Тверском гуляющего Василия Ивановича Качанова - в сером пальто в елочку, значительного, очень красивого. Иногда рано утром Василий Иванович тихо стучался в окно к Фаине Георгиевне на Герцена, и она выручала его рюмкой водки. На столе Раневской, за которым она и Павла Леонтьевна работали (этот стол жив), стояли фотографии двух актеров - Веры Федоровны Комиссаржевской (с дарственной надписью бабушке) и Василия Ивановича Качалова, закуривающего папиросу, с его надписью: "Покурим, покурим, Фаина, пока не увидела Нина". Нина - может быть, жена Качалова, а может быть, давняя подруга Раневской - Нина Сухоцкая.

Раневская писала:

"Какая прелесть был Качалов, от него тоже свет был. Он был добрый ко мне, он любил смешное, я собирала смешное и несла ему домой, наслаждаясь тем, что повеселила его. В последние годы был он испуган, страшился смерти, не мог примириться с неизбежным. Часто повторял: неужели не буду ходить по Тверскому бульвару, - я видела, как он мучился этой мыслью, слишком баловала его жизнь, чтобы с ней расстаться навсегда.

Был редкостно добрым, узнав, что в театре, где я работаю, появился актер, с которым они вместе играли в Казани, совал мне деньги с просьбой отдавать их старому приятелю и просил меня не говорить, что это от него. Сердился на меня за то, что я говорила ему "вы". В театре вся молодежь звала его "Васей" и говорила ему "ты", а у меня не выходило, не могла, а он обижался…

Видела его нечеловеческие муки, когда сын его Вадим где-то пропадал; ничего о нем не зная, куда-то все стремился попасть, чтобы узнать о сыне. Видела его в горе. Видела, как он страдал, когда схватили Мейерхольда, и все просил меня узнать, жив ли он? Мучило его все то, что мучило и меня, и не всегда потом я узнавала о реабилитации, но Качалова уже не было тогда…"

В 1946–1947 годах Фаина Георгиевна часто брала меня с собой на "Мосфильм". Так я попал на просмотр кинопроб "Слона и веревочки". Шли куски с Наташей Защипиной. Фаина Георгиевна восхищалась ее органичностью, способностью не замечать камеры. Наташе было тогда 7 лет. Нас познакомили, потом устроили совместную запись на радио в детской передаче, где мы читали стихи Агнии Барто "Дом переехал" и другие. Помню, в студии, расположившейся на задах теперешнего кинотеатра "Россия" (нет, уже надо писать "теперешнего кинотеатра "Пушкинский""), магическое действие на меня произвели стены в дырочку и команда взрослой женщины: "Мотор!" И то, что Фаина Георгиевна совершенно не боялась.

Летом 1947 года мы отдыхали втроем - Фуфа, бабушка и я - на Финском заливе в доме отдыха в Куоккале, теперь это Репино (или уже нет?).

Почему-то мне запомнились соседи по столу в доме отдыха. Один, подыгрывая Раневской, спрашивал меня: "А ты знаешь, как по-английски - "мальчик"?" Я не знал. Тогда он самовлюбленно читал стишок:

По-английски "мальчик" - пай,
а по-русски - плакса;
по-английски будет "чай",
а по-русски - вакса.

Другого соседа Раневская иногда показывала. Садясь за обеденный стол, она надевала воображаемые близорукие очки и, наклоняясь вплотную к тарелке, делала паузу, рассматривая пищу, и потом с негодованием резко отодвигала тарелку и, картаво, гипертрофируя акцент, возвещала: "Не интеррэсная еда!" Когда соседи задерживались, мы с бабушкой нетерпеливо ждали повторения Фуфой этой сценки.

Помню нашу полутемную комнату в Куоккале - на троих - и наши совместные с Фуфой подарки бабушке - букетики земляники.

А еще Фаина Георгиевна много раз обещала повезти меня на экскурсию по линии Маннергейма, произнося это имя со скрытым страхом и уважением. Да так и не вышло… Воронок от снарядов Раневская боялась необычайно, особенно после того, как в одной из них увидела снаряд. Часто нам попадались и бетонные доты, наводившие на Фуфу ужас. Приморье Раневская очень любила, дышала там жадно, восхищалась соснами, песком, дорогами.

Полтора года, с ноября 1946 года по июнь 1948-го, Фаина Георгиевна вела дневник, скорее, записи. Родители мои разошлись, я был с мамой и поначалу назывался Алексей Вульф. Меня готовили к школе. Общую тетрадь, купленную Раневской в Ленинграде, в которой она потом вела дневник, Фаина Георгиевна так и надписала своей рукой: "Ученика Алексея Вульф. Москва", а потом небрежно зачеркнула.

Вот эти пятнадцать листов ее дневника:

"46 г. ноябрь. "Разговор по душам с самой собой".

Сейчас смотрела Качалова в кино - барон. Это - чудо, как хорошо. Это совершенно. Шла домой и думала: что сделала я за 30 лет. Что сделала такого, за что мне не было бы стыдно перед своей совестью? "Ничего". У меня был талант, и ум, и сердце.

Где все это?"

"В искусстве путь всегда идет вверх, по раскаленной лестнице, но к небу" - Андерсен.

"Невинные души сразу узнают друг друга" - Андерсен.

Не помню, когда записана это. - "Сейчас я ползаю в луже грязной, смрадной. Играю на сцене плохо, как любительница в клубе. Не могу и боюсь играть "Лисички". Декабрь - 47 г.".

"Откуда такая печаль?

Угнетает гадость в людях, в себе самой - люди бегают, носятся, скупают, закупают, магазины пусты - слух о денежной реформе - замучалась долгами, нищетой, хожу, как оборванка "Народная артистка" - совсем не сплю. К счастью, мне очень мало надо. Не зря отказалась ехать в Прагу. Декабрь 47 г.".

"14 января 48 г.

Погиб Соломон Михайлович Михоэлс, не знаю человека умнее, блистательнее и нежнее его. Очень его любила, он бывал мне как-то нужен, необходим. Однажды я сказала ему: "Есть люди, в которых живет Бог; есть люди, в которых живет дьявол; и есть люди, в которых живут только… глисты. В Вас живет Бог!" Он улыбнулся, задумался и ответил: "Если во мне живет Бог, то он в меня сослан".

Однажды после какого-то убогого кутежа в ВТО мы возвращались на рассвете с компанией, в которой был Алексей Толстой, шли по Тверскому бульвару, и Толстой стал просить и хныкать, чтобы его пустили к Михоэлсу. "Пойдем к Соломону", - умолял он Людмилу, но она не пустила.

Они - Толстой и Михоэлс - дружили и очень друг друга любили…"

Назад Дальше