Многое здесь тонко и верно подмечено. Действительно, Гоголь выделяет какую-нибудь одну основную психологическую черту, "страстишку", увеличивает ее, затемняя другие свойства "героя", который превращается в олицетворение этой "страстишки". Люди - маски; за масками ничего кроме корысти. Но они двойные, как и все у Гоголя в его поэме. Они - мертвые, покуда дело касается внутренней, духовной жизни, за исключениями, о которых сейчас говорилось; они порабощены своими страстишками. Однако, они оживают, когда начинают справляться с бараньими боками, одолевать жареных индюков ростом с теленка, когда ловят осетров, меняют собак, предлагают пеньку, курят трубки, расставляют красивыми рядами горки золы, когда проделывают в воздухе антраша, подбадривая себя пяткой, словом, когда они обращаются к "земности" и к чувственности. Самый безжизненный из них - Плюшкин; это потому, что автор не заставил его на глазах читателя поесть, или сделать что-нибудь подобное; но даже и в нем мелькает неподдельная радость как только ему кажется, будто Чичиков не прочь освободить его от убытков.
Правда, это живость чисто животная, не одухотворенная; тем не менее, она на наших глазах воскрешает "мертвые души". В этом и заключается одна из тайн гоголевского "приема", гротеск, иронический гиперболизм, выделение одних черт за счет других соединяется с житейскими мелочами и подробностями. Об этом приеме подробнее будет сказано с заключительной главе.
Всего этого Розанов не заметил: его тонкие замечания очень односторонние, редакционно-пристрастные.
Двойная Русь, двойной город. Вспомните знаменитое обращение Гоголя к родине: городишки, деревянные лавчонки, дряхлые мосты, рыдваны, вороны, как мухи, пустынный горизонт: неподвижное, древнее, тусклое.
"Ничто не обольстит и не очарует взора!" Но откуда же надо всем этим песня: "Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?" И вот уже не видно городишек и деревянных лавок: "У! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!.." И вот уже все летит: "летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком - и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании… Не молния ли это, сброшенная с неба?.. Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах?.. Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху…" И не видно, что сидит в бричке достоуважаемый приобретатель Павел Иванович со своей шкатулкой, с Петрушкой и Селифаном. И сгинули на миг человеческие уроды и страшилища. Все в бешеном полете… Неизвестно куда!..
Двойственен часто пейзаж.
"Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохлый и т. д. А потом: "белый колоссальный ствол березы подымался из этой зеленой гущи и круглился в воздухе…" Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника… взбегал наконец вверх и обвивал до половины сломленную березу… висел на воздухе, завязавши тонкие, цепкие крючья, легко колеблемые воздухом. Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем и показывали неосвещенное между ними углубление, зиявшее как темная пасть… Молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы - листы, под один из который, забравшись бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте. В сторону, у самого края сада, несколько низкорослых не вровень другим осин подымал и огромные вороньи гнезда, на трепетные свои вершины… Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека, пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности". Соединены низкое и высокое, тяжелое и легкое, темное и светлое, покой и движение, "хлад" и тепло. Подобные сочетания характерны вообще для гоголевского пейзажа.
Двойственно все развертывание действия. По словам С. Т. Аксакова, Погодин, выслушав "Мертвые души", заметил, что содержание поэмы не двигается вперед: Гоголь ведет читателей по длинному коридору, отворяет двери в отдельные комнаты, показывая в них уродов. Замечание верное, но верно также и то, что одновременно эта неподвижность соединяется с образом путешествующего на тройке Чичикова, с мельканием деревень, сел, усадеб. Каждая усадьба выглядит по своему. Не успеваешь оглянуться, как Павел Иванович уже спешит в другое место; он только что завоевал всеобщую симпатию, уважение, преклонение и вдруг уже - плут, мошенник, темный человек, все сторонятся его. Гораздо, однако, существеннее другое. Еще Шевырев отметил, что расположение героев у Гоголя отнюдь не случайно и не механично. И действительно, неверно мнение, будто их легко можно переставлять; вместо Манилова начать с Ноздрева, с Собакевича; в расположении фигур у Гоголя соблюдена строгая внутренняя последовательность, она только по внешности механична и случайна: от приятного и сахарного Манилова мы попадаем к менее приятным: к Коробочке, к Ноздреву, к Собакевичу.
Герои все более делаются мертвыми душами, чтобы потом почти совсем окаменеть в Плюшкине.
Двойственный язык. Сравните, для примера, начало и конец первого тома поэмы:
"В ворота гостиницы губернского города N въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, словом все те, которых называют господами средней руки". Обыденный, прозаический язык. "Восковой язык, - замечает Розанов, - в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других".
А вот окончание первого тома:
"Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься! Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и отстает позади. Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это сброшенная с неба? Что значит, это наводящее ужас движение? И что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?.. Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и косясь постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства".
Можно ли сказать, что здесь слово не двигается? Нет, оно двигается, взвивается, стремительно летит, оно до краев наполнено, хочет сказать больше того, что есть в нем по прямому смыслу; словесная ткань живет, трепещет… Да и такой ли восковой и буквальной является и обыденная, прозаическая речь у Гоголя? Откуда же богатство оборотов, свобода, и звучность? И если почти каждый образ и каждое явление у Гоголя не спроста, то это же самое надо сказать и про гоголевское слово. Розанову хочется доказать, что характеры, образы, слова у Гоголя лишены подлинной жизненности, что Гоголь оклеветал Россию Собакевичей, Чичиковых, губернаторов, вышивающих по тюлю и прокуроров, примечательных только густыми бровями: это - оценка, хотя и одаренного, но реакционного публициста. Смех Гоголя двойственный: это - "созерцание данной сферы жизни сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые слезы".
"Горьким словом моим посмеются",
Двойственно и очень двусмысленно и самое понятие мертвых душ. Мертвые души - ревизские души, но мертвые души и Чичиков, и Собакевич, и Коробочка, и Плюшкин. "Мертвые души" - все чувственное, "вещественное", все, что бытийствует.
Двойственно отношение Гоголя и к вещам. Гоголь осуждает грубую материальность вещей, но как порою смачно изображены осетры, бараньи бока, пироги, сукна, батисты!
Дуализм "земного и небесного", материального и духовного обострен до предела, причем духовное подавлено низменной вещественностью, носящей на себе яркий отпечаток общественного уклада. Темное, хаотическое чувство объемлет читателя, - нечто угрюмое и безотрадное. Из безжизненной, могильной тьмы точно при внезапных молнийных освещениях выступают хари, свиные морды, образины, уроды, в которых трудно узнать подобие человека; кругом - рухлядь, разор, грязь, убожество. Не спасают ни лирическое отступление о бойкой тройке, ни намеки на будущее перерождение героев; слишком они противоречат всему содержанию поэмы…
"Мертвые души" являются самым зрелым и самым выношенным произведением Гоголя, делом его жизни. В мировой литературе трудно найти другую художественную вещь, в которой с такой беспощадной пластической силой было бы вскрыто опустошающее и растлевающее влияние собственности на человеческую душу. Подведен итог многолетним скорбным думам, наблюдениям и переживаниям. Собственность, вещь приняли вполне ясные и точные очертания. Она как бы целиком воплотилась. Это - уже не клады, не червонцы Басаврюка и ростовщика, обладающие чертовскими, мистическими свойствами, не безобидная трубка Тараса, это - средне- и мелко-поместное имущество в состоянии упадка и развала, это - рыночная собственность, товар, которую производит фабрика, "кучи мастеровых", собственность, определяющая собой новый хозяйственный, политический, бытовой и культурный уклад.
Приняла более житейский вид и всякая нежить: красная свитка на свином рыле превратилась во фрак наваринского племени, с дымом; чужестранец без роду и племени стал выглядеть самым обходительным и житейски-обиходным Павлом Ивановичем; чудовища и гномы, застрявшие в церкви, приняли вид Петухов, Ноздревых, Плюшкиных, Собакевичей, Коробочек; ведьмы - дамы просто приятные и приятные во всех отношениях. В чертовщине не стало нужды, но действительность стала хуже и ужаснее всякой чертовщины. Потрясающая картина, по сравнению с которой бледными выглядят колдуны и Басаврюки.
"Не гляди… Не вытерпел он и глянул… И все сколько ни было, кинулись на философа…"
Излюбленные характеры, которые и раньше разрабатывались художником, достигли полной законченности и совершенства. В Манилове узнается Шпонька, Подколесин; в Ноздреве - Чертокуцкий, Кочкарев, Пирогов, Хлестаков; в Собакевиче - Сторченко, Довгочхун, Яичница, городничий; в приятных дамах, в блондинке - Анна Андреевна, ее дочь и т. д. Но теперь сделаны последние удары кисти, наложены последние краски, то "чуть-чуть", которое превращает работу мастера в чудо искусства.
В соответствии с содержанием изменилась и форма. Сюжет таинственный и страшный, либо анекдотический сделался простым; будничным; действительно, перед читателем как бы вытянулся предлинный, мрачный, коридор, с отдельными комнатами, где чавкают, сопят, бездельничают, уроды. Предмет, фигура человека резко очерчены, отделены от фона, а не сливаются, не связаны с ним, как в "Вечерах на хуторе". Жест окончательно принял марионеточный характер, раздробился, измельчал, стал судорожным.
Андрей Белый проделал огромную работу, сравнив спектр Гоголя по творческим периодам. Его вывод: "Произведения первой фазы Гоголя ("Вечеров на хуторе" - А. В.) втрое цветистей первого тома "Мертвых душ"". То же самое со звуком: он потерял свою простоту, чистоту и мелодичность. Гипербола-дифирамб превратилась в гиперболу-иронию; слово сделалось более прозаическим, глухим, лишившись напевности и звучности "Вечеров".
Вывод из содержания поэмы напрашивается сам собой: людей превращает в мертвые души имущество, собственность: усадьбы с даровым трудом, копейки, рубли, товары, производимые на фабриках "кучами мастеровых". Эта собственность воспитывает эгоизм, алчность, прикрепляет человека к месту, делает его черствым. Очевидно, нужно уничтожить ее, сделать ничьей, общей; тогда и только тогда человек станет живой, а не мертвой душой; и тогда его будут занимать не корыстные, а общие интересы, разовьется дружба, товарищество, самоотверженность, смелость, подвижность, любовь к духовной культуре, к наукам, к искусствам.
Такой, единственно верный вывод из поэмы и сделали поколения наиболее передовых и готовых к борьбе с Павлами Ивановичами, и Собакевичами читателей. Они увидели в поэме и произведениях Гоголя разоблачение не отдельных плутов, сквалыг, скопидомов и скряг, а всей хозяйственно-политической системы того времени, крепостничества и капитализма. К сожалению, сам автор гениальной поэмы этого вывода не сделал. Авторский вывод был совсем иной: в своей поэме он писал:
"Быстро все превращается в человеке: не успеваешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки. И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое. Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, вначале покорны человеку, и потом уже становятся страшными властелинами его…"
Все дело в дурных человеческих наклонностях и страстях. Именно они и создали всех этих уродов: Плюшкиных, Собакевичей, Чичиковых, Ноздревых. Не будь страстей, все пошло бы по иному. Надо, следовательно, человеку обратиться к своему внутреннему миру и преобороть, подавить прихоти. Во втором томе "Мертвых душ" этот свой взгляд Гоголь устами откупщика Муразова выразил точнее:
"Покамест, бросая все, из-за чего грызут и едят друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство и земного имущества… Что ни говорите, ведь от души зависит тело".
Этот вывод совсем противоположен тому, какой с неизбежностью следует из всего содержания поэмы. "Мертвые души" наглядно показывают, что все дело в "теле", в собственности. "Страсти" развиваются в зависимости от нее. Но Гоголь больше всего боялся этого вывода и старался от него отговориться ссылками на "страшного червя". Получилось гигантское расхождение между образом и тенденцией, между художественным изображением и его истолкованием.
"В Вечерах на Хуторе" повинен не человек, а внешние, посторонние силы; В "Ревизоре" Гоголь обвиняет уже человека, но еще не делает твердого и ясного вывода; в "Мертвых душах" заявления писателя на этот счет уже не оставляют никаких сомнений. Не погрешил ли он против своей совести? Он погрешил против нее. Повесть о капитане Копейкине в угоду цензуре была переделана именно так, что вместо "генералитета" в злоключениях Копейкина повинным оказался он сам, его "страсти". Страсти понадобились для искажения правды. Мы вправе поэтому сказать, что Гоголь, хотя и приходил к заключению, что все дело в личных пороках человека, но к этому выводу его понуждали и обстоятельства, чисто внешние; цензурный гнет, боязнь, что "наше аристократство" отвернется от него и расправится с ним со всей помещичьей и бюрократической дикостью. Опасения вполне действительные.
Итак, все дело в страстях. Надо подумать прежде всего о благоустройстве духовного имущества. Но как же перестроить "духовное имущество" Собакевича, Ноздрева, Плюшкина, если им этого имущества, в лучшем случае, отпущено до того мало, что о нем и говорить-то по серьезному трудно, если у них и была душа, то "видом совсем малая и отнюдь не бессмертная". Это лучше кого-нибудь знал Гоголь. На что же он надеялся? Он надеялся на могущественное человеческое слово. Но идти в поход на Собакевичей и Плюшкиных с "глаголом", это все равно, что жечь этим "глаголом" ихтиозавров и бронтозавров. Теория страстей заводила в тупик. Оставалось только обратиться к провидению; оно наставит и направит человека. Гоголь все более укреплялся в своей этой надежде.
"Но есть страсти, - писал он, - которых избрание не от человека. Уже родились они в минуту рождения его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаниями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе, или пронесшись светлым явлением, возрадующим мир - одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И может быть, в сем же самом Чичикове страсть его влекущая, уже не от него, а в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И еще, тайна, почему сей образ предстал ныне являющейся на свет поэме".
Но если есть страсти, избрание которых не от человека, а от провидения, то опять выходит, что дело не в самом человеке. Поневоле мы возвращаемся к первоначальному положению с тем, однако, ощутительным различием, что раньше Гоголь в обольщениях человека обвинял внешние обстоятельства, теперь же он ищет причины в высших предначертаниях. Раньше человек и живая действительность были сильнее Басаврюков и всякой нежити и, хотя эта нежить и вредила человеку, но в целом торжествовала жизнь. Нежити только по временам удавалось проникать в эту действительность; да она была как-то и ближе к естественным силам; в сущности она олицетворяла внешние обстоятельства, непонятные, шедшие откуда-то со стороны, но все же земные. Потом эта нежить целиком овладела миром, Русью, в лице Чичиковых, Хлестаковых, городничих, губернаторов, генералов, прокуроров. Вера в человека, в его способность самому стать живой душой, у писателя рухнула. Осталась надежда на высшие предначертания. Гоголь и прибегнул к этому последнему пристанищу. Это был фатализм, это был новый тупик.
Мы не последуем за Гоголем в это пристанище, хотя бы уже по одному тому, что намерения высших предначертаний в нашей жизни не поддаются раскрытию и учету. Лучше и плодотворнее присмотреться, в силу каких ошибок гениальный писатель все больше и больше убеждался, что во всем повинны человеческие страсти.
Нетрудно заметить одно: склоняясь к мысли, что во всех пороках виноват человек и предначертания, Гоголь был далек от последовательности: человек виновен, но и вещь, но и собственность тоже таят в себе обольщения: как аппетитно выглядят эти осетры, бараньи бока; а батисты, а всякое канальство, а суконцо "высшего сорта", какое есть и притом больше искрасна, не к бутылке, но к бруснике чтобы приближалось? Обольстительность, земную прелесть, "милую чувственность" вещей Гоголь воспринимал еще остро и упоительно. Отсюда и его непоследовательность.