Гоголь - Александр Воронский 21 стр.


Но, как уже нами отмечалось, внимание его было сосредоточено на средствах потребления, а не на средствах производства, на мебели, на домашней утвари, на съестных припасах, на жилых помещениях, на одежде; почти ничего не узнает читатель о помещичьей и крестьянской земле, о полях, сенокосах, выгонах, о крепостном труде, о фабриках и заводах. Обо всем этом Гоголь хранит упорное молчание. Но именно этой собственностью и определяются общественные отношения. Естественно, что вместе со средствами производства они тоже выпали у него. Остались вещь, как средство потребления и человек. Исключив из своего творческого внимания сложную систему имущественных и иных общественных отношений, через которые вещи воздействуют на человека, Гоголю ничего не осталось, как механически определять связь между человеком и вещью. Можно сказать, в известном смысле Гоголь являлся вульгарным экономистом. Вещь у него прямо и непосредственно влияла на человека, а не через сложную систему общественных отношений. Вещи обольщают, а человек таит в себе "страсти". В отрывке из второй части "Мертвых душ" Гоголь устами князя так и говорит: "уничтожьте мебели и все прихоти". Не надо заводить щегольского экипажа, не надо шить дорогих платьев жене и т. д., а надо вести "простую жизнь".

Разумеется дело не в экипажах, и не в платьях, и даже не в простой жизни: Плюшкин вел куда как "простую жизнь", а все же тащил последнее ведро у бабы; суть заключается и заключалась в том, что с помощью присвоенных вещей, человек заставляет другого человека работать на себя, отнимает у него продукты его труда, порабощает его и развращается сам. Сама по себе вещь отличается лишь "милою чувственностью", служит во благо и на потребу человеку. Гоголю же казалось, что вещь, не в силу общественных отношений, скрытых в ней, а как таковая, губит людей, которые таят в себе пороки и страсти.

Ошибку Гоголя, конечно, в другом виде повторяют наши упростители и уравнители. Многие из них требуют равных условий, полагая, что различие в оплате труда дает возможность людям лучше других обставлять себя вещами, лучше питаться, одеваться и т. д. А это "лучше" развращает человека, подчиняя его "собственности", развивая в нем скопидомство, неподвижность, очерствелость. Выходит, что вещь сама по себе порочна, а человек одержим страстишками. Вывод близкий к тому, что думал Гоголь. И подобно Гоголю наши уравнители забывают о самом главном: об имущественных и производственных отношениях, скрытых в вещах: именно они порождают социальное и политическое неравенство. Отсюда - один шаг до аскетизма. Наши уравнители тоже недалеки от своеобразного аскетизма, и если не делаются сторонниками его, то только в силу своей непоследовательности. Гоголь был куда их последовательней: он отнюдь не шутил с идеями.

Взяв собственность не как средство производства, а как средство потребления, Гоголь естественно обошел молчанием крепостные и капиталистические отношения, но Пушкин недаром сказал про него, что он все видел. Многое разглядел Гоголь в крепостной действительности. В "Мертвых душах" есть не только два русских мужика, рассуждающих о чичиковской бричке, не только Митяй и Миняй. В седьмой главе есть замечательные страницы, где Чичиков размышляет о мертвых крестьянских душах, помещенных в списках:

"Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? Как перебивались?"

Поистине, перебивались! Примерной трезвости Степан Пробка, плотник-богатырь, исходил с топором все губернии, "съедал на грош хлеба", копил деньгу на домашние нужды, да должно быть сорвался с церковного купола. Сапожника Телятникова в детстве немец бил ремнем по спине и не выпускал на улицу; "давши барину порядочный оброк", завел Телятников мастерскую, достал в три-дешева гнилушки, кожи, пошел работать, но у заказчиков перелопались сапоги, мастерская опустела. Григорий Доезжай-не-доедешь промышлял извозом, да верно уходили приятели… А вот беглые души Плюшкина: одни гуляют по тюрьмам, по этапам, объясняются беспаспортные, с капитан-исправником, который набивает им на ноги колодки; другие ходят в бурлаках, тащат лямку "под одну бесконечную, как Русь, песню".

Правда, эту угнетающую картину Гоголь как бы смягчает восклицанием: "Эх, русский народец! не любит умирать своей смертью!" Но, может быть, в этих словах звучит больше горький смех. Во всяком случае картина говорит сама за себя. Мертвые ревизские души вдруг оживают, обрастают плотью; от них пахнет подневольным потом, пред глазами воскрешается каторжная, пропащая действительность, окаянный, постылый труд на барские хайла. И не кажется ли уже читателю, что не об одних мертвых ревизских душах ведется хитроумная художественная речь, но и о живых, о тех, кто трудится, кормит и поит людей своим хлебом. Очень двусмысленно название поэмы "Мертвые души"! Как жалко, что Гоголь не рассказал нам о ревизских душах, трудовых душах, о "кучах мастеровых". Мастеровые ему прекрасно удавались, да и о крестьянских душах, судя по всему, Гоголь сумел бы рассказать не хуже многих других, бравшихся с успехом за эту тему. Что же помешало? Помешали николаевские порядки, помешал Гоголю-художнику Гоголь-существователь, полтавский помещик; помешали взгляды, что во всем виновны человеческие страсти. Возвратившись к вопросу, почему же Гоголь видел собственность как средство потребления, а не как средство производства, надо сказать: случилось это потому, что перед глазами Гоголя был разор поместного, крепостного хозяйства, его омертвение, что созидательные силы капитализма в России тогда были еще очень слабы и на поверхности хозяйственной жизни сплошь и рядом орудовали плуты, мошенники, рвачи, хищники. Если творческих сил капитализма не разглядели народники, то тем естественнее не заметить их было в эпоху Николая I.

Во втором томе "Мертвых душ" Гоголь попытался найти и изобразить эти положительные силы в лице Костанжогло и Муразова. Художественное чутье и здесь его не обмануло: будущее принадлежало им. Но в них не было ничего ни духовного, ни "божественного". Предполагая в них эти свойства, Гоголь грубо ошибся.

На читателей "Мертвые души" произвели огромное впечатление. С. Т. Аксаков подтверждает, что впечатления были разные "различны, но равносильны". Читателей можно было разделить на три части; передовая молодежь встретила поэму восторженно; другие были ошеломлены и не сразу поняли ее, а поняв, почувствовали в ней глубокую правду. Третья часть читателей "с остервенением вступилась за оскорбление целой России".

Равнодушных не было и в критике. Белинский отозвался тремя блистательными статьями.

"В "Мертвых душах", - заявил Белинский, - автор сделал такой великий шаг, что все доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними". Успех Гоголя Белинский видит прежде всего в субъективности, не в той субъективности, которая искажает действительность, а в той, какая проводит эту действительность через душу поэта, одухотворяя произведение.

Замечание Белинского о субъективности нуждается в решительной поправке. Верно, что идеал искусства заключается в органическом сочетании объективного с субъективным. У Гоголя же было вопиющее противоречие между обоими элементами: объективное, образ расходилось с субъективными помыслами и чувствами и в этом один из крупнейших недостатков поэмы, покрываемых, впрочем, с избытком, богатством объективного. Шаг вперед, по мнению Белинского, и в том, что писатель "отрешился" от малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом.

"Мертвые души" - не сатира, это действительно вдохновенная поэма с высоким лирическим пафосом.

Наиболее ценными, однако, являются утверждения Белинского в другой полемической заметке, направленной против брошюры Константина Аксакова: "Несколько слов о поэме Гоголя". Аксаков, писал Белинский, совершил грубейшую ошибку, поставив Гоголя рядом с Гомером: Гоголь великий, но не мировой поэт и его "Мертвые души" только для России. Далее Белинский писал:

"Мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени".

Этого вывода Гоголь боялся больше всего. Действительно, "Мертвые души" явились первым настоящим социальным прозаическим произведением монументального жанра. Развивая далее этот свой взгляд во второй полемической заметке против Константина Аксакова, Белинский спрашивал:

"Критика должна войти в основы и причины этих форм /общественных - А. В.), должна решить множество, по-видимому, простых, но в сущности очень важных вопросов, вроде следующих: отчего прекрасную блондинку разбранили до слез, когда она даже не понимала, за что ее бранят? Отчего весь губернский город N оказался и хорошо населенным и людным, когда сплетни насчет Чичикова получили свое начало от живого участия "приятной во всех отношениях дамы" и "просто приятной дамы"? Отчего наружность Чичикова показалась "благонамеренной" губернатору и всем сановникам города N? Что значит слово "благонамеренный" на чиновничьем наречии?

Отчего автор поэмы необходимою принадлежностью длинной и скучной дороги почитает не только холода, но и слякоть, грязь, починки, перебранки кузнецов и всяких дорожных подлецов? Отчего Собакевич приписал Елизавету Воробья? Отчего прокурорский кучер был малый опытный, потому что правил одною рукою, а другою, засунув назад, придерживал ею барина? Отчего сольвычегодские угостили на пиру (а не в лесу, при дороге/ устьсысольских на смерть, а сами от них понесли крепкую ссадку на бока, под микитки, и все это назвали "пошалить немного"?.. Тем-то и велико создание "Мертвые души", что в нем сокрыта и разанатомирована жизнь до мелочей, имел очам этим придано общее значение".

Цензурные рогатки мешают Белинскому прямо сказать, что общее значение имеют крепостной строй и николаевский режим, что именно они и создают грустные и тяжелые "мелочи", но критик подводит читателя именно к этому выводу, правильно усмотрев его во всем содержании поэмы. Статьи Белинского являются образцом и лучшим показателем того, как толковали "мертвые души" революционные разночинцы того времени, немногочисленные но общественно и политически уже тогда опередившие самых передовых и самых либеральных представителей "первенствующего сословия".

Заметил Белинский и воззрения, "которые довольно неприятно промелькивают в "Мертвых душах"", выразив тревогу по поводу того, как дальше разовьется поэма. К сожалению, он недостаточно оценил их, говоря о субъективности Гоголя.

Герцен со своей стороны находил, что "Мертвые души" - "удивительная книга, горький упрек современной России. Но не безнадежный… Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте… Грустно в мире Чичикова… Одно утешение в вере и уповании на будущее".

Из статей отрицательных следует отметить критику Н.Полевого в "Русском вестнике". Наиболее любопытны замечания Полевого об ошибках и неправильностях гоголевского языка.

"Где вы, - спрашивает полевой, слыхали, следующие, например, слова на святой Руси: "в эту приятность чересчур передано сахару", - "болтая головой, встретил отворявшуюся дверь", "здоровье прыскало с лица его", - "юркость характера"… - "они изопьются и будут стельки", - "краюшкауха его скручивалась", - "сам лошадей, шум колес", - "стены дома ощеливали штукатурную решетку", - "седой чапыжник, густою щетиною, вытыкавший из-за ивы""…

В языке Гоголя, в самом деле, немало погрешностей; вообще же Полевой кажется восставал главным образом против овеществления психологических понятий, против динамичности, гиперболизма, своеобразности выражений и словообразований, впоследствии вполне узаконенных. В этом, как и в другом, Гоголь был истинный новатор, опередивший лучших своих современников. Заключая свою статью, Полевой дал Гоголю совет не писать больше ни такой галиматьи, как "Рим", ни такой чепухи, как "Мертвые души".

М. Сорокин в "Петербургских Ведомостях" - (1842 год, N 163), отвечая на обвинения, будто Гоголь не знает русского языка, признавая грамматические его погрешности, заметил: "Кто идет впереди всех, тот первый встречает и удары".

"ДУШЕВНОЕ ДЕЛО"

Отъезд Гоголя за границу и на этот раз похож был на бегство. Настроение у него приподнятое и неуравновешенное. Он поучает, дает советы заниматься хозяйством не вещественным, а духовным, уверяет, что с каждым часом в его душе делается светлей и светлей и внутренняя жизнь его в противоположность внешней награждается чудными наслаждениями.

Чрезвычайно занимают его суждения читателей и критиков по поводу "Мертвых душ". Обращаясь к Шевыреву с просьбой написать разбор поэмы, Гоголь выражает опасение, что первые впечатления от нее должны быть неприятны уже вследствие самого сюжета. Ему надо знать все свои недостатки: в России нет человека, который так жаждал бы изучить свои пороки, как этого жаждет он. Его интересует не художественная, а нравственная сторона поэмы. Наиболее уязвимым местом "Мертвых душ" Гоголь считает отрицание и отсутствие положительного идеала. Он пишет С. Т. Аксакову:

"Первое впечатление их на публику совершенно то, какое подозревал я заранее. Неопределенные толки; поспешность быстрая прочесть и ненасыщенная пустота после прочтения; досада на видимую беспрерывную мелочь событий жизни, которая становится невольно насмешкой и упреком". (Гастейн, 1842 года, 18 августа.) Он соглашается с Шевыревым о неполноте комического взгляда, берущего только "в полуобхват предмет". Часто он находится под гнетом какой-то вины, совершенного им дурного поступка.

Мистические настроения усиливаются. По поводу предполагаемой своей поездки в Иерусалим Гоголь объясняет Аксакову:

"Признайтесь, вам странно показалось, когда я в первый раз объявил вам о таком намерении… Но разве не бывает в природе странностей? Разве вам не странно было в сочинении, подобном "Мертвым душам", встретить лирическую восторженность. Не смешною ли она вам показалась вначале, и потом не примирились ли вы с нею, хотя не вполне еще узнали (ее) назначение?" (Гастейн, 1842 года, 18 августа.)

В начале октября Гоголь вместе с поэтом Языковым поселяется опять в Риме. Языков страдал болезнью станового хребта, не мог ходить. Гоголь очень ценил его поэтический талант.

Из Рима Николай Васильевич направил Прокоповичу "Театральный разъезд". По мысли его "Разъезд" должен был замкнуть собрание сочинений, предпринятое в Петербурге. Гоголь сообщает, что каждая фраза в "Разъезде" досталась ему "долгими соображениями". Попрежнему его тревожит вопрос о положительном значении его произведений. Он изображает отрицательное, подлое, бесчестное. Но разве тем самым не рисуется образ честного человека?

"Разве все это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости, не дает уже ясно знать, чего требует от нас закон, долг и справедливость?…"

"Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получит более веры в правительство… Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от непонимающих требований правительства, от нехотящих ответствовать правительству. Пусть он видит, что благородно правительство, что бдит равно над всеми его недремлющее око…"

Гоголь старается уверить, что дело не в системе, а в исключениях и в личных пороках. Доказать это было невозможно. Каждый образ, каждый характер и "Ревизора" и "Мертвых душ" и многих других произведений Гоголя наводил читателя на мысль о полной непригодности тогдашнего хозяйственного и политического уклада. Гоголь это чувствовал и понимал. Понимал он также и то, что одно изображение плутов, казнокрадов, сквалыг и приобретателей никак еще тем самым не рисует образ честного человека. Художественное произведение всегда наглядно; никто так прекрасно не знал этого, как именно Гоголь. Образ честного человека тоже должен быть так же нагляден как и образ плута. Фигурою фикций, отрицанием "не" и "ни" положительный образ не воссоздается. Жизненно-положительного образа и жизненно-положительного идеала у Гоголя не было.

Недаром "вторая дама", как бы соглашаясь с Шевыревым, говорит: "У автора вашего нет глубоких и сильных движений сердечных… Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств… все люди, которые смеялись или были насмешниками, все они были самолюбивы, все почти эгоисты… У комика душа непременно должна быть холодная… Причиною таких произведений все же была желчь, ожесточение, негодование… но нет того, чтобы показывало, что это порождено высокой любовью к человечеству…"

Это очень сильные замечания: для создания честного человека, помимо смеха, желчи, и негодования, надо иметь еще и высокую любовь. Гоголь старается отвести подобные возражения ссылкой на то, что у него есть честное, благородное лицо - это смех, не желчный, раздражительный, болезненный смех, но тот легкий смех, который "излетает из светлой природы человека, который углубляет предмет и заставляет ярко выступать, что проскользнуло бы мимо человека в обычное время". Ответ ли это? Каким бы ни был смех, это не наглядный образ, это - окраска. Можно ли, далее, смех в "Ревизоре", в "Мертвых душах" назвать легким смехом, излетающим из светлой природы человека? Нет, это смех не такой. Он - тяжелый, мрачный, раздражительный, безжалостно срывающий внешние покровы, смех отрицания, а не утверждения, создавший человеческих уродов, свиные рыла, а не честных и благородных людей. Пусть он, этот смех, "льет часто душевные, глубокие слезы", он остается уничтожающим и темным.

Легенду о светлом смехе Гоголя, подхваченную охотно либеральными болтунами, давным-давно пора похоронить в пыльных архивах. И в силе остается утверждение "Господина с весом", что смехом Гоголя шутить нельзя: "сегодня он скажет: такой-то советник нехорош, а завтра скажет, что и бога нет". Так именно и случилось: очень и очень многие из горячих почитателей "Ревизора" и "Мертвых душ" начали свое отрицание с титулярного советника, а кончили "его величествами", земным и небесным. "Господин с весом" обнаружил большое политическое чутье.

"Театральный разъезд" заканчивается лирическим обращением необычайной силы и напряженности:

"Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимым холодом души своей и бесплодной пустыни сердца: ныла душа моя когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже призрак выражения от того, что повергло в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово: "побасенки.." Побасенки! А вон потекли вехи, города, и народы стерлись и исчезли с лица земли, как дым унеслось, все, что было, а побасенки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубоки правители, прекрасный старец, и полный благородного стремления юноша. Побасенки!.. Но - мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души".

Гоголевские "побасенки" оправдали себя. Исчезли с лица земли голубые мундиры, высочайшие дворы и обрюзглые звездоносцы. Русь Николая, Чичикова, городничего, а "побасенки" живут. И прав был Гоголь в своих страхах: для этой Руси в его "Побасенках" заключалась взрывчатая сила, гибельнее всякого динамита.

"Театральный разъезд" не случайно написан в форме диалога: он отразил смятенную душу автора: автор больше спорит в нем с собой и убеждает больше себя, чем читателя.

Назад Дальше