Примерно с таким же сопротивлением столкнулся вступивший в город в два часа дня Висленский легион: "У одного дома раздался громкий крик. Рослый парень в праздничном синем кафтане, порядком подвыпивший – это был второй виденный мною москвич – вышел из запертого дома и хотел пробраться через улицу в другой дом. Не говоря ни слова, он раздвинул солдат, наполнявших улицу. Так как перед вступлением в город строжайше приказано было людям обращаться с обывателями ласково, то они промолчали; но когда разгулявшийся детина слишком невежливо затронул офицера, последний выругал его и погрозил ему шпагою; тогда и солдаты накинулись на москвича. А москвич и ухом не повел; он только сбросил с себя кафтан, обнажил свою грудь и закричал: "Ну, сажай холодное железо в русскую грудь!" Эта выходка озадачила всех; никто не вымолвил ни слова. Мужик как ни в чем ни бывало пошел дальше, отворил ворота в небольшой домик и тщательно запер их засовом, как мы могли расслышать явственно", – записал офицер легиона Брандт.
Куанье, который был послан в Москву с депешей для Мюрата, пишет о более серьезном эпизоде: "нас встретил град пуль из окон арсенала. Мы повернули назад, двери арсенала были открыты настежь, на первом и на втором этажах было полно пьяных солдат и крестьян. Началась бойня; те, кому удалось бежать, скрылись в церкви".
Уже тогда французов удивила пустота на улицах. "Не было видно ни души, даже ни одной женщины, – удивленно пишет Бургонь, – и некому было слушать музыку, игравшую "Победа за нами!". Гвардейцы решили, что москвичи, робея, подсматривают через щелки ставен.
Час гвардейцы шли по Москве до Кремля, однако перед ним повернули влево и вышли к дому, который Бургонь называет "губернаторский" (скорее всего, это был не дом Ростопчина на Лубянке, а построенная Матвеем Казаковым резиденция генерал-губернаторов, нынешнее здание Моссовета на Тверской, 13. Тогда дом был трехэтажным, еще два этажа надстроили в 1944–1946 годах, чтобы здание не потерялось на фоне соседних многоэтажек. В доме же Ростопчина на Лубянке разместился генерал-адъютант Лористон). Несмотря на приказ никуда ни под каким видом не отлучаться, солдаты тотчас же бросились окрест в поисках провианта, и скоро вино, водка, варенье и сахар были у них в изобилии.
"Час спустя после нашего прибытия начался пожар", – отмечает Бургонь. Значит, первый огонь полыхнул в Москве около шести вечера 2 сентября. В семь загорелось за "губернаторским" домом, а отправившийся туда патруль был обстрелян и вступил в настоящий бой с девятью русскими. Вряд ли это заняло много времени, но когда патрульные, в числе которых был и Бургонь, решили вернуться к полку, оказалось, что пройти прежней дорогой невозможно – "пламя справа и слева образовало сплошной свод". Только в два часа ночи патруль Бургоня выбрался к полку, дав по городу круг – за это время к патрулю прибились другие солдаты, а также две русские актрисы с 12-летним мальчиком.
К тому времени, совершив первый рейд по домам москвичей, их кладовым и погребам, гвардия уже не походила на самое себя: "наши солдаты были одеты кто калмыком, кто казаком, кто татарином, персиянином или турком, а другие щеголяли в дорогих мехах… – писал Бургонь. – Некоторые нарядились в придворные костюмы во французском вкусе, со шпагами при бедре, с блестящими, как алмазы, стальными рукоятями". Этим необычайным маскарадом и грандиозной попойкой закончили французы первый день в Москве.
10
Пока гвардия перестреливалась с русскими, инспектировала винные погреба и переодевалась к "маскараду", великий завоеватель ждал на Поклонной горе депутацию с ключами от города.
В октябре 1806 года ключи от Берлина Наполеону вручил прусский принц Хатцфельд (сам Берлин украсили флагами) – наверное, и в России Наполеон ждал, что вот-вот приедет какой-нибудь принц. "Наполеон думал, что сдача русской столицы совершится таким же порядком, как сдача Вены", – насмешливо пишет Николай Муравьев. И это после трех месяцев шедшей против всяких правил войны! Известие, что Москва пуста, потрясло Наполеона. Федор Корбелецкий, по случайности попавший во французский плен чиновник министерства финансов, находясь в этот момент в свите Наполеона (французы "консультировались" у Корбелецкого в тех случаях, когда не могли объяснить себе происходящее, а отсутствие в Москве жителей было как раз из таких), записал: "он представлял собой человека, беснующегося или мучимого жестокими конвульсиями, что продолжалось битый час: и во все это время окружавшие его генералы стояли перед ним неподвижно, как бездушные истуканы, и ни один не смел шевелиться".
К Наполеону все же привели какую-то депутацию, частью состоявшую из имевшихся в Москве иностранцев – в ней были, например, Фредерик Виллерс, преподававший в Московском университете французский язык, и смотритель университетского музея Ришар. Ростопчин в своей книге "Правда о пожаре Москвы" ядовито описывает: "депутация города Москвы состояла из дюжины простых людей, очень худо одетых. Представлявший в сем торжественном случае и дворянство, и духовенство, и чиновников и купеческое сословие был ни что иное как типографский фактор. Наполеон, видя всю странность такой комедии, обратился к нему спиной".
В книге московской дворянки Елизаветы Яньковой "Рассказы бабушки" говорится о некой москвичке Загряжской, которая встретила Бонапарта при его вступлении в столицу и поднесла ему ключи, которые выдавала за кремлевские. "Жаль, что он не велел примерить: приходились ли они ему по замкам. Я думаю, сплутовала она и подсунула ему связку ключей от своих амбаров и погребов", – писала Янькова. Наполеон в общем-то уже в этот момент мог сказать "от великого до смешного – один шаг", но он, видимо, решил делать вид, что ничего смешного еще нет, одно великое: Загряжской император французов пожаловал село Кузьминки, за роскошь именовавшееся "русский Версаль". По возвращении русских настоящий хозяин Кузьминок князь Голицын выставил Загряжскую из имения с большим трудом.
Потеряв время на ожидание "бояр" и испортив себе настроение их видом, Наполеон решил въехать в русскую столицу утром следующего дня. Он заночевал за городом, в доме трактирщика у Дорогомиловской заставы. Настроения это ему не поправило:
всю ночь императора атаковали русские клопы. "На следующее утро мы обнаружили в постели императора и на его одежде клопов, которые так привычны в России, – писал Констан. – Всю проведенную в том доме ночь император не спал". К тому же в доме стояла нестерпимая вонь, которую не могли победить ни алоэ, ни уксус, сжигавшиеся Констаном – вполне вероятно, трактирщик в стратегических местах оставил массу неозонировавших воздуха предметов.
Поднявшись до света Наполеон двинулся в город, оставив поле битвы за русскими клопами. Констан пишет, что в Кремле император был в шесть утра. Сегюр также указывает, что император отправился в Москву на рассвете. Но вполне вероятно, "отправился" еще не значило "поехал": Корбелецкий пишет, что Наполеон "въехал в город во вторник, 3 числа, в половине одиннадцатого утра, в Дорогомиловскую заставу".
Город не имел праздничного вида. "Арбат был совершенно пуст. Первые и единственные лица, которые видел на сей большой улице Наполеон, были у окна арбатской аптеки содержатель оной и раненый французский генерал, накануне к ним поставленный постоем. Подъехав поближе, Наполеон посмотрел на них вверх весьма злобно…", – писал Корбелецкий. Наполеону было от чего злиться: еще ни одна столица, даже Мадрид, не встречала его так. Отовсюду несло дымом. Меневаль пишет, что сразу после въезда императора в Кремль, вспыхнул Китай-город – "громадный базар, окруженный галереями с большими магазинами, маленькими лавками и подвальными помещениями. (…) Все попытки потушить огонь оказались бесплодными, и пожар базара в Китай-городе стал сигналом для всеобщего городского пожара. Город превратился в одну громадную печь, из которой к небесам вырывалась масса огня".
В книге М. Горностаева "Генерал-губернатор Москвы Ф.В. Ростопчин: страницы истории 1812 года" говорится: "Московский пожар развивался в следующем порядке. Первыми загорелись москательные и скобяные ряды, здания за Яузским мостом и на Солянке, вокруг Воспитательного дома, магазины, лавки, винный двор, барки с имуществом артиллерийского и комиссариатского департаментов. По свидетельству чиновника Корбелецкого пожары в Замоскворечье начались уже тогда, когда французы еще только вступали в Дорогомиловскую слободу. 3 сентября, когда Наполеон въезжал в Кремль, город уже полыхал повсюду:
Гостиный двор был целиком во власти огненной стихии, разрастался пожар возле Яузского моста, угрожая дворцу заводчика Баташова, служившего резиденцией Мюрата. Французы, действуя вместе с русскими, отстояли дворец, но деревянные здания вокруг погибли полностью. 3 сентября пожар также бушевал на Покровке и в Немецкой слободе. Неожиданно запылали казенные хлебные магазины, располагавшиеся вдоль берега Москва-реки и взорвался артиллерийский склад. Утром казаки на глазах французов подожгли Москворецкий мост. Когда в тот же день французские генералы и офицеры направились в Каретный ряд, чтобы выбрать себе роскошные экипажи, то вскоре вся улица оказалась во власти пламени. В ночь с 3 на 4 сентября были уничтожены и комиссариатские барки, севшие на мель на Москва-реке. В эту же ночь поднялся сильный ветер, и к утру Белокаменная превратилась в бушующее море огня. В дальнейшем пожар стих, однако в отдельных местах возникали его новые очаги, горевшие вплоть до выхода французской армии из Москвы".
В одном из своих писем французский интендант Анри Бейль, ставший потом писателем Стендалем, описывал, как 3 сентября он со своими товарищами и слугами пытался выбраться из пылающего города. Порядок в армии, мягко говоря, хромал: "На наших глазах некий Савуа, конноартиллерист, пьяный, бил плашмя саблею гвардейского офицера и осыпал его бранью. Он был неправ, и дело кончилось извинениями. Один из его товарищей по грабежу отправился в улицу, объятую пламенем, где вероятно и погиб", – пишет Анри Бейль. И дальше: "Мой слуга был совершенно пьян. Он натащил в коляску скатертей, вина, скрипку, которую заграбил для себя (…) Пожар был далеко от нас и окутывал весь воздух на далекое расстояние и большую высоту дымом какого-то медного цвета…".
Стендаль в обозе генерала Дарю, которому подчинялся, пытался выехать из Москвы. Однако по ошибке обозники въехали прямо в середину пожара и только в одиннадцать вечера 3 сентября выбрались из города. Первое, что они увидели, была "громадная пирамида, которую образовали вывезенные из Москвы мебели и фортепьяны" – ведь было же дело французам таскать из огня шкафы и буфеты!
Пожар выгнал из города не только вступившие в нее войска, но и остававшихся в ней жителей, которые устроили неподалеку целые "лагеря беженцев".
Потомки спорят, кто же решил сжечь Москву, а для очевидцев и современников это вопросом не было. "Ростопчин постоянно устраивает новые поджоги; остановится пожар на правой стороне – увидите его на левой в двадцати местах, – писал в письме Стендаль. – Этот Ростопчин или негодяй, или Римлянин".
Тот же Бургонь пишет о многочисленных группах поджигателей, которые встречались ему и его товарищам постоянно. Дворец, на охрану которого гвардейцы были отряжены 7 сентября, был подожжен буквально у них на глазах: "огонь показался сразу в 12–15 местах, – писал Бургонь. – Видно было, как он вылетал из окон чердаков". Уже 4 сентября был отдан приказ расстреливать всех, кто уличен в поджоге. Экзекуции проводились на площади, получившей у французов название "Площадь повешенных", так как расстрелянных потом вздергивали на фонарях – для примера. Правда, пример был обратный: "местные жители падали ниц вокруг этих виселиц, целуя ноги повешенных и осеняя себя крестом" – записал Констан. (Историк Москвы Михаил Пыляев пишет, что вешали на Тверском бульваре напротив принадлежавшего Римскому-Корсакову дома, который под номерами № 24 и 26 существует до сих пор).
Генерал Михайла Воронцов в воспоминаниях пишет о пожаре Москвы: "Я ничего не буду говорить о том, как это могло случиться, скажу только, что когда под Смоленском мы соединились в Первой армией, мы слушали о твердой решимости сжечь Москву, нежели оставить ее, изобилующей всевозможными запасами, неприятелю, и все внимали этому с восторженностью и ликованием".
18 июля, перед отъездом Александра Первого из Москвы, Ростопчин спросил у него, как ему действовать на посту московского главнокомандующего. Император отвечал: "Я даю вам полную власть действовать, как сочтете нужным. Как можно предвидеть в настоящее время, что может случиться? Я полагаюсь на вас".
В письме от 6 августа Ростопчин писал Багратиону, совершенно не стесняясь в выражениях: "Хочет Наполеон Россию проебать и сделать из нее блядь. А я так думаю, она целкой останется". Подсознательно предвидя логическим своим умом неизбежное, Ростопчин не хотел, чтобы Москва оказалась в одном ряду с Веной и Берлином, куда Наполеон входил по первому своему желанию, как завсегдатай в публичный дом. Москва представлялась Ростопчину девственной плевой России, а Наполеон – охотником за этой девственностью. Ростопчин решил, что если уж придется хоронить Россию, то в белом девичьем гробу.
12 августа он писал Багратиону: "Когда бы случилось, чтобы вы отступили к Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю каждого убираться, а народ здешний, по верности государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: не доставайся злодею – обратит город в пепел. (…) О сем недурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы хлеба, ибо найдет он уголь и золу…".
Денис Давыдов в своих воспоминаниях писал: "Граф Ростопчин на Поклонной горе, увидав возвращающегося с рекогносцировки Ермолова, сказал ему: "Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, из которой уже все вывезено; лишь только вы ее оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас".
И она запылала… "Мы никак не хотели верить, что пламя пожирало Москву, и полагали, что горит какое-нибудь большое селение, лежащее между нами и нашей столицею, – писал Николай Муравьев. – Свет от сего пожара был такой яркий, что в 12 верстах от города, где мы находились, я ночью читал какой-то газетный лист, который на дороге нашел".
Полыхало так, что даже дождь, шедший, по свидетельству Бургоня, 5 сентября, нисколько не утихомирил огня. Французы, исследовавшие город на предмет провианта и ценностей, оказавшись окружены пламенем, чаще всего искали укрытия и оставались в нем, дожидаясь, пока все вокруг не выгорит дотла.
Москва горела две недели. Наполеон смотрел на это со все увеличивавшимся ужасом. В некоторых книгах приводят цитату, якобы взятую из его дневника: "Как фантастичен Вергилий, у него Троя будто бы сгорела за одну ночь".
В страшном огне сгорели дома, имущество, люди. Москва выгорала кварталами. От Московского университета остался только больничный корпус и ректорский домик. Сухарева башня Кремля выгорела изнутри – огонь уничтожил весь хранившийся в ней архив. Были уничтожены полная редкостей библиотека Бутурлина, Петровский и Арбатский театры. Сильно пострадал дом Пашкова – тот самый, где до войны в пруду плавали лебеди, а по парку бродили павлины. Сгорел Слободской дворец, где в июле московское дворянство и купечество приветствовало царя. Сгорели почти все дома по Никитской, Гостиный ряд и все лавки, Немецкая Слобода, и еще сотни каменных и деревянных домов. Выгорело здание Английского клуба вместе с обстановкой. (Строивший этот дворец 74-летний архитектор Матвей Казаков, выехавший из Москвы незадолго до сдачи в Казань, узнав о гибели его и многих других своих творений, слег и 26 октября умер).
Погибла вся библиотека Карамзина – он взял с собой только рукопись "Истории государства Российского". Карамзин, как и многие, был в странном психическом состоянии: "Не хотелось думать, не хотелось верить, не хотелось трусить в собственных глазах своих…", – писал он своему товарищу Ивану Дмитриеву.
В доме Мусина-Пушкина в пепел обратилась рукопись "Слова о полку Игореве". (Текст не пропал: к счастью, в 1808 году она была напечатана в Москве и продавалась в книжной лавке Кольчугина, по каковому поводу были даже "анонсы в прессе": "Ироическая Песнь о походе на Половцев Удельного князя Новагорода-Северского, Игоря Святославича, писанная старинным языком в исходе XII столетия, с переложением на употребляемое ныне наречие. М. 1800. – В поэме сей описан неудачный поход князя Игоря Святославича против половцев в 1185-м г., и сочинитель, сравнивая сие несчастное поражение (приведшее всю Россию в уныние) с прежними победами, над половцами одержанными, припоминает некоторые достопамятные происшествия и славные дела многих российских князей, – любители российской словесности найдут в сочинении сем дух русского Оссиана, оригинальность мыслей и разные высокие и коренные выражения, могущие послужить образцом витийства. Почтеннейший издатель сверх прекрасного и возвышенности слога соответствующего преложения, присовокупил еще разные исторические примечания, к объяснению материи служащие", – гласило объявление в "Московских ведомостях", приводимое москвоведом Владимиром Муравьевым в книге "Святая дорога").
Зато удивительным образом уцелели магазины на Кузнецком мосту, "кроме конфетной лавки Гуа" – москвичи потом приписывали это чудесное спасение тому, что французы взяли магазины под охрану, так как большинство торговцев на Кузнецком мосту были французы и немцы.
Князь Александр Шаховской, известный театрал, в 1812 году ставший одним из командиров Тверского ополчения, узнал о судьбе Москвы 2 сентября в Клину сначала из рассказов беженцев, в которые поначалу никто не хотел верить, и которые были подтверждены страшным и неопровержимым образом уже вечером, когда на горизонте стеной встало зарево, наполнившее сердца ужасом и холодом. Шаховской понимал, что командир должен как-то ободрить свое войско. Он вспомнил о Минине и Пожарском и, выходя из церкви после обедни, громко сказал ополченцам и народу: "Россия не в Москве!" Это была цитата из трагедии Крюковского, но вряд ли кто из услышавших Шаховского это знал. Удивительным образом эти слова совершили мгновенный переворот в умах: люди увидели все по-новому: "надежда на Бога, государя и русскую неподатливость быстро одушевили все дружины и через час, при московском зареве, раздались песни тверских воинов и клинских ямщиков". (После войны Шаховской написал либретто к первому "Ивану Сусанину", премьера которого состоялась в Петербурге в 1815 году. Музыку к этой опере написал венецианец Катерино Кавосо, бежавший от Наполеона еще в 1797 году, а одну из партий исполняла Елизавета Сандунова, жена Силы Сандунова, актера и создателя Сандуновских бань, много потерявшего в московском пожаре. Интересно, что когда в 1836 году Михаил Глинка написал оперу "Жизнь за царя" и принес ее в Петербургскую оперу, где Кавосо был художественный руководитель (тогда его именовали "директор музыки" или капельмейстер), венецианец пришел от конкурента в восторг и много сделал для того, чтобы творение Глинки увидело сцену. Долгое время обе оперы шли в одном театре, причем иногда "Иван Сусанин" Кавосо-Шаховского имел даже больший успех, чем опера Глинки).