18 сентября в письме к сестре, великой княжне Екатерине Павловне, он пишет об уходе русских с Бородинского поля: "гибельное отступление, сделанное в ночь после сражения и погубившее все". При этом русский император уже давно для себя все решил: "Вспомните, как часто в наших с вами беседах мы предвидели эти неудачи, допускали даже возможность потери обеих столиц, и что единственным средством против бедствий этого жестокого времени мы признали только твердость. Я далек от того, чтоб упасть духом под гнетом сыплющихся на меня ударов. Напротив, более, чем когда-либо, я полон решимости упорствовать в борьбе, и к этой цели направлены все мои заботы".
Незадолго до этого письма Александр повелел обнародовать Манифест о вступлении неприятеля в Москву, начинающийся со слов: "С крайнею и сокрушающею сердце каждого сына Отечества печалью сим возвещается, что неприятель Сентября 3 числа вступил в Москву. Но да не унывает от сего великий народ Российский. Напротив да поклянется всяк и каждый вскипет новым духом мужества, твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое нам врагами зло и вред обратятся напоследок на главу их".
В Манифесте сказано, что Москва эвакуирована, и что мира, на который рассчитывает Наполеон, он в Москве не дождется: "надежда его на поражение умов взятием Москвы была тщетная". Есть разбор ситуации: "он вошел в землю нашу с тремястами тысяч человек, из которых главная часть состоит из разных наций людей, служащих и повинующихся ему не от усердия, не для защиты своих отечеств, но от постыдного страха и робости. Половина сей разнородной армии его истреблена частью храбрыми нашими войсками, частью побегами, болезнями и голодною смертью. С остальными пришел он в Москву". И есть вывод: "Без сомненья смелое или лучше сказать дерзкое стремление его в самую грудь России и даже в самую древнейшую Столицу удовлетворяет его честолюбию, и подает ему повод тщеславиться и величаться; но конец венчает дело. Не в ту страну вошел он, где один смелый шаг поражает всех ужасом и преклоняет к стопам его и войска и народ. Россия не привыкла покорствовать, не потерпит порабощения, не предаст законов своих, веры, свободы, имущества. Она с последнею в груди каплею крови станет защищать их".
Даже если бы Наполеон читал этот Манифест, он бы не поверил ему: русские ведь и анафеме его предали, а вот – он в Москве! Наступило время, когда он верил только тому, что поддерживало его заблуждения. Коленкур вспоминает об оставшейся в Москве "старой французской актрисе", которая в разговорах с соотечественниками предрекала Наполеону победу. Неудивительно, что император пожелал ее видеть. Беседа с нею наверняка понравилась Наполеону: актриса сказала, что "недовольство против императора Александра и против нынешней войны из-за Польши достигло крайних пределов; русские вельможи хотят мира во что бы то ни стало и принудят к этому императора Александра, так как опасность угрожает их главным поместьям и наиболее ценной части их состояния. Кутузов обманул петербургский двор, общественное мнение и московскую администрацию. Считали, что он одерживает победы. Внезапная эвакуация Москвы разорит русское дворянство и принудит правительство к миру. Дворянство взбешено против Кутузова и против Ростопчина, которые усыпили его лживыми успокоениями", – записал Коленкур.
Возможно, собеседница императора была все же не актриса, а известная в Москве хозяйка модных магазинов Мари Роз Обер-Шальме (она была женой того самого Николая Обера, который участвовал в первом для Москвы полете воздушного шара). В 1812 году ей было 55 лет, в Москве она к тому времени прожила уже почти два десятилетия, нажила здесь состояние, имела магазин на Кузнецком мосту и хорошо знала русских. (Впрочем, и русские знали ее хорошо: за дороговизну товара фамилию ее переделали в "обершельму", а Елизавета Янькова называла ее "препронырливая и превкрадчивая"). Николая Обера Ростопчин выслал из Москвы вместе с несколькими другими иностранцами, которых считал неблагонадежными. Жену же оставил – Ростопчин не видел опасности в женщине.
Ее привели к Наполеону еще в Петровском дворце. Император обсуждал с мадам Шальме, что ему делать с Россией, как побудить Александра к миру? Говорить о таком с хозяйкой ателье – надо думать, маршалы и генералы не верили своим глазам. "Не знаешь, что подумать о великом человеке, который спрашивает – и кого же, г-жу Обер – о предметах политики, администрации и ищет совета для своих действий у женщины!" – записал Изарн. (В журнале "Русский архив" было написано, что госпожа Обер-Шальме "заведовала столом Наполеона и не нашла ничего лучше, как устроить кухню в Архангельском соборе. Она последовала за остатками Великой Армии и погибла с нею").
Чтобы не сойти с ума, он начал глушить себя работой. Хватался за все, что могло занять его мозг: реорганизация войск, устройство госпиталей, обеспечение снабжения. "Все его помыслы были посвящены Парижу и Франции. Эстафеты отправлялись туда полные разных декретов и распоряжений, датированных Москвой, – пишет Коленкур. – (…) Он работал весь день и часть ночи. Он управлял Францией и руководил Германией и Польшей так, как если бы находился в Тюильри. Каждый день с эстафетами приходили донесения и отправлялись приказы, дававшие направление Франции и Европе".
При желании – а оно было! – Наполеону могло казаться, что жизнь налаживается, и он отлично проведет время в Москве даже не заключая мира с русскими. Первое время почта из Парижа приходила с точностью до нескольких часов. В записках Бургоня говорится о том, что император уже 7 сентября устроил первый строевой смотр своей гвардии прямо в Кремле (и это при бушевавшем тогда пожаре!). Второй смотр, с раздачей наград, был проведен 12 сентября. 14 сентября в Москве "возобновили театр" (начали репетировать) – а все это время она продолжала гореть. Только к 19–20 сентября пожары начали стихать. Началось создание муниципалитета, и в эти же дни Наполеон озаботился вооружением Кремля: "тридцать пушек и гаубиц разного калибра предполагалось установить на всех башнях стены, образующих ограду Кремля…", – пишет Бургонь.
Сразу после победы над пожаром, 20 или 21 сентября, Наполеон в первый раз предложил идти на Петербург. Однако, пишет Сегюр, Бертье и "в особенности Бессьер без труда отговорили его, доказав, что состояние дорог, отсутствие жизненных припасов и время года не благоприятствуют экспедиции". К тому же как раз тогда было получено известие о том, что русские встали между Москвой и Калугой (эту позицию Кутузов занял 19 сентября) – "это был еще один довод против экспедиции в Петербург". Наполеон метался от идеи к идее: Цезарь Ложье пишет, что на 22 сентября войсками был получен приказ о выступлении из Москвы, потом однако отмененный.
В эти же дни Наполеон, не получив никакого ответа на миссии Рухина и Яковлева, решил еще раз попытать счастья, послав к царю Армана Коленкура, бывшего когда-то послом в Петербурге и пользовавшегося расположением царя. Однако Коленкур отказался ехать не только к царю, но даже и к Кутузову: "Я добавил, что помню все, что император Александр когда-то говорил мне; я знаю его характер и отказываюсь от поручения, которое император хочет на меня возложить, потому что я уверен, что Александр не подпишет мира в своей столице". Рассерженный Наполеон послал к русским Лористона, заявив Коленкуру: "Ему достанется честь заключить мир и спасти корону вашего друга Александра". Наполеон, надо думать, хотел этим уязвить Коленкура, который в воспоминаниях горестно прокомментировал эти поступки своего монарха: "Какая слепая вера в свою звезду и, можно сказать, в ослепление или слабость противников должна была быть у этого столь здравого и расчетливого политика!".
23 сентября Лористон приехал к Тарутинскому лагерю. Первоначально он хотел встретиться с Кутузовым на нейтральной территории и Кутузов даже дал на это согласие. Однако Беннигсен и другие генералы известили об этом свидании Вильсона, главная роль которого состояла в присмотре за тем, как бы Россия не сговорилась с Францией за спиной Англии (вроде бы и трудно было ожидать от Кутузова такого после разорения половины России и сожжения Москвы, но на войне все верят всему). К тому же Лористон сказал, что его "будет сопровождать какой-то друг". Все решили, что это будет сам Наполеон, который уж точно объегорит старика-фельдмаршала. Вильсон примчался к Кутузову, разгорелся скандал. Вильсон заявил Кутузову, что "армия сочтет, и с полным на то правом, поездку маршала (так Вильсон именовал Кутузова) за пределы русских линий преуготовлением к договору", тогда как "интересы России и честь Императорской армии будут скомпрометированы любым соглашением, сколь бы благоприятным оно не представлялось". Вильсон напомнил Кутузову, что Тарутинский лагерь полон войск, сытых, обутых и одетых, французы же "обескуражены предстоящим отступлением по опустошенной стране, которое будет сопровождаться тяготами, опасностями и ужасами надвигающейся зимы". Кутузов упирался, и тогда Вильсон пригласил принца Александра Вюртембергского и герцога Ольденбургского, как раз тех, которые еще в ночь отступления просили Ростопчина убедить Кутузова дать французам бой в Москве. Настроения их были известны: никаких переговоров. С ними пришел и генерал-адъютант князь Петр Волконский, только что прибывший из Петербурга и этим же вечером собиравшийся назад. Кутузов начал сдавать. Какое-то время он еще упирал на то, что уже дал Лористону слово. Но Вильсон преодолел и эту баррикаду, заявив, что "лучше нарушить, чем сдержать такое обещание". Лористон был приглашен вечером в главную квартиру, где Кутузов принял у него письмо. (Чтобы произвести на Лористона впечатление, армии приказано было разложить побольше костров, варить кашу с маслом и петь песни, а сам Кутузов принарядился – на свидание приехал в шляпе (хотя обычно ходил даже не в фуражке, а в бескозырке), и новых больших эполетах, которые для такого случая взял у Коновницына).
Наполеон обращался к "генералиссимусу русской армии" Кутузову, что само по себе была неприкрытая лесть – Кутузов за Бородино получил "всего лишь" чин фельдмаршала. Кутузов знал, что Наполеон разбирается в чинах, и Наполеон знал, что Кутузов это знает. В письме говорилось: "Я желаю, чтобы Ваша Светлость поверили тому, что он вам скажет, в особенности когда он выразит чувства почтения и особого уважения, которые я с давних пор питаю к Вам".
Вместе с отчетом Кутузова о разговоре с Лористоном копия письма тем же вечером отправлена была в Петербург царю. И Кутузов, и Александр помнили, как Наполеон ломал комедию в канун Аустерлица, прислав царю своего генерала Савари с письмом: "Я поручаю моему адъютанту выразить Вам все мое уважение и сообщить Вам, насколько я хотел бы снискать Вашу дружбу. Примите же это послание с добротой, которая Вас отличает, и помните, что я всегда являюсь тем, кто несказанно желает быть приятным Вам". Тогда Наполеон страх разыгрывал. Но в какую игру играл он сейчас, да и играл ли вообще?
Лористон сделал Наполеону оптимистичный рапорт: "все желали положить конец этой борьбе, которая изнурила русских, по-видимому, еще более, чем нас… – записал его впечатления Коленкур. – Говорили, что вскоре получится ответ из Петербурга, и император был в восторге".
Еще до возвращения Лористона Коленкур решил поговорить с императором всерьез. Хотя они встречались каждый день и не раз, но Коленкур на этот раз испросил у императора аудиенцию, чтобы подчеркнуть чрезвычайность ситуации. Коленкур представил императору соображения "об опасностях пребывания в Москве и об опасностях зимы, если нам придется двигаться во время морозов": у солдат нет теплой одежды, лошади не кованы по-зимнему, дороги заметет, добыть провиант будет совершенно негде. Наполеон не верил ему, он хотел не верить, тем более, что погода словно участвовала в русском заговоре – осень стояла обманчиво-теплая, Наполеон смеялся над Коленкуром, говоря: "Зима не начинает свирепствовать сразу в течение 24 часов. Мы не так привыкли к здешнему климату, как русские, но, по существу, мы здоровее их. В сущности, осень еще не прошла, и будет много хороших дней, прежде чем наступит зима".
Коленкур сказал на это: "Зима ворвется внезапно, как бомба, и при том состоянии, в котором находится армия, ничего не может быть страшнее". Но так и не убедил своего повелителя. Или же повелитель просто не смог в этом признаться? В конце концов все кончилось шуткой: "Коленкуру кажется, что он уже замерз!" – сказал император маршалам Дюроку и Нею.
Однако гонцов из Петербурга все не была, а печальная действительность то и дело напоминала о себе. Когда, велев эвакуировать из Москвы всех раненых генералов и офицеров, Наполеон потребовал от генерал-интенданта Дюма сообщить время, которое понадобится транспорту с ранеными, чтобы достичь Немана, ответ генерала вызвал гнев. "Быть может, он не хотел признать, что находится так далеко от своего исходного пункта, а может быть, он подумал, что когда другие произведут такие же вычисления, то они им не понравятся, – пишет Коленкур. – Он выразил сомнение в правильности этих расчетов и был очень рассержен ими, как будто от графа Дюма зависело сократить расстояние до Немана".
Когда маршал Ней показал Наполеону письмо Шварценберга, содержавшее намек на то, что австрийцы готовы при первой возможности бросить Наполеона, он сначала сказал: "Австрийцы и пруссаки – враги, находящиеся у нас в тылу", однако едва только Бертье предложил уйти из Москвы и занять позиции поближе к Польше, тут же заявил: "Это письмо – сентиментальная чепуха".
Наполеон то и дело менял свои планы. Хотя поездка Лористона ободрила его, но войскам было приказано сосредоточиться в Москве, чтобы, по мнению Коленкура, в конце сентября "эвакуировать Москву и перебраться в Витебск, чтобы вновь занять ту линию, на которой он раньше хотел остановиться, и расположить войска на зимних квартирах". Однако он все никак не мог решиться отдать приказ, так как "не мог поверить, что судьба, которая так часто ему улыбалась, совершенно отвернулась от него как раз в тот момент, когда он должен был просить у нее чуда".
27 сентября выпал снег. Хотя он таял сразу, однако, пишет Сегюр, "с ним исчезли все иллюзии, которыми Наполеон старался окружить себя". Ложье пишет, что на 28-е войскам снова поступил приказ выступать из Москвы – но и он был отменен. Между тем в последние дни сентября ситуация стремительно ухудшалась: коммуникации были перерезаны, чтобы раздобыть провиант, приходилось уезжать на 15–20 километров от города. 1 октября впервые была перехвачена почта. Отсутствие писем сильно подействовало на солдат, на офицеров, на генералитет – все вдруг поняли, на какой остров они забрались. Понял и Наполеон, что не сможет из Москвы руководить империей. Однако даже после этого он твердил всем: "нигде мне не будет лучше, чем в Москве". Доводы его были таковы: "император Александр остережется позволить ему провести зиму в Москве, откуда он сможет заняться организацией страны; оккупация Москвы – не пустая вещь для русских помещиков, так как она лишает их доходов; крестьяне, которых заставили бежать из своих деревень, объедают губернии, в которые их направили. Русские не могут долго переносить такое положение вещей; Кутузов и его генералы знают это очень хорошо и желают мира".
Логика в его словах была. Но проблема в том, что в России логика не действует.
К началу октября Наполеон не был похож на себя. "Он пребывал в состоянии гнетущего спокойствия измученного заботами человека, который не может представить себе, каким образом пойдут его дела…", – вспоминал Констан. И дальше удивительная деталь: "Император постоянно держал на своем столе книгу Вольтера "История Карла XII".
Призрак шведского короля являлся в те месяцы обеим сторонам. Известнее всего намек генерала Балашова, посланного к Наполеону в самом начале войны, и на вопрос о дороге на Москву ответившего: "Карл XII шел через Полтаву" (правда, ни Сегюр, ни Коленкур эту патриотическую остроту не записали). Опубликованная в Москве 1 июля первая "афишка" Ростопчина была тоже про шведского завоевателя мира: на лубочной картинке "бывший ратник московский мещанин Карнюшка Чихирин", выйдя из питейного дома и услышав, что Бонапарт хочет идти на Москву, насмехается: "Карл-то шведский пожилистей тебя был да и чистой царской крови, да уходился под Полтавой, ушел без возврату".
Пруссак Генрих Брандт, 23-летним офицером Висленского легиона вошедший в Россию, писал, что его однополчане-поляки то и дело поминали Карла XII в своих разговорах: "Не проходило и дня, чтобы в наших кружках не говорили о Карле XII и не подсмеивались над сочинением Вольтера. Многие польские офицеры, основательно изучившие поход Карла XII, знали, по семейным преданиям, малейшие его подробности. Все те литовские имена, которые собрались некогда вокруг шведского короля, и теперь имели своих представителей в наполеоновской армии. Радзивилы, Завиши, Сапоги, Тизенгаузы, Ходзьки, Тышкевичи, Оскерки, Одынцы, Корсаки занимали, все без исключения, высшие или низшие должности в этой армии". (Брандт не упоминает еще Понятовского – один из предков Юзефа Понятовского был в шведской армии полковником и под Полтавой, при начавшемся уже бегстве, собрал вокруг короля 500 человек и с этим отрядом спас Карла XII от плена).
Польские собеседники Брандта смотрели в будущее без оптимизма: "Мой полковой командир, полковник Хлузович, человек весьма образованный, заметил, что затеянное дело кончится нехорошо. "Вы увидите, – сказал он, – что император впадет в ошибку Карла XII: он оставляет в тылу своем неустроенную Польшу, разоренную Литву, и с нами будет то же, что было со шведами… Настоящая кампания, проигранная или даже просто неудавшаяся, возбудит к восстанию всю Германию, и тогда дела пойдут там так же, как в Испании, только в гораздо больших размерах. Короли, которых Наполеон запряг в свою триумфальную колесницу, сбросят с себя ярмо, и ограбленные, разоренные народы отплатят кровавою местью. Я не поручусь, что и наши ограбленные литвины не примут их сторону… Наполеон ошибается гораздо больше тем, чего не делает, нежели тем, что делает".
Узнавал ли Наполеон себя на страницах книги Вольтера о шведском короле, угадывал ли он по ней свою судьбу? С каким чувством читал он строки: "Его твердость, превратившаяся в упрямство, была причиною его несчастий в последние годы. (…) его авторитет граничил с тиранией. (…) Его высокие качества, из которых каждое в отдельности могло бы обессмертить любого государя, были причиной несчастия его государства. Его жизнь должна служить поучением государям, насколько мирное правление счастливее и превыше подобной славы". Продирал ли Наполеона мороз по коже от узнавания себя в шведском короле, который "завоевывал царства, чтобы их раздавать", и о котором Вольтер писал: "страсть к славе, к войне и к мести врагам мешала ему быть хорошим политиком – качество, без которого не было еще завоевателей"?!
Судьбы разбившихся о Россию завоевателей повторяли одна другую. Бегство Карла к Днепру (Вольтер называет его Борисфен) и переправа, стоившая жизни почти всем, кто спасал короля, словно пророчили отступление из Москвы и бегство Наполеона от армии в Сморгони, во время которого весь эскорт, состоявший из польских улан, замерз в пути. Только Карл достиг спасительного для него Очакова за несколько суток, а о том, сколько времени для выхода из России понадобится французам, Наполеон боялся даже думать. Вольтер описывал, как издевательски вели себя русские в отношении шведов: "русскому послу Толстому публично прислуживали шведские солдаты, взятые в плен под Полтавой. Этих доблестных воинов продавали в рабство на константинопольских рынках. Кроме того, московитский посол во всеуслышание заявил, что турецкая стража в Бендерах приставлена к королю не в качестве почетного караула, а чтобы содержать его как пленника".