Впрочем большинство подготовилось основательно. Гвардейский артиллерист Пьон де Лош потом любовно вспоминал, что после производства в чин капитана и получения должности батарейного командира получил право на отдельный фургон, который он буквально набил провиантом: галеты, мука, 300 бутылок вина, 30 бутылок рома и водки, чай, кофе, больше 20 килограммов сахару, шоколад и несколько килограммов свечей, которые, по замыслу Пьон де Лоша, позволили бы ему во время зимовки на левом берегу Немана читать Руссо, Мольера, Рейналя и другие книжки, про которые капитан тоже не забыл. Остальные запасались не менее основательно. Если учесть, что только солдат и офицеров было 100 тысяч человек, то можно себе представить, что это должен был быть за караван!
Войска из-за громадного обоза и неразберихи шли чрезвычайно медленно: тот же Бургонь пишет, что "после полудня мы двинулись в поход", и дальше – "почти смеркалось, когда мы вышли за город". В октябре темнеет часов в восемь, так что от Кремля до окраины гвардейцы шли как минимум семь часов (при вступлении в Москву им на этот путь понадобился час). Повозки шли по дороге в три-четыре ряда.
Обоз вышел из города первым. "Экипажи, шедшие в несколько рядов по широким русским дорогам, имели вид громадного каравана, – пишет полковник Фезензак. – Вся равнина была покрыта этими огромными багажами". "В этих повозках были напиханы как попало меха, сахар, чай, книги, картины, актрисы Московского театра…", – саркастически писал интендант Пасторе.
Солдаты и унтер-офицеры не имели права на повозку и поэтому многие пустились в путь, толкая перед собой тачки. Возможно, они понимали, что вряд ли смогут довезти свой груз до зимних квартир, но, видимо, уж очень не хотелось расставаться с добром!.. Наполеон с трудом проехал сквозь обоз. Он понимал, что это уже не армия, это орда (выражение Сегюра), шайка после набега, но не посмел приказать бросить барахло.
Из-за перегруза повозки начали ломаться на первых же верстах пути. К тому же за Москвой пошел дождь. Телеги, коляски, дрожки – все вязло в грязи. "На протяжении 50 верст стояли повозки", – вспоминал Куанье, на первой же стоянке бросивший свою тележку и навьючивший продовольствие на лошадь.
Как все в то время, Наполеон интересовался античной историей. Между тем при желании он мог бы заметить для себя урок в относительно недавних событиях. 30 июня 1520 года отряд конкистадора Эрнана Кортеса был окружен огромной армией ацтеков в их столице Мехико. В ночь на 1 июля решено было прорываться. Золото и драгоценности, награбленные у ацтеков, Кортес приказал свалить в одной огромной комнате и сказал: "Пусть каждый возьмет сколько хочет". Часть отряда были ветераны, много повидавшие вместе с Кортесом – они не взяли почти ничего. Новички же распихивали золото, драгоценные камни и жемчуга в карманы, сумки и сапоги. Когда отряд Кортеса вышел из дворца Монтесумы и крадучись пошел по Мехико, те, кто пожадничал, уже через полчаса плелись в хвосте колонны. На окраине города ацтеки наконец заметили испанцев. Начался бой. Пошел дождь. Испанцам надо было форсировать каналы. Те, кто нагрузился добычей, шли на дно. Когда Кортес все же прорвался, у него из 4 тысяч человек осталось меньше пятисот. Один из офицеров Кортеса Берналь Диас дель Кастильо описал потом "Ночь печали" (так назвали этот бой испанцы) в своей "Правдивой истории завоевания Новой Испании". Изданная впервые в 1632 году книга эта дожидалась переиздания больше 200 лет. Однако Наполеон знал про судьбу Кортеса – именно по заказу императора в 1808 году композитор Спонтини написал оперу "Фердинанд Кортес, или Завоевание Мексики", премьера которой состоялась в 1809 году. Правда, судя по цитате из "Журналь д'Ампир", приведенной Жаном Тюларом в книге "Наполеон" ("Разве Кортес, покоривший с семьюстами пехотинцами и семнадцатью лошадьми огромную империю, не напоминает нам героя, который во главе легионов, внушавших уважение не столько своей численностью, сколько доблестью, поверг в замешательство самые стройные ряды войск, обратил в бегство несметные полчища и восторжествовал над объединившейся против него Европой?"), все трагическое в опере было опущено, осталось только героическое: Наполеон помнил только то, что хотел помнить.
16
В Москве остался маршал Мортье с отрядом в три тысячи человек и своеобразным приказом – он должен был взорвать несколько зданий, дворцов и прежде всего – Кремль.
Коленкур записал слова императора: "Так как господа варвары считают полезным сжигать свои города, то надо им помочь". Удивительный акт подросткового отчаяния в случае с Наполеоном помножился на его неограниченные возможности.
Французы не скрывали намерения взорвать остатки Москвы от находившихся в городе русских. Партизаны генерала Винцингероде сообщили своему начальнику о замысле Наполеона. Князь Александр Шаховской, как раз в эти дни приехавший в отряд, пришел в ужас от известия, и это чувство, видимо, передалось 42-летнему барону, который по рождению был саксонец, по подданству гессенец, а до перехода в русскую службу австрийский офицер. Шаховской пишет, что Винцингероде пришел в ярость и заявил, что если "хотя одна церковь взлетит на воздух, то все попавшиеся к нам французы будут повешены". Утром 9 октября Винцингероде отправился в Москву и рассказ о его дальнейших злоключениях существует в двух редакциях.
В русской чаще всего говорится, что Винцингероде взял с собой ротмистра Нарышкина, казака с белым платком на пике, и поехал в Москву парламентером. Однако Коленкур пишет, что Винцингероде, "набросив на себя штатское пальто", пытался распропагандировать французских солдат на аванпостах и парламентером себя объявил только после того, как был задержан каким-то бдительным гусаром. Нарышкин же, ожидавший начальника в условленном месте, сдался французам сам из чистого благородства – "чтобы иметь честь не покидать своего начальника", чем немало изумил французов.
Вместе с отрядом Мортье Винцингероде и Нарышкин вышли из Москвы. Только 15 октября, в Верее, Мортье догнал основные силы. Винцингероде привели к Наполеону. Это было уже после Малоярославца, где Наполеон, удержав за собой город, впервые не отважился атаковать неприятеля, и где он чудом не попал в плен (после этого он попросил доктора дать ему склянку с ядом, которым и пытался отравиться после отречения в 1814 году). Неудивительно, что Наполеон был, мягко говоря, сильно не в духе. Он (тут все источники сходятся) пригрозил пленнику смертью, так как полагал Винцингероде как немца своим подданным. Шаховской в воспоминаниях записал со слов Нарышкина ответ Винцингероде: "Я служил всем государям, которые объявлялись вашими врагами, и везде искал французских пуль". Коленкур однако ничего такого героического не запомнил. Только когда Наполеон сказал, что барон заслуживает быть расстрелянным как изменник, тот, по словам Коленкура, "выпрямился во весь рост, гордо поднял голову и, пристально глядя на императора и на тех, кто стоял поближе к нему, ответил, возвышая голос: "Как вам будет угодно, государь, но ни в коем случае не в качестве изменника". В любом случае сцена была героическая.
Французы при этом сочувствовали пленнику: "Все были как на иголках. Мы смотрели друг на друга, и каждый мог прочесть по глазам своего соседа, что он удручен этой неприятнейшей сценой между государем и пленным офицером", – пишет Коленкур. Примечательно, что он и Бертье отправились потом уговаривать Мюрата, чтобы тот отговорил Наполеона от казни пленника! Они даже затеяли целое расследование: "Мы уже истребовали от Винцингероде сведения о его семье и точные данные о том, когда именно он покинул Германию, и, когда мы возвращались, князь Невшательский уже нашел случай объяснить императору, что Винцингероде не был его подданным", – пишет Коленкур. К тому же Наполеон, поостыв, и сам уже искал повода простить несчастного (в те времена старались не совершать зла без особой необходимости, да и при таковой делали зло без энтузиазма). В конце концов Нарышкина и Винцингероде отправили с конвоем во Францию, и за Борисовым их освободили партизаны Чернышева, о чем Коленкур пишет даже с радостью: не пропало доброе дело!
В Москве в ночь на 11 октября подрывники приступили к своей страшной работе. В два часа ночи начались взрывы. Были разрушены здание Арсенала, Новодевичий монастырь. Снова занялся пожар. Подвели мины под колокольню Ивана Великого, однако по одной версии, фитили подмокли от дождя, по другой – кто-то из русских погасил пламя. Кремлевские стены были взорваны в пяти местах. Пороха не жалели, и взрывы были такие, что в Китай-городе рушились дома, а в окрестных зданиях стекла выбивало вместе с рамами. Последний, пятый взрыв грянул уже после того, как отряд Мортье оставил город. (Есть красивая легенда о том, что Мортье, взрывами пытавшийся погубить Кремль, от взрыва и погиб. Однако на самом деле "адская машина" Фиески, устроенная 28 июля 1835 года на пути короля Луи-Филиппа и погубившая кроме маршала Мортье еще 17 человек, представляла собой несколько десятков ружей, укрепленных в общей раме и с помощью определенного устройства выстреливших одновременно).
Грохот возбудил любопытство казаков. Тарле пишет, что первым в город въехал отряд под командой прапорщика Языкова и узнал о том, что она снова пуста. Возможно, Языков был не единственный, кто в эти часы крадучись вступал в Москву Князь Шаховской с партизанами, команду над которыми после горестного происшествия с Винцингероде принял Бенкендорф, въехал в Москву вечером 11 октября. "При въезде в погорелище царской столицы мы увидели подле Каретного ряда старуху; она, взглянув на нас, вскрикнула: "А, русские!" – и в исступлении радости, перекрестясь, поклонилась нам в землю…", – пишет Шаховской. Сквозь слезы партизаны смотрели на Москву, представлявшую собой "пепелище, уставленное печными трубами и немногими остовами каменных домов и церквей". Увидев в Спасских воротах образок и серебряную лампаду, князь приказал ее затеплить и потом записал, что "собравшимся после меня народом распущен был слух, будто лампада Спасских ворот не угасала во все пребывание неприятеля в Москве, и что, пораженный этим чудом, он не смел дотронуться до иконы".
Священный трепет испытывали не все и не везде: въехавшие в Москву казаки принялись грабить то, что осталось от французов, атаковав первым делом Воспитательный дом. Обескураженный Тутолмин поехал искать русских начальников, требуя уже от них приставить к Воспитательному дому караулы. Следом за партизанами, а часто и опережая их, потянулись в город подмосковные крестьяне, "чтобы захватить недограбленное". Актер Сила Сандунов (создатель и ныне знаменитых Сандуновских бань, построенных на полученные Сандуновым в подарок к свадьбе от императрицы Екатерины брильянты) невесело писал: "Из русских ничего не сделаешь. Лишь только облетела московские окрестности молва, что французов нет в Москве, со всех сторон нахлынули крестьяне с возами. Поднялся ужасный грабеж". Бенкендорф подтверждает: "Город был отдан на расхищение крестьянам, которых стеклось великое множество, и все пьяные; казаки и их старшины довершали разгром. Войдя в город с гусарами и лейб-казаками, я счел долгом немедленно принять на себя начальство над полицейскими частями несчастной столицы: люди убивали друг друга на улицах, поджигали дома. Наконец все утихло, и огонь потушен. Мне пришлось выдержать несколько настоящих сражений. Город, разделенный мною на три части, вверен трем штабным офицерам. Дворники исполняют обязанности будочников; крестьян, мною задержанных, я заставил вывозить трупы людей и павших лошадей".
Почти сразу, словно ждали, приехали и торговцы: уже на другой день после вступления в город русских, там развернулась целая ярмарка с разной едой, одеждой и обувью, показывавшая, по словам Шаховского, "что около Москвы не было пропитания только неприятелям". Вполне возможно, что первыми русскими купцами, открывшими торговлю в послепожарной Москве, были упомянутые Маракуевым ростовские купцы Михаил Матвеевич Кайдалов и Дмитрий Федорович Симонов, поехавшие в Москву узнать о судьбе своего имущества, а заодно захватившие два воза муромских калачей, которыми они и торговали у Спасской башни.
На третий день возвращения русских в древнюю столицу в большой церкви Страстного монастыря была устроена Божественная литургия, к которой созывали людей все уцелевшие в Москве колокола. Все тот же Шаховской вспоминал: "Когда по ее окончании священный клир провозгласил перед царскими дверями "Царю Небесный Утешителю!" – все наполнявшие монастырское здание: начальники, воины, дворяне, купцы, народ русский и иностранцы, православные и разноверные, даже башкирцы и калмыки – пали на колена, и хор рыданий смешался со священным пением, всеместным трезвоном колоколов и, помнится, пальбою каких-то пушек…".
"Все кончилось! – наверное, говорили себе эти люди. – Неужели и правда все кончилось?!".
17
Москва была изгажена французами до крайности. Общеизвестно, что в церквах французы держали лошадей. Но кроме того в церквах же у них были казармы, плавильные горны, где они делали из церковной утвари серебряные и золотые слитки.
Дом генерал-губернатора на Тверской, 13, где квартировал Бургонь со своими товарищами, был разгромлен: оконными рамами гвардейцы топили печи, через выбитые окна в дом налетели птицы, обосновавшиеся на балках под потолком. Обескураживал и вид частных домов, даже тех, где квартировали высшие наполеоновские чины. Шаховской, канцелярия которого расположилась вечером 11 октября в доме князя Белосельского, где еще недавно жил маршал Бессьер, пишет: "великолепная зала и библиотека, вероятно, маршальской свитой, превратилась в безымянное между порядочными людьми место" – этим эвфемизмом Шаховской, надо думать, обозначал туалет. (Кстати, как раз от французов осталось в русском языке слово "сортир", означающее на самом деле "выйти", "выход").
Уже позже было подсчитано, что в 1812 году в Москве из 9158 каменных домов уцелело 2626, а из 8520 магазинов – 1368. Из 290 храмов сгорело 127, а остальные были разграблены и изуродованы. Только на улицах (кроме колодцев, погребов и ям) валялось 11 959 человеческих трупов и 12546 лошадиных. Ущерб оценивался в 320 миллионов рублей.
В первые же дни после ухода французов в Москву приехал Ростопчин, 16 октября в столицу возвратился обер-полицмейстер Петр Ивашкин, к концу октября – гражданский губернатор Николай Обресков. Из городской думы не было ни председателя, ни гласных (депутатов), так что Обресков возложил обязанности городского головы на купца Прокофия Шелапутина из старообрядцев (в 1824 году Прокофий Шелапутин был награжден орденом св. Анны третьей степени, что давало ему право на личное дворянство, а в 1833 году Шелапутины получили грамоту о потомственном дворянстве, что было крайне редко для старообрядцев. Потомок Прокофия Павел Шелапутин владел Балашихинской мануфактурой, а перед первой мировой открыл в Ялте ресторан в замке Ласточкино гнездо, уже имевшем свой нынешний вид).
Через две недели после ухода Наполеона вернулся в Москву архиепископ Августин с главными московскими святынями – Владимирской и Иверской иконами Божией Матери. Он остановился в Сретенском монастыре.
Ростопчину пришлось решать в эти дни проблему: возвращавшиеся в город москвичи предъявляли претензии, увидев свое добро в чужих руках. Устраивать по этим поводам следствие было хлопотно, и Ростопчин легализовал передел собственности, постановив, что "все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет", и что по воскресеньям у Сухаревой башни эти вещи можно продавать. "В первое же воскресенье горы награбленного имущества запрудили огромную площадь, и хлынула Москва на невиданный рынок!" – писал Гиляровский. Так родился Сухаревский рынок. (Зная это, понимаешь, почему конвенция, которую подписывают дети лейтенанта Шмидта в "Золотом теленке" Ильфа и Петрова, называется именно Сухаревской).
Вместе с тем на Кузнецком мосту и в других торговых местах стояли закрытыми магазины иностранцев, которые ушли вместе с французами. Ростопчин велел их опечатать и запросил в Петербурге разрешения на конфискацию товара для последующей продажи. В ноябре товары были конфискованы, однако продажи начались далеко не сразу. Например, извещение о продаже товаров из магазинов консультанта Наполеона Мари Роз Обер-Шальме появилось в "Московских ведомостях" только в мае 1813 года. К тому времени от имущества мало что осталось – при распродаже выручили только около 35 тысяч рублей, хотя после ухода французов товару в магазине оставалось по общему мнению на полмиллиона. В магазине Обер-Шальме изрядно поживился сам обер-полицмейстер Ивашкин: его жена при описи предметов спрашивала мужа "Как, дорогой, можно ли?", и тот ей милостиво разрешал: "Можешь, можешь", после чего она откладывала понравившееся в сторону (именно об этой истории упоминает с негодованием Мария Волкова еще в письме к Варваре Ланской от 17 декабря 1812 года). На торгах, кстати, был продан "Бонапартиев бюст медной", за который кто-то не пожалел 102 рубля.
Были переделы и другого рода: московские земли массово меняли хозяев из числа разоренных пожаром домовладельцев. Так купцы Сытины завладели множеством участков на Маросейке (изначально эту улицу заселяли украинцы, отсюда и название – Малороссия-Малорассейка-Маросейка).
В ноябре Александр Первый повелел Ростопчину начать составлять списки тех, "которые особо претерпели". В этом однако выявились затруднения: "все сословия общества присваивают себе право просить о вспомосуществовании, и так как чистосердечие стало нынче редкостью, то потребуется довольно много времени на составление списка лиц, которые вправе прибегнуть к Вашей благотворительности", – писал Ростопчин царю 14 декабря 1812 года, прося создать комиссию для рассмотрения "просьб тех господ, которые полагают себя разоренными".
Полиция составляла опись бесхозного имущества. На нее же были возложены обязанности по раздаче бесплатной пищи нуждающимся. Тогда же было создано "Сословие попечителей призрения разоренных от неприятеля в 1812 году" – организация, собиравшая пожертвования, хранившая и выдававшая их по рассмотрении прошений. "Сословие" находилось под покровительством императрицы Елизаветы Алексеевны, о расходовании денег попечители отчитывались лично перед царем. Хотя "Сословие" должно было заботиться обо всех пострадавших, но большая часть из 6 миллионов 364 тысяч рублей, выданных к моменту закрытия "Сословия" в августе 1817 года, досталась все же погорельцам Москвы.