Наше появление не вызвало интереса. Грех любопытства уже оставил этих людей. Безразлично скользнув взглядом по нашим лицам и одежде, они вернулись в свою дрему и к своим мыслям.
Лишь один из них, отличавшийся от всех офицерской формой, с шинелью без погон внакидку, поднялся навстречу, спросил наши имена и причины появления в столь нехорошем месте. Мы назвались и в двух словах описали свое дело.
- Ну а я - Ванька-дурак, - представился офицер, - и сижу всерьез, могут и шлепнуть. Вот жду суда который день. Пока что я здесь за старшего, поскольку майор. Располагайтесь.
Это был, как позже мы узнали от него, комендант штаба 44-й армии. Приняв под свой караул пятьсот немецких военнопленных, он, получив с началом наступления приказ следовать за штабом, расстрелял их всех в овраге под Кисловодском - за неимением достаточного конвоя. В общевойсковой армии, где существовали свои представления о пределах полномочий и о чести, ему этого не спустили и отдали под суд за массовое убийство. Перспективы у него были неважные. Майор тосковал, но виду не подавал. Целыми днями он взвинченно вышагивал по подвалу, напевая себе под нос блатные куплеты.
Не было минуты, чтоб не пел.
Заложу я руки в брюки
И хожу пою со скуки.
Что же будешь делать, коль засел…
Был майор в прошлом, как объяснил, из ленинградских урок, пока еще до войны не подался в армию. Курносое лицо его с выпученными наглыми глазами вполне соответствовало этому происхождению.
На следующее утро, едва встав, грешный майор сказал нам:
- Слышь, танкисты, разговор есть, последние известия. Я свою линию вроде нашел. Не виноват я. Товарищ Сталин в ноябрьском приказе дал войскам прямую директиву: "Уничтожить всех немецких оккупантов до единого, пробравшихся на нашу землю". Точка. Был такой приказ Верховного, или я вру? Вот я и выполнял приказ. Так трибуналу и доложу. А раз так, то и спросу с меня быть не может. Я это все под утро понял. Прямо как просветление нашло! Ну как?
- Вполне, - сказали мы. - Звучит.
А Куц добавил:
- Только вот просветление, надо полагать, не сегодня нашло, а тогда же? Верно?
С этого момента майор заметно приободрился. "Не посмеют пойти против товарища Сталина, духу не хватит!" - то и дело убеждал он себя. Ход был подлым, но удачным.
Майор был здесь единственным нашим собеседником и советчиком. Все остальные обитатели подвала были отгорожены от нас стеной молчания. Кроме редких "да" и "нет", общение с нами уже не было возможным. Мы остались для них за чертой, отделившей продолжающих путь от них, закончивших его. Мы были чужими, наш язык и наши интересы остались за этой чертой. Погруженные в себя, они почти не общались и друг с другом.
Мы знали уже что-то о них, но в детали не вдавались. Один, школьный учитель физики, при немцах нашел себя в роли начальника районной полиции. Двое - каратели из зондеркоманды. Один - станичный староста. Молоденький азербайджанец, совсем мальчик, - диверсант, взятый в плавнях Кубани со всем своим подрывным арсеналом. Этот сидел почти все время в дальнем углу, откуда порой доносились его всхлипывания.
Майор, томившийся от безделья и предчувствий, иногда принимался выпытывать у этих нежильцов детали их преступлений и прошлой жизни. Ему не отвечали вовсе, либо ответы эти были односложны и замедленны. Это не мешало ему завершать каждую свою попытку гневными обличениями и оценками:
- И правильно вас, гадов, уничтожат! Предателям матери-Родины никакой пощады быть не может!
После одной из таких его тирад, когда казалось, что реакции, как обычно, не последует, ему после долгой паузы тихо ответил из темноты учитель-полицай:
- Ты, наверное, прав, майор, что расстреляют нас за дела. Иного я и не ждал. А насчет измены вопрос, думаю, сложнее. Не было ведь матери-Родины. Не было. Была жестокая мачеха. И были мы ей не дети, а пасынки, жертвы ее. Это она нам изменила, загубила-замучила безвинно полстраны. А мы уж потом изменниками стали, когда увидели, кто она нам есть. А в остальном ты, будем считать, прав.
Со стесненным сердцем внимали мы этим страшным словам, ни слышать, ни понимать которые было невозможно.
- Дак ты еще и антисоветчик, мать твою! - рявкнул в его сторону майор.
- Что есть, то есть, теперь чего уж тут скрывать, - миролюбиво ответил тот и умолк.
А между тем жизнь в потемках продолжалась. Утром и вечером спускали чайник с кипятком и по куску хлеба. Днем полагалась каша, но ее не брали. Местным осужденным их жены и родные приносили в изобилии превосходную снедь, последнюю их отраду. Но не елось им и не пилось, и не было в том отрады. Все эти благоуханные наваристые борщи в заботливо укутанных посудинах, вся эта отменно приготовленная домашняя еда доставалась нам и караульным. И потому угощались мы, как давно не приходилось и как долго еще не придется.
Днем обитатели подвала отсыпались после бессонных, напряженных ночей, проведенных в ожидании шагов наверху: придут или не придут этой ночью - и за кем… Прислушивались, курили, молчали.
Приговор трибунала исполнялся не сразу, а после утверждения его Военным советом армии. Но регулярности в заседаниях совета не было, он собирался в зависимости от боевой обстановки, и потому невозможно было даже примерно определить время наступления рокового момента. Ждать можно было каждую ночь. И каждую ночь они ждали.
За ту неделю, что мы просидели в подвале, увели двоих - карателей. Обоих в глухое время, перед рассветом, как и полагается почему-то по закону жанра. Они - и с ними - не прощались. Выстрелов слышно не было - должно быть, увозили подальше, в степь.
Но настал день седьмой, и из нестерпимого сияния открывшегося люка воззвал к нам глас архангела:
- Эй, танкисты, вылезай давай с вещами! Засиделись небось? Вызывают на правеж, пора!
Пока мы торопливо собирали свои мелкие пожитки, с нами попрощались из темноты:
- Ну, ни пуха, ребята. Держитесь!
Это были первые слова человеческого общения, донесшиеся к нам оттуда, из-за черты. Лишенные сами надежды, они подбадривали нас. Мы махнули им рукой. Майор промолчал, глядя нам вслед.
Наверху нас ослепило обыкновенное солнечное утро. Нам дали чаю и побрили: так полагалось. Потом повели по морозцу, по хрустящему ледку, по дивному, пахнущему навозом и сеном ветерку, под голубым и чистым высоким небом. Где-то брехали собаки, восторженно орал петух. Все вокруг было продолжением прекрасной жизни, остановившейся для нас на шесть долгих дней, проведенных в мире теней. Даже предстоящий суд не портил нам праздника вознесения оттуда.
Праздник, к сожалению, длился недолго. Трибунал оказался невдалеке, в крепком конторском доме на высоком фундаменте. Нас завели в просторную горницу, наскоро приспособленную под зал. Несколько рядов деревянных лавок, возвышение для суда с надлежащими портретами над ним. Видно, возили с собой как реквизит.
Сели - ждали с полчаса. Но дело наше суд в зале слушать не стал: важностью, видимо, не вышло. Завели в малую комнатушку, где уже тесно сидели за колченогим столом трое военных - майор и два капитана судьи. Сбоку еще один, лейтенант, секретарь. Тоненькая папка, наше дело, была перед ними.
Отпечаток хорошей жизни лежал на их розовых, чисто выбритых лицах, на свежих опрятных гимнастерках. Донесся давно забытый запах утреннего одеколона.
- Садитесь! - На нас бегло взглянули. Мы неотрывно смотрели на них. Черная кость Красной Армии робко глядела на ее белую кость.
- Итак, что тут у нас? - Майор надел очки, придвинул к себе дело, рассеянно полистал его и прочел вслух обвинительное заключение. - Виновными себя признаете? Громче. Еще громче. Ага, ну, тогда ждите в зале, вас вызовут.
Не прошло и пятнадцати минут, как нас вызвали обратно, и мы оба оказались уже осужденными "именем Союза Советских Социалистических Республик" к семи годам исправительно-трудовых лагерей. Прозвучало это столь странно, столь потусторонне, что внутри ничто даже не дрогнуло, как будто это касалось не меня…
- На основании примечания к статье двадцать восьмой Уголовного кодекса, - продолжал стоя читать майор, - исполнение приговора отсрочить до окончания военных действий с направлением осужденных в действующую армию. - Это означало штрафную роту. Все сели.
- Вопросы есть? - спросил майор.
- Но мы же не умышленно! - запоздало объяснил я. Майор снял очки и впервые посмотрел на меня с интересом.
Потом сказал:
- Если бы умышленно, мы бы вас расстреляли. Понятно? А теперь идите с лейтенантом, вам оформят подорожную, и - вперед!
Через залу нас провели в канцелярию и там, после недолгого треска машинки, печатавшей приговор и еще что-то, вручили Куцу запечатанный сургучом пакет.
- Здесь документы на вас двоих и еще на одного осужденного, - лейтенант кивнул в сторону, где у стены сидел мордастый солдат в ладной шинели и хромовых сапогах. - Это старшина Гуськов. Пойдете втроем. Пакет доставите в отдел комплектования штаба армии. Где он сейчас - черт его знает! Но думаю, где-то за Ростовом, потому что вчера был в Ростове. В общем, найдете сами. А там уже направят вас по адресу. Следуете в 683-ю штрафную роту. Отправляетесь немедленно. Что еще?
- А как же насчет провианта? - спросили мы.
- Провианта не будет. На всех вас не напасешься. Питайтесь подножным кормом. Не мне вас учить, как солдат кормится. Все. Шагом марш.
И мы вышли из канцелярии на высокое крыльцо трибунала. Познакомились. Покурили.
- Ты по какому вопросу сюда явился? - спросил Куц у старшины Гуськова.
- Хищение. Закон от седьмого августа.
- Что именно?
- Полуторку концентрата пшенного местным продал.
- Какая вышла резолюция?
- Червонец.
- Ну что же, - задумчиво сказал Куц, - пойдем искупать кровью…
И мы тронулись в путь. Выйдя за околицу, принялись обсуждать маршрут. Ростов, как следовало из названия, был, во-первых, на Дону. Во-вторых, он имел место быть на северо-запад от Белой Глины. Общее направление определялось этим.
Идти нам предстояло километров двести пятьдесят. Именно идти, а не ехать, поскольку случайных попутчиков на военные машины (а прочих не бывало) брать запрещалось категорически - опасались диверсантов. Итак - пешком и двести пятьдесят.
- Бери все триста, - сказал Гуськов. - Чтоб ночевать пустили, придется с тракта подальше уходить на хутора. Там хоть надежда будет.
- И сколько же мы так топать будем? - рассуждал Куц. - В день хорошо если двадцать километров осилим. Зима, темнеет рано. До сумерек надо еще привал найти. Это же в лучшем случае две недели пути.
- Ну, я лично особо спешить не намерен, - твердо пояснил Гуськов, - а вы как - не знаю… Не на свадьбу.
Мы покосились на него:
- Что значит - ты лично? Пакет-то один на всех!
Он промолчал. Между тем мы шагали уже часа три. Низкое солнце клонилось к закату. Хотелось есть. На первые пару дней кое-какой тощий продукт у нас имелся. Дошли до вытянувшегося вдоль дороги небольшого селения и принялись стучать в ворота, проситься на ночевку. Нас встречали хмуро и под любым предлогом провожали от ворот. Уже смеркалось, и уныние почти овладело нами, когда чуть ли не десятая наша попытка увенчалась успехом. Две старухи впустили нас в дом, разрешили сварить себе каши и дали по стакану молока. На лавки в горнице бросили старые овчины, что попало под головы, и мы провалились в сон.
Наутро доели остатки каши, попили кипятку со своими сухарями и, оставив хозяйкам в благодарность полстакана сахару, двинулись дальше.
У одного из последних домов станицы я понял, что мне нужно уйти от мира сего за забор и присесть подумать. Сообщил своим спутникам, и они дали мне добро:
- Иди, милый, а мы не спеша побредем до крайнего дома. Там тебя подождем.
Я удалился. И думал довольно долго, минут, может, пятнадцать. Что поделаешь?
Когда наконец вышел на дорогу, на ней никого не было. Ни у крайнего дома, как условились, ни далее по тракту, который достаточно далеко просматривался в степь, ни влево, ни вправо, ни назад. Куда они могли деться? Ни одна машина, на которой они могли бы уехать, бросив меня, мимо не проходила. Я заметался по селу, заглядывал в окна и во дворы, спрашивал редких встречных - все было тщетно. Они исчезли. Исчезли!
Стало ясно, что это всерьез и безнадежно, и я с ослабевшими ногами присел на краю кювета, попытался осмыслить происшедшее и свое новое положение. Оно было аховым.
До сих пор у нас был трибунальский пакет, а в нем - документы, объясняющие, кто мы, куда направляемся и почему находимся в далеком тылу армии. А на пакете - надпись, заверенная печатью, что именно мы трое этот пакет доставляем. Теперь никаких объяснений моего пребывания в прифронтовой полосе не было. У меня осталась лишь затертая солдатская книжка, в которой коряво значилось, что я - водитель танка такого-то полка, но не было никаких ответов на вопрос, почему я один блуждаю по кубанским степям. Любой патруль, любой бдительный офицер мог, приметив меня, заподозрить неладное. Это было еще полбеды. Любой заградотряд НКВД, задержав меня, мог, не утруждая себя проверкой, запросто пустить в расход. Так было проще, и таким правом он был наделен по приказу Сталина № 227.
Из этого следовало, что идти мне можно только строго на север, к фронту, поскольку дезертир к фронту не идет. А также, что мне ни в коем случае нельзя скрывать, что я - осужденный и направляюсь в штрафную роту, поскольку только эти сведения могли подтвердиться при проверке, если ею захотят заняться. Ну а если не захотят, тогда что уж…
С этим я встал, огляделся последний раз по сторонам и одиноко зашагал по припорошенному снегом шляху. "Один солдат на свете жил, веселый и отважный, но он игрушкой детской был - ведь был солдат бумажный…" "Почему я вдруг остался один, - думал я, - что могло побудить их бросить меня в положении, бедственность которого была очевидна?" Невозможно было поверить, чтобы мой командир Куц, разумный тихий отрок с печальным взором, ни разу не повысивший голоса на нас даже под огнем, вдруг пожертвовал бы мною, предательски бросив на произвол судьбы. "Нет, - думал я, - это не он. Но тогда это авантюра старшины Гуськова, носителя хромовых сапог. Почему же не воспротивился ему Куц? А может быть, и Куца уже нет? И куда они вообще могли исчезнуть столь странно?"
Мысли мои путались, не находя разгадки. Но так или иначе, жизнь за короткое время повторно столкнула меня с вероломством, она давала мне уроки законов человеческого бытия, усваивать которые было мучительно тяжело.
Мой дальнейший путь был долог и тревожен. Я брел степными дорогами, колеблемый и продуваемый всеми ветрами, плохо защищенный от них своей солдатской х/б одежонкой, в стоптанных уже пудовых башмаках с обмотками, с неотступным беспокойством о пище и ночлеге, от одной станицы к другой. Редкие попутные машины не останавливались на мои молящие жесты, а попытки подсесть к кому-либо, стоявшему у домов и колодцев, отвергались с порога.
Притупилось чувство унижения от привычных отказов в ночлеге, я уже равнодушно стучал в намертво запертые ворота и двери, переходя от дома к дому, пока не заставал случайно кого-либо из хозяев снаружи, на усадьбе. Тогда на мои оклики подходили нехотя к забору и молча рассматривали странного одинокого солдата в замызганном бушлате до колен, с жалкой торбой и без оружия, худого и изможденного.
Одиночество - не солдатское свойство. Солдат должен быть в строю, тогда это воин. Даже втроем, вдвоем - это уже строй. А один в поле - не воин. На современном автомобильном шоссе Москва - Петербург в Псковской области есть хутор Одинокий Воин, и звучит это старинное название, пришедшее из XIX века, грустно. Но еще печальнее - одинокий солдат в натуре и с протянутой рукой. Таким печальным и странным зрелищем представал я перед людьми, к которым обращался.
И все же хоть с трудом, но всегда под конец отыскивалась добрая душа, которая пускала в дом и давала мне похлебки и ломоть хлеба. Спать приходилось, где укажут и на чем придется. Утром без улыбки давали скудно закусить на дорогу. Через эти станицы и эти усадьбы прокатились за короткое время четыре прожорливые, как саранча, волны: сначала наши уходили от немцев, потом бежали обратно немцы и вслед за ними проходили наши. Эти людские волны опустошили казачье подворье. Поэтому скудость угощения была вынужденной и понятной. Мало что осталось. И мало кто.
Дважды за время пути я заставал в станицах воинские части на марше. Первая встреча была озвучена знакомым ревом танковых моторов и родным запахом сизого солярного выхлопа, столбом стоявшего на улице. Здесь я предпринял акцию. Нашел зама по техчасти, показал ему солдатскую книжку с записью специальности, в двух словах объяснился, предложил себя на службу. Зампотех проявил интерес - в полку имелась нехватка водителей танков. Повел меня в штаб, велел подождать, сам пошел к полковнику. Потом вышел, развел руками:
- Командир полка не дал согласия. И рад бы, говорит, но контрразведка прицепится обязательно, как могли случайного человека допустить к танку? Так что жаль, но не смогу тебя взять.
Дали на кухне пшенной каши. И на том спасибо. Пошел дальше.
На седьмой или восьмой день такого режима я совсем отощал. Меня начало пошатывать на ходу, приходилось часто отдыхать. С севера все слышнее стало доноситься отдаленное громыханье фронта. Там люди усердно убивали друг друга с помощью различных остроумных орудий. Мне нужно было спешить туда, но силы были на исходе и появилось сомнение, дойду ли.
В одной из станиц я застал крупную часть. Люди размещались на постой, ревели, въезжая во дворы, машины. Спросил, где найти особый отдел, зашел в дом. За столом, разложив бумаги, сидел рыжий капитан. Я обратился к нему по форме, уточнив, что именно он - контрразведка Смерш. - Ну, - сказал тот, - чего тебе?
- Прошу меня арестовать, товарищ капитан.
- Какие основания?
- Нахожусь в прифронтовой полосе, в тылу армии, без оправдательных документов, вне части. Являюсь подозрительным лицом, заслуживаю по меньшей мере тщательной проверки. Все основания - налицо.
Капитан отложил бумаги и стал меня рассматривать. Потом сказал:
- Хорошо, я тебя арестую. Но кормить не буду. На довольствие не поставим. Так будешь сидеть.
- Нет. Так я не согласен. Кроме того, это не положено.
- А! - радостно вскинулся капитан и поднял палец: - Я тебя сразу раскусил, у меня глаз наметанный. Не согласен, так давай мотай отсюдова! Кру-у-у-гом!
И я вышел из особого отдела. И снова лежала передо мной заснеженная февральская степь, и бесконечный марш на выживание продолжался.
Быть может, я так и свалился бы в пути от истощения, в голодном обмороке и хищные степные птицы склевали бы бренные мои останки, оставив при дороге лишь белые кости, но две встречи спасли меня и поддержали.