Во-первых, удалось украсть свитер. На очередном привале у полевого стана мне крупно повезло: меня согласились-таки взять в кузов машины два интенданта, ехавшие в ближний поселок. Пока ехали туда, я покоился на плотно упакованных фабричных тючках, в один из которых удалось машинально просунуть руку по локоть. Вытащив, обнаружил в ней нечто шерстяное, что и сунул тут же за пазуху. С большим спасибо покинув интендантов, я, отойдя подальше, извлек добычу наружу - это оказался грубо связанный свитер. И хоть свитер очень не помешал бы мне самому, я, не колеблясь ни минуты, тут же в поселке сменял его у местного деда на добрый кусок сала и полкаравая хлеба в придачу. Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее, как было сказано в близкой к этому ситуации.
Я не осуждаю себя за этот грех. Есть в уголовном праве такое понятие - "крайняя необходимость". Ее наличие оправдывает виновное лицо. Считал тогда и считаю до сих пор, что украл свитер оправданно.
Вторая встреча воскресила во мне веру в человечество. Есть километрах в двадцати от Ростова небольшой городок Батайск. При подходе к нему я пересек железнодорожные пути и пошел вдоль них. Тут же увидел в полосе отчуждения опрятный домик, в каких обычно живут путевые обходчики, и подошел к ограде со слабой надеждой на удачу. Неправедно заработанное сало, конечно, прибавило сил в последнюю пару дней, но голод уже стал привычным и продолжал мучить неотступно.
За оградой обнаружилась небольшая девочка с черным котом на руках, а затем и ее средних лет мама в ватнике и с пустым ведром. Увидав это ведро, я подумал, что дело плохо, но все-таки спросил, не найдется ли супчику для бедствующего солдата.
- Как раз есть, - приветливо ответила хозяйка, - заходите, пожалуйста.
В доме мне дали умыться с дороги, подали даже чистый рушник, а затем щедро угостили свежим пылающим борщом и запеченной рыбой дивного довоенного вкуса. Завершила все чашка парного молока.
В небогатом этом доме поделились с совершенно чужим - прохожим всей, видимо, имевшейся в этот день у семьи пищей с давно невиданной мною приветливостью и без единого косого взгляда. С тех пор прошло много лет, но я и до сих пор помню домик путевого рабочего у Батайска, этот островок человечности и доброты, возникший вдруг в жестоком хаосе войны.
В тот же день я мирно форсировал Дон и овладел Ростовом. Вернее, той его частью, где нашел какой-то саперный штаб и где мне не слишком охотно рассказали, что, по слухам, нужный отдел армии должен быть в Чалтыре, на запад от города. Куда я и направился, обойдя окраинами центр, чтобы лишний раз не искушать судьбу.
Ориентиром служил все более слышимый артиллерийский гул, то замиравший, то рокотавший вновь, в котором различались уже отдельные крупные звуки на общем басовитом фоне. Фронт всего несколько дней назад прокатился здесь, еще дымились местами развалины, и цель моего затянувшегося странствия близилась.
Последний бросок к Чалтырю мне удалось совершить, забравшись в числе других солдат на пустую платформу товарняка.
Городок был забит войсками до отказа. Не без труда я все же добрался до отдела комплектования, где меня без особого доверия выслушали, записали мои странные объяснения и, посовещавшись, согласились дать возможность пасть за Родину на поле боя. Но пригрозили более серьезными последствиями, если выяснится, что я что-то соврал. Ни Куц с Гуськовым, ни наш трибунальский пакет здесь, как и следовало ожидать, не появлялись. Мне выписали предписание о явке в такую-то часть и объяснили, где ее искать.
- Переночуешь здесь, в Чалтыре, - сказали мне, - но утром чтоб духу твоего не было.
Я был снова узаконен как боец родной Красной Армии. Предстояло найти ночлег перед сближением с противником. А сделать это в кряхтящем, стонущем от переизбытка войск Чалтыре было немыслимо.
Ночлег этот, который я с великим трудом все же отыскал после долгих поисков, просьб, брани и обещаний, явился достойным завершением посланных мне во испытание странствий. Когда я открыл обитую рваным одеялом дверь, оттуда крутой спиралью пахнул загустевший от испарений, от запаха пота, табачного дыма, сивухи спертый дух, пронизанный гомоном множества голосов. За столами тесно сидели на длинных лавках за вечерней трапезой, с кипятком и водкой. На полу не было проходу из-за спавших вповалку повсюду военных мужиков.
Переступив через чье-то тело, я обратился к обществу:
- Ребята, нельзя ли заночевать у вас как-нибудь?
Ко мне повернулось несколько распаренных лиц:
- Браток, не видишь, что здесь полный комплект? Где тут еще втиснешься?
Я показал на узкую щель под лавкой, между ногами сидевших и стеной.
- Ты что, собака? Сможешь там спать?!
Не отвечая, я согнулся и пополз по-пластунски в тесный проем, ограниченный снаружи рядом грязных сапог, стеной напротив, а сверху - низкими темными досками лавки. Разместив себя в длину, я, извиваясь, умудрился еще организовать себе в этом гробу изголовье из собственных ботинок и вещмешка, а также подоткнуть под бок полу бушлата и им же кое-как накрыться. Ступни остались голыми, но я ублажил их сверху портянками.
Замерев в этой позе, я ощутил счастье полного комфорта. Мешали только сквозняки, донимавшие меня при частых входах-выходах постояльцев, и грохот проклятой двери. Но скоро я перестал замечать эти мелочи и погрузился в сладостный, молодой солдатский сон. Впоследствии выяснилось, что это был еще далеко не худший вариант ночевки.
Утром я выполз из своей ниши, умылся из бочки во дворе, перекусил остатками сала с хлебом и был готов к выдвижению на позиции. Теперь я имел законную бумагу и с нею без труда доехал попутным транспортом на войну.
Она оказалась за бугром и приветствовала меня двумя далекими минометными разрывами, поднявшими свои фонтаны в поле. Осколки не долетели.
Немцы знали, куда метят. Вскоре я увидел в голой снежной степи развалины молочно-товарной фермы, в кирпичных фундаментах которой должен был находиться штаб стрелкового полка, моего отныне. Штаб в развалинах со своим хозяйством был прекрасной мишенью, но деваться, видно, было некуда: только здесь имелось какое-то подобие укрытия.
Отсюда меня без задержек спровадили, дав очередную бумагу и указав полевую дорогу, ведущую на передний край, в роту.
На полпути меня встретил солдат с винтовкой: из полка по телефону известили о подкреплении в моем лице. Поделившись последней щепотью махорки, я, пока дошли, узнал от связного немало о ближайшей своей жизни. Я узнал, в частности, что курю в последний раз: табака штрафникам не привозят. Питание, вернее то, что так называется, дают дважды, и оба раза ночью - после заката и перед рассветом, поскольку днем не подвезешь - накроют огнем. Питание это выглядит как остывшая бурда с редкой крупой, пайка сырого хлеба, хвост рыбы и через день сахару два куска.
- На чем привозят-то? - спросил я.
- На лошади! - пояснил связной. - Пока выстоишь свою очередь за той, прости господи, едой, стрескаешь, - время за полночь, через полчаса - опять брюхо поет, ждешь завтрака. А день весь только и мысли об этом.
- А когда же вы спите?
- А где спать-то? - вопросом на вопрос ответил он. Смысл этой реплики я понял позже. Вид у связного был заморенный, согласный со словами его. Сердце мое сжалось. Видимо, предстояло продолжение испытанных уже долгих мук голода.
Пройдя километра с два, мы перевалили через гребень, и перед нами открылась широкая панорама фронта, разобраться с которой помог мне связной. Это была пойма реки Самбек, на дальнем высоком берегу которой раскинулась немалая станица Вареновка, а чуть ниже - линия немецкой обороны.
- Все роет и роет, гад, - объяснил связной. - Каждый день все новое городит.
Противоположный низкий берег Самбека поднимался полого вплоть до наших ног, и на нем в километре от реки горбились брустверами наши окопы.
- А что так далеко от немцев окопались? - спросил я.
- Так ведь ему сверху мы как на ладони. Просматривает и простреливает любой вершок. Ближе - так совсем гибель была бы, не высунешься…
Слева на горизонте синели высокие трубы Таганрога. Они предательски дымили. Невидимое отсюда, там было Азовское море. И мы двинулись вниз.
Блиндаж командира роты возник внезапно. Собственно, это был не блиндаж, а глубоко врытое в земляной холм хранилище горючего для совхозных тракторов. В обложенном бетонными плитами помещении сохранилась цистерна с керосином, на кирпичном фундаменте. Бетонная плита и слой земли на ней обеспечивали надежность помещения. Керосин же, как выяснилось, вообще был золотым запасом местного воинства - он давал жизнь.
Пространство возле цистерны и под ней оказалось достаточным для расположения командного пункта роты. Здесь жили офицеры и стояли их топчаны. Здесь же помещался почти настоящий стол из снарядного ящика с большой гильзой-лампой, горевшей всегда и заправленной из нависавшей над головой цистерны. Сбоку стоял полевой телефон и сидел связист. В другом углу помещался ротный писарь.
Командир роты, капитан Васенин, круглолицый и вообще круглый со всех сторон седоватый дядя с наганом на боку, молча выслушал мой рапорт о прибытии, просмотрел бумагу, спросил - "сколько" и "за что" - и указал на сидевшего рядом юного офицера:
- Это - твой взводный, старший лейтенант Леонов. Зачисляешься к нему во второй взвод. Остальное он тебе покажет!
Меня занесли в списки, выдали из пирамиды карабин, подсумки с патронами без счету, две гранаты-лимонки.
Взводный Леонов, еще не убитый, нахлобучил ушанку и вышел со мной из блиндажа. Пока мы шли с ним ходами сообщения, он обрисовал мои несложные новые обязанности, основной из которых было - стоять насмерть или отважно атаковать, в зависимости от приказа. Затем перешел к распорядку службы и закончил советом - не унывать, если что будет не так…
В расположении взвода он представил меня новым товарищам, начисто лишенным светского лоска, вылез из окопа и бегом рванул поверху обратно. Немцы молчали.
Начались будни моей службы в штрафняке.
Боевая ее часть состояла в наблюдении за противником из двух закрепленных за взводом ячеек. Дежурство несли посменно, и длилось оно днем два часа. При появлении движущихся целей полагалось стрелять. Немцы лениво отвечали тем же.
Патронов было навалом, и лежали они тут же на краю окопа, в "Цинках" - длинных коробках из оцинковки.
Ночами дежурство несли в боевом охранении - в персональных одиночных окопах, отрытых впереди, метрах в ста от позиции. Это дежурство было особо важным, от него зависело многое, и потому смена производилась каждый час.
На взвод полагался ручной пулемет, и расчет его имел свою ячею. Автоматов не было.
Оружие было вверено довольно пестрому воинству. Здесь были всякие провинившиеся военные люди - от самовольщиков до воров различного калибра, от лиц, давших затрещину сержанту, до растратчиков-интендантов. Был представлен и социально близкий власти элемент - урки, но по первой судимости. Попадались нетипичные кадры. Так, в нашем отделении имелся здоровенный, но поникший духом электрик Иван Приходько. Жил-поживал в солнечном Тбилиси, пользуясь броней от призыва на своем спецзаводе. Но влез пьяным в банальную уличную драку, набил кому-то морду, матерился - в общем, вел себя плохо. Это обошлось ему всего в год за хулиганство. К сожалению, с "отсрочкой исполнения", которая и привела его в окопы. Вечерами Приходько сидел, привалившись к стенке, и, глядя неотрывно на языки пламени в топке бочки (о ней ниже), раскачивался, как раввин, бормоча тоскливо:
- Что я наделал… Что я наделал… Как я жил… Что я наделал… - И так без конца.
- Иван! Не трави душу, и без тебя тошно! - говорили ему. Тогда он умолкал, продолжая все так же раскачиваться в своем горе.
Санитаром во взводе был майор медицинской службы Арташез. Будучи командиром медсанбата, он организовал себе гарем из медсестер. Все были довольны. Но, как и во всяком гареме, начались интриги, склоки, а затем доносы. Для майора его телодвижения кончились трибуналом и практикой в нашей роте. Он нес свой крест со стеснительной, извиняющейся улыбкой. Его любили за кроткий нрав и уважительно называли только "доктор". Легендарной личностью был рыжий еврей из первого взвода. Трудно поверить, но его фамилия была Фриц. На фронте Отечественной войны с фрицами иметь такую фамилию и быть к тому же евреем в штрафной роте - это был уже перебор бедствий на одну голову. Но Фриц в своем положении держался мужественно. Всякие попытки пройтись по поводу его данных замирали на устах после информации о причинах осуждения Фрица. Являясь офицером дивизионной разведки и находясь со своей группой в поиске, Фриц умудрился захватить в ближнем тылу важную "птицу" - полковника вермахта. Но при возвращении через немецкие позиции связанная добыча как-то избавилась от кляпа и начал взывать о помощи. Тогда, спасая разведгруппу, Фриц придушил полковника. За срыв операции он и был отдан под суд.
Из этого следовало, что обижать Фрица не стоит. Чем и руководствовались.
Упомяну еще двоих грешников. Москвич Авдеев, худой и длинный, с лошадиным лицом, сочинял стихи и иногда читал их нараспев, независимо от наличия аудитории.
Минджия, повар из Нальчика, вступал в словесный шланг только для показа фотографий своих детей. Их у него было восемь.
Оба они были осуждены, по их словам, ни за что. В конкретику не вдавались.
Ежедневным развлечением в ясные дни был пролет "рамы": на недоступной для зениток высоте медлительно утюжил небо двухкорпусный огромный "Фокке-Вульф" - фоторазведчик.
Кошмарами нашего окопного бытия были голод и бесприютность. Голод терзал нас неотступно. Описанный мне в общих чертах еще связным по пути в роту, он оказался главной мучиловкой нашей жизни. Подобие пищи, которое дважды в ночь доставляли нам на "лошади", лишь на короткое время обманывало желудок. Говорят, что чувство голода со временем притупляется. Возможно. Но я этого не заметил.
Мы быстро слабели. Появились больные "куриной слепотой". С наступлением сумерек они ничего не различали в темноте, в том числе и в боевом охранении. Это было чревато.
На полпути от окопов к блиндажу в снегу долго лежала павшая лошадь. Когда и отчего она пала, никто не знал. На нее поглядывали, однако трогать опасались - еще пришьют какое-нибудь новое обвинение… Но однажды ночью кто-то все же решился, и к утру от трупа остались только кости. Зря старались - даже после двухчасовой варки старая конина не годилась в пищу.
А между тем в воздухе витало постоянное ожидание немецкой атаки, которую мы обязаны были отразить любой ценой, или не менее обязательного приказа наступать. "Впереди нас слава ждет", сзади - известно что. И миссия эта возлагалась на дистрофиков.
Было ли это одной из форм наказания штрафников? Не думаю. Штрафники держали участок фронта. Просто забота о людях не была характерным свойством ни Отечества нашего, ни его полководцев. Теперь о другом. "В чистом поле, в чистом поле колосок растет на воле".
В чистом поле, где чаще всего воюет пехота, солдат должен иметь себе хоть какой-то приют. Пехота поэтому делает при окопах землянки или блиндажи, где можно обогреться, посушить портянки, преклонить голову на ночь, отдохнуть душой. Но землянку, тем более блиндаж, не сделаешь без кровли. В голой степи, где мы находились, материала на кровлю не было никакого - ни деревца, ни бревнышка, ничего годного вообще. Однако в зимней степи надо было как-то выживать. И солдат, способный, как известно, сварить суп из топора, придумал, чтоб не пропасть, нечто. В низине, слева от командирского блиндажа, было замерзшее болото, а вокруг - густые заросли камыша. Камыш срезался у основания. Длины камышин хватало на то, чтобы плетенкой из них накрыть сверху окоп, не более. Затем к такой ненадежной кровле приставлялись с обеих сторон в окопе ширмы из того же сплетенного камыша - и убежище от ветра было готово. Оно, правда, давало тесный приют всего нескольким бойцам, и потому пользоваться им приходилось только поочередно.
Внутрь ставилась пустая бочка. В ней были пробиты две дыры: сбоку - топка, сверху - вытяжка. Над верхней дырой камышовая кровля раздвигалась, и бочка топилась по-черному: труб в округе тоже не было…
Не было и дров. В печке горели кирпичи. Вымоченных предварительно в керосине, их хватало примерно на час горения. Затем бочка остывала, их заменяли.
Стены окопа у бочки старались расширить в нижней части. В результате можно было уже подремать в неустойчивом уюте, где иногда начинала тлеть шинель от прикосновения к бочке или замерзала возле ширмы голова. Этот полусон-полубред не давал отдыха, но создавал хоть видимость приюта, а иного не было дано.
Раз или два в неделю в одном из взводов пересохшая над отверстием топки камышовая кровля загоралась в ночи. Все стремглав выскакивали из окопа и разбегались подальше, поскольку начинали рваться оставленные под плетенкой патроны в цинках и ракеты. Феерический костер, из которого разлетались во все стороны трассирующие разноцветные пули, зловеще озарял все вокруг. И тут же начинали садить из миномета по возникшему в ночи ориентиру немцы, прижимая нас намертво к мерзлой земле. Остаток ночи проходил кое-как. Наутро приступали к восстановлению.
Однажды все были взбудоражены ночным ЧП. Командир роты, обходя с караулом посты, обнаружил уснувшего в боевом охранении штрафника-аварца. Он привел его в свой блиндаж, арестовал и доложил по телефону наверх. Последовало решение: расстрелять на месте, доведя до сведения всех. Аварца в одном белье и без сапог повели кончать в овражек, пересекавший линию окопов. Пройдя немного, тот внезапно бросился что есть мочи бежать от конвоя со скоростью, доступной только босому. Ему вслед стали беспорядочно стрелять. Но он мгновенно растворился - белый на белесом фоне ночного снежного поля. Ушел к немцам. И опять же ночью, озаряемой лишь редкими беззвучными сполохами где-то далеко справа, тишину вдруг нарушил одинокий голос, негромко затянувший совсем лишнюю здесь песню:
Позабыт, позаброшен
С молодых ранних лет,
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет.
Столь же негромко его поддержали еще несколько голосов:
Как умру я, умру я,
Похоронят меня.
И вдруг расползлось по всей линии окопов, уже не таясь, грянуло тоскливым всеобщим хором:
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Тянули, жалуясь ночному небу, изливая песней то, что накопилось:
И никто не узнает,
И никто не придет,
Только раннею весною
Соловей запоет.
От командирского блиндажа с топотом побежали, крича: "Прекратить пение, мать вашу! Замолчать!"
Все долго еще не могли успокоиться, взбудораженные внезапным ночным плачем.
Утром был проведен политчас. Пытались выявить запевалу.
Но бесплодно.