За живой и мёртвой водой - Александр Воронский 10 стр.


…Поручения выполнялись нами ревностно. Очень часто приходилось ночевать в районных помещениях, не раздеваясь, где попало, чтобы поспеть к утренней смене, проскочить в заводские ворота с чужой бляхой, а иногда и без неё. Расстояния были непомерные, мы выбивались из сил, но наряды выполняли точно. Пишу об этом с гордостью, так как исполнительных работников насчитывалось немного. В агитационном коллективе числилось в те дни человек пятьдесят - шестьдесят. Большинство состояло из студентов, курсисток; попадались уволенные гимназисты, семинаристы. Все они охотно посещали районные явочные квартиры, ещё более охотно принимали участие в широких и в узких партийных собраниях, особенно в дискуссионных, но куда меньше было охотников вставать в четыре-пять часов утра, тащиться по пустынным, угрюмым, неосвещённым улицам, зябко жаться и запахиваться в пальто, отогревать коченеющие пальцы, изловчаться в воротах, скрываться после митинга на заводе от полиции, ждать иногда обеденного перерыва, чтобы благополучно выйти за ворота. Ядро агитаторов, настоящих и постоянно работающих, состояло из десяти - пятнадцати человек.

Мы не испытывали недостатка в весёлых и забавных случаях, в разнообразных историях, в опасных и рискованных приключениях.

Помню такой случай. Я витийствовал на открытом летучем митинге, забравшись на площадку товарного вагона. Внизу предо мной стояла толпа железнодорожников. Я самозабвенно предвещал "час мести и расплаты", убеждал вдохновенно "не поддаваться провокации", "стоять до конца", неистовствовал в призывах и не скупился на лозунги, но в припадке революционного пафоса я не заметил, как вагон лязгнул, толкнулся с места, и на глазах удивлённых рабочих я поплыл сначала тихо, потом быстрей - вперёд и дальше, размахивая руками и бросая пламенные слова. Вагон входил в состав поезда, которому приспело время двигаться как раз в момент моего высшего ораторского подъёма. Я догадался соскочить, когда ход поезда сделался угрожающим. Рабочие шутили и смеялись. Весь драматизм и вся моя лирика пропали даром.

На одной из фабрик выступил пожилой рабочий. Он говорил страстно, но долго и непонятно, запутался, распалился ещё больше и не мог окончить речь. Председатель собрания подал ему записку, в ней он настоятельно просил привести речь к благополучному концу, при этом приписал, что он, оратор, задерживает выступление "агитатора из центра". Рабочий освирепел. Потрясая кулаками и длинными прядями волос, он прервал свою речь и, задыхаясь, почти завопил:

- Товарищи! Здесь просют меня окончить! Говорят: приехал агитатор из центру. Товарищи, что же это такое? Я, может быть, тридцать лет ждал, чтобы наговориться. Я, может быть, всю жизнь свою бессловесным скотом жил и ждал праздничка. А тут мне говорят: слазь, агитатор приехал! - Он стукнул кулаком. - Не слезу, наше время теперь! Товарищи, дайте наговориться, прошу вас, ей-богу. Честью прошу!

Его шумно просили продолжать и горячо проводили. Выступать мне на этом митинге было очень трудно.

Памятна мне также табачная фабрика. На ней работали почти исключительно женщины. Во время праздничного митинга во дворе открылись ворота, въехал с нарядом городовых пристав, стал пробираться к ящику, где я стоял. Я уже видел его оловянные, склерозистые глаза, седую бороду, когда меня схватила костлявая женщина с серым, поношенным лицом и тёмными подглазницами. Волоком она потащила меня к корпусу, втолкнула в дверь помещения, оно было заставлено ящиками. В один из этих ящиков она втиснула меня, заложила досками, шепнула: "Сиди тихо, потом приду". Я сидел в скрюченном положении. Воздух был густо насыщен табачной пылью. Слезились глаза, першило в горле, хотелось чихать. В помещении послышался шум, говор, топот ног. В это время у меня до того заточило в носу, что я не выдержал и, приглушая звук ладонями, чихнул. Очевидно, пристав с городовыми успел пройти мимо, я остался неоткрытым. Спустя несколько минут пришла моя спасительница.

- Пристав уехал, - зашептала она, - да оставил легавых у ворот. Как же мы тебя теперь выведем, горемычный? Постой - я сбегаю за товарками.

Собралась группа работниц. Предлагали отсидеться на фабрике до следующего дня, но ждать пришлось бы слишком долго. Обследовали двор, он был закрыт зданиями. Порешили действовать напролом. Так и сделали. Группа работниц сбилась у ворот. Я снял шляпу, пригнулся, стал продвигаться в толпе, согнув колени. Сторож открыл ворота.

- Эй, стой, стой, говорят! Выходи по очереди! - кричали городовые, пытаясь оттеснить и разбить толпу, но напор оказался столь дружным и, очевидно, неожиданным, что городовые оказались бессильными. Они хватали и оттаскивали в разные стороны работниц, грозили, ругались, но до ядра толпы не добрались. Путаясь меж юбками в ногах, стиснутый так, что я уже не шёл, а волочился, несомый всей грудой женских тел, я скоро очутился далеко за воротами.

- Беги теперь по проулку, беги, да не попадайся, - весело сказала молодуха, скаля зубы и оплёскивая меня взглядом. - До свиданьица!

Я юркнул в переулок.

Валентин чуть не задохся однажды в мастерских. Он удачно провёл митинг и ждал обеденного перерыва, чтобы выйти. Кто-то донёс, что в мастерских находится оратор "из посторонних". Валентина начали искать. Рабочие спрятали его в месте, похожем на лежанку, забросали ветошью, пиджаками, пальто. Лежанка была горячая. Рядом жарко дышала печь, ухая, ходил поршень. Валентина извлекли к обеду в полуобморочном состоянии, в тяжком поту.

На рояльной фабрике Беккера на Валентина после митинга напала группа чёрной сотни, отбили рабочие.

Большинство митингов, массовок, собраний проходило всё же удачно. Мало-помалу мы приобретали опыт. Сначала я часто сбивался, путался, переживал мучительные моменты, забывал о чём я говорил, не знал, что говорить дальше. Эти провалы были неожиданны, не помогали заранее составленные планы и конспекты речей, но потом я привык к трибуне, стал себя чувствовать свободнее. Я научился следить за слушателями и проверять себя во время речи. Я выбирал двух-трёх человек из сотен, следил за их лицами, за тем, как они слушают и что делают во время речи, я старался держать их в напряжении и напрягался сам. После выступления, когда проходило несколько минут и спадало возбуждение, я почти всегда чувствовал себя вялым и опустошённым и нередко испытывал неловкость. Это случалось обычно, если я впадал в вольные и невольные преувеличения или заражался крикливым и неестественным пафосом.

Однажды я повстречался со стариком рабочим, семидесятником. Он подошёл ко мне после митинга и настойчиво упрашивал зайти к нему "попить чайку". Он жил одиноко в полутёмной каморке. Стоял тут стол, стул, погнутая железная койка с тощим тюфяком, в углу - крашеный солдатский сундук.

- А зовут меня Платоныч, - сказал старик, вводя меня в своё убогое убежище. Он принёс кипятку, засыпал щепотку чаю, придвинул калач, колбасу. Всё это он делал проворно, то и дело подтягивая рукой брюки и шмыгая носом.

Ввёртываясь в меня одним глазом - на другом у него было бельмо, - он говорил хриплым, словно простуженным голосом:

- Хожу, хожу я на собрания и на кружках бываю. Приходит к нам каждую неделю молоденький такой, ну, вроде тебя. Давно я всё это слышу про пауков и про мух, про богачей и народ, лет тридцать, привык.

Седая борода у него щетинилась, заползала под глаза, а нос острым крючком нависал над прокуренными, вниз растущими усами.

- Осмелел теперь народ, осмелел. Э, да и времена не те, не те времена. - Он глубоко вздохнул, налил чаю. - В те поры, а было это давно, разве так мы жили? Ходил к нам тогда такой черноусенький смелец, читал нам, говорил. Спустя время канул, словно в воду, должно, в тюрьму попал. Осталось нас на заводе четверо. Один отстал. Вот мы втроём и держались друг за дружку. Собирались. Придём, бывало, совместно посидим, потолкуем, в книжку заглянем, в газету. В газете всё наоборот читали. А главное - искали, скоро ли это всё кончится. Так лет десять, а может, и больше жили. Одни. Ни чёрненьких, ни беленьких не видали. На заводе - работа, штрафы, пьянство, баб бьют, хулиганят, живут за забором, - никакой совместности. Ждали, и как терпения хватало! А теперь что, теперь легко, большая совместность обнаружилась.

- Неужели, - спросил я, - за десять лет никто не заглядывал к вам из революционных организаций?

- Никого не видали, парень. Стороной доходили слухи, что есть книжки, листки попадались, а настоящего не было. Пошли потом социал-демократы эти. Тогда и мы пристали.

Я спросил, есть ли у него семья.

- Семья у меня была. Жена померла, и сынок помер, лет пятнадцати, живу бобылем, тоже издавна… Про обыски… Случалось, только ничего у меня не находили. Два раза сажали, ну, без последствий. Месяца два подержут - отпустят.

Я собрался уходить. Платоныч усиленно просил заходить к нему. Я записал адрес, но в сутолоке тех дней больше нам не удалось встретиться. Перед тем как расстаться, он хлопнул меня по плечу, посмотрел весело и хитро в упор единственным своим глазом, спросил:

- А что, товарищ, конец, что ли, нашим ожиданкам или как?

- Теперь конец, - ответил я уверенно.

Платоныч с сомнением покачал головой.

- Подождём, товарищ, ох, подождём ещё. Чует моё сердце. Не раскачаешь сразу. Ба-альшая раскачка нужна… А ничего… Теперь совместные стали… Покажем…

Он сочувственно подмигнул мне.

…Нам приходилось редко бывать в центре. Работа на окраинах отнимала у нас всё время. Но всё же иногда нам выдавали пропуска и билеты на заседания Петербургского совета рабочих депутатов и на другие собрания.

Из заседаний Совета в памяти сохранилось торжественное чествование В. И. Засулич и Л. Г. Дейча.

Опрятная, сухая старушка с выдвинувшимся вперёд подбородком, с мягкими и добрыми глазами, держала за руку бодрого, подвижного и неугомонного старика с библейской бородой. Кругом неистовствовали, хлопали, кричали, поднявшись с места и вытягивая к эстраде головы, депутаты с заводов и фабрик. Засулич и Дейч вернулись из долгого заграничного изгнания. Они впервые видели открытое заседание Совета. Я думал: говорят, что мечтания никогда не воплощаются в жизнь. Какая ограниченность, какое жалкое заблуждение! Нет, подобно весенним цветам, расцветают надежды в человеке, цветы завязываются, зреет плод и падает в осеннюю пору. Пусть это бывает поздно, в дни увядания, в багряную осень, но бывает же, бывает.

В один из свободных вечеров мы с Валентином пробрались на многолюдное собрание, кажется, в зале Вольно-экономического общества. По-обычному выступали ораторы. После одной речи в зале произошла суматоха, на кафедру уверенно и быстро взошел плотный человек среднего роста в коротком пиджаке. Он пригладил обеими руками лысеющую куполообразную голову, провёл повелительно по усам, окинул собрание маленькими, необычайно острыми и живыми глазами с весёлой смешинкой. Это был Ленин. Он говорил о земельном вопросе. Ничего неожиданного, нового, поражающего в его речи не было. Он, видимо, старался популярно изложить аграрную программу социал-демократов, но в его словах, в манере говорить заключалась стремительная уверенность, властный напор на слушателей и сосредоточенная деловитость.

Он почти не стоял на месте. Он подходил к барьеру, наклонялся вперёд, засовывал пальцы за жилет, быстрым движением откидывался назад, отступал, вновь приближался, он почти бегал на пространстве двух-трёх шагов. Он картавил, его голос шёл из нутра, исподу, верней - он говорил всем своим существом, каждым поворотом головы, каждым взглядом. Тогда-то впервые и на всю жизнь я почувствовал, что пред нами главный вожак революции, её ум, сердце и воля. В тяжёлые годы упадка, скитаний, предательств и измен, горьких сомнений и одиночества, усталости и затравленности он всегда был со мной, предо мной. Да, плохо, нехорошо, не под силу, но есть Ленин. А что сказал бы на это Ленин? Нет, Ленину это не пришлось бы по вкусу, он осудил бы. Неудача, но с нами Ленин. Я проверял им свои мысли, чувства, свои недоумения. Никто из людей в моей жизни так много не значил, ни о ком я так часто не вспоминал, как о нём, об этом человеке с песочным лицом, с татарским разрезом глаз - один из них он хитро и насмешливо щурил.

В зале было тихо. Ленин убеждал и приказывал. Он защищался и нападал. Казалось, он бросал в толпу горячие, круглые камни. Почему-то слова его окрашивались жарким красным цветом. Он умел убеждать, как адвокат, но ещё больше он убеждал, подчиняя слушателей своему хотению и тем, что он не сомневался.

Ленину не удалось кончить речи. Присутствовавший на собрании пристав заявил, что он лишает слова оратора и закрывает собрание. Ленин шутливо заметил: "По случаю свободы собраний собрание закрывается". Пристав с городовым стал пробираться к трибуне. Его оттирали. Ленин поспешно покинул трибуну, скрылся, сопровождаемый и охраняемый группой доверенных товарищей. Зал гремел в овациях.

- Ленин, - глубоко вздыхая всей грудью, произнёс Валентин, теснясь к выходу.

- Он нисколько не подлаживается к аудитории, - сказал я.

- Хороший парень, - баском покровительственно прибавил Валентин.

В дни декабрьской забастовки и восстания в Москве нас назначили в группу летучих агитаторов. С утра мы выходили на улицы рабочих предместий, следили, где собирался народ, вмешивались в споры, убеждали "держаться до конца", осведомляли о том, что делается на других заводах, в районах, в Москве. Такие летучки обычно были непродолжительны и опасны: по улицам разъезжали конные полицейские, казаки, драгуны, шныряли вольные и наёмные сыщики, бродили и вынюхивали громилы. Не раз за нами гонялись охранители, и мы убегали от них во дворы домов, в переулки, смешивались с толпой.

Однажды, спасаясь от преследования казаков, мы, не зная, куда деться, завернули за угол и забежали в первую попавшуюся открытую лавку, заваленную железным хламом. Нас встретил сумрачный и неприветливый старик в длиннополой поддёвке.

- Вам чего? - спросил он нас враждебно.

- За нами гонится полиция, - оторопело и откровенно сознались мы.

Старик дернул ухо, густо заросшее волосами, оглядел нас из-под колких бровей, бросил с ненавистью:

- Проходите сюда!

Он прикрыл дверь лавки, провёл нас в полутёмную заднюю комнату.

В это время конный наряд проскакал мимо лавки. Старик постоял, прислушиваясь к замирающему стуку копыт.

- Ну, - сказал он жёстко, - идите вот сюда чёрным ходом. Тоже - забастовщики. Материнское молоко на губах ещё не обсохло, а туда же лезут. Всыпать бы вам по полсотне горячих, да за вихры отодрать.

Мы поблагодарили его.

- Идите, идите, нужно мне ваше спасибо, - непримиримо ответил он, захлопывая за нами дверь.

Военная организация

Московское восстание было подавлено, первый Совет сидел в тюрьме. Валентину предложили поехать в Гельсингфорс работать в нашей военной организации. Он согласился. Я провожал его. На вокзале мы чуть не попались. В чемодане Валентина лежали вместе с бельём протоколы съезда, номера нашей газеты, листки, прокламации, браунинг, кинжал. Чемодан пришлось сдавать в багаж. В багажном отделении к нам подошёл чиновник, предложил раскрыть чемодан. Мы спросили, на каком основании он требует осмотра.

- Обычные таможенные порядки, - кратко ответил чиновник, ожидая у чемодана вместе с весовщиком.

Мы тревожно переглянулись. Нас не предупредили, что багаж на Финляндском вокзале осматривают. Открыть чемодан - значит подвергнуться аресту.

Валентин, покрывшись мгновенно яркими пятнами, спросил:

- А сколько стоит отправить чемодан багажом? Я рассчитывал взять чемодан с собой.

Весовщик-финн приподнял чемодан, ответил на ломаном русском языке.

- Кажется, у меня не хватит денег уплатить за багаж. - Валентин отвернулся в сторону, вынул кошелек, порылся в нём. - Какая досада, не хватает. Может быть, у тебя найдётся? - Он толкнул меня ногой и пристально на меня посмотрел.

- Нет, я при себе имею деньги только на извозчика.

- Тогда, - сказал Валентин, - придётся оставить пока чемодан у тебя. Извиняюсь за беспокойство, - обратился он к чиновнику.

Тот отошёл от нас. Я поспешил попрощаться с Валентином и уехать с чемоданом. Я послал его на следующий день без браунинга, кинжала и нелегальной литературы.

В конце января получил от Валентина письмо, он предлагал мне приехать к нему. Я достал свидетельство от врача, взял десятидневный отпуск по службе.

Гельсингфорс показался мне очень уютным и непохожим на наши российские города. Скалы, дома в стиле модерн, словно высеченные из камня широкие эспланады, катанье с гор на лыжах и санках, опрятные, чистые кафе - ото всего веяло домашним, прочно установившимся культурным северным бытом. После сырого, сумрачного, холодного Петербурга Гельсингфорс казался загородной тихой, радушной виллой.

Я нашёл Валентина на Union Katu.

- Здесь живёт Бернгард фон Герлях? - спросил я мешковатого финна, открывшего мне дверь.

Финн дружелюбно кивнул головой. К моему несказанному удивлению, Валентин и оказался фон Герляхом. "Фон Герлях" был одет в новую чёрную пару, носил тонкую вязаную финку, воротничок, манжеты, шёлковый серый галстук.

Фон Герлях осмотрел меня критически, с сомнением покачал головой:

- Ты компрометируешь меня. Варежки, драное пальто, шапчонка. Имей в виду, здесь я - знатный студент. Придётся сказать, что ты - мой друг, прославленный русский писатель и поэт.

Мы поделились новостями, мыслями, легли в кровати с отличным бельём. Одеяла были приготовлены конвертами.

В восемь часов утра вошла горничная-финка в белом переднике: она слегка тронула нас за плечи, поставила на низенький столик поднос с кофейным прибором, со сливками и с сухарями. Фон Герлях лениво потянулся к маленьким чашечкам.

- Превосходный обычай - пить кофе со сливками в постели. Сразу становишься бодрым, не правда ли?

Я согласился со своим изысканным и высоким другом. Мы выпростали руки из-под одеял, приподнялись и изнеженно тянули душистый кофе.

- Кто мог бы подумать, - заметил кровный, старинной немецкой фамилии молодой юнкер, - кто бы мог подумать, что возможны подобные волшебные превращения?

- Да, - ответил я, - ещё в прошлом году в это время мы валялись, помнишь, в угловой семинарской спальне: рядом с нами спал Дроздов, от его портянок несло за семь вёрст, и мы задыхались в липком и густом поту. Интересно, что сказал бы наш инспектор-"косопузый", если бы увидел нас в этой роскошной обстановке.

- Очень нужно вспоминать об этой гадине, - опорожняя вторую чашку, пренебрежительно ответил юнкер, по-видимому, без особого удовольствия вспоминая о своём тёмном прошлом. Он закурил папиросу, высунул ногу из-под одеяла и стал рассеянно водить жёлтой пяткой по голубым обоям на стене.

Вошла горничная. Валентин продолжал вычерчивать на стене замысловатые фигуры. Когда горничная унесла поднос, я не без ехидства промолвил:

- Словно бы "фону" не пристало в присутствии молодой женщины пятнать обои голой пяткой.

Фон Герлях поспешно убрал ногу под одеяло.

- Ты прав, мой друг. Пора, однако, вставать. Может быть, тебе нужен одеколон?

Я вытаращил глаза.

- Освежает и гигиенично, - поучительно разъяснил "фон". - Я мешаю наполовину с водой. Три раза в неделю.

- Ты так совсем обуржуазишься, - предостерёг я Валентина.

- Могу, - ответил он, рассмеявшись.

Назад Дальше