Днём мы обедали в столовой, где не было порций, стояли графин с водкой, холодные закуски. Горячее, жаркое подавали в огромных мисках и блюдах. Каждый брал, сколько ему хотелось. Это тоже удивило меня.
После обеда гуляли и натолкнулись на необычайное шествие. Навстречу нам с вокзальной стороны, запружая улицу, валила густая толпа, по бокам охраняемая живой цепью. Впереди со смехом и криками, вцепившись в оглобли, тащили сани человек двадцать, лошадей не было. На санях восседали два человека, на коленях они держали женщину. Они снимали шапки, кланялись, что-то выкрикивали.
- Горький! Горький! - разобрали мы в толпе.
В санках сидели Горький, его жена Андреева, Скиталец. Именитого писателя встречали на вокзале финские рабочие. Они впряглись в сани, везли гостя в дом пожарного общества, где помещался рабочий клуб. Валентин узнал, что вечером будет чествование Горького в клубе, поспешил в редакцию газеты "Тиомиес" запастись билетами.
Вечером мы надрывались от криков и аплодисментов. Горький читал свой новый рассказ "Товарищ", Скиталец в стихах грозился расправиться с "гадом", вновь оживающим, Андреева бросала непримиримо слова из стихотворения Рукавишникова: "Кто за нас, иди за нами". Произносились приветственные и ответные речи. Позже, часов в десять, был ужин. Я не спускал глаз с Горького. Скуластое, квадратное, некрасивое лицо, широкий, приплюснутый, утиный нос, водянистые, невыразительные глаза, гладко зачесанные "мочалкой" волосы, однобортная, глухая, чёрная суконная куртка, брюки, вправленные в высокие сапоги, - сутулится, высок, руки длинные, как будто он не знает, что с ними делать, - всё в нём обычно, обыденно. Откуда же яркость, сочность и свежесть рассказов? Откуда Коновалов, Буревестник, песня о Соколе, откуда хитрый и чудесный Лука, Сатин, Барон?
Преобладали финны, но было много и русских. Начальник Красной гвардии Кук, сорокалетний кряжистый человек с красной лентой через плечо, произнёс прочувствованную речь по-русски:
- Мы знаем, ценим и любим русский народ, - говорил он. - У Достоевского в "Преступлении и наказании" Раскольников приходит к Соне Мармеладовой, кланяется ей в ноги и сознаётся, что не ей, а её страданиям он поклоняется. Мы, финны, тоже готовы, подобно Раскольникову, поклониться невыносимым страданиям, которые терпит русский народ.
Отвечал Куку Горький. Он отвечал односложно, заявил, что не умеет говорить и что речь Кука потрясла его. Тут он вынул платок, прослезился, стал обходить стол, жать по очереди руки присутствующих.
- Алексей, - сказал ему вполголоса Скиталец, - ещё немного, и мы станем с тобой знаменитыми ораторами. Ты подаешь надежды.
Скиталец, Валентин и я затеяли спор о русской литературе. Скиталец доказывал, что русский народ, вопреки ходячему мнению, мало одарён художественными талантами.
- Настоящий коренной русак, - басил он, - это костромичи и ярославцы. Они хитры, деловиты, практичны. Они - люд торговый, оборотистый, но лишённый художественных чувств. В литературу, заметьте, они ничего не внесли, они не дали ни одного крупного художника. Всё, что у нас есть великого, прекрасного в искусстве, - от Востока, от Азии, от татар, от евреев, словом, от инородцев. Посмотрите на Толстого - лицо татарское, Плеханов - татарский отпрыск.
Горький соглашался со Скитальцем, говорил о западном влиянии и издевался над русским лаптем.
- Определённый западник, - сказал Валентин, когда спор окончился.
Скитальца попросили провозгласить анафему русскому самодержавию. Было уже опорожнено множество бутылок, в зале стоял оживлённый, нестройный гул. Огромный, неуклюжий, похожий на протодьякона Скиталец оглушительно проанафемствовал. Его посадили в кресло, носили вокруг стола. Он рычал, осенял гостей крестным знамением, благословлял и пил из горлышка пиво.
Пели поволжские песни. Мария Фёдоровна Андреева аккомпанировала на рояле. Она выглядела среди нас прирождённой королевой. Затянули "Дубинушку". Запевал октавой Скиталец, Горький дирижировал. Высоко подняв над нами руки, откидывая назад с потного лба пряди волос, поднимаясь на цыпочки, он вдохновенно управлял хором. Я увидел загоревшиеся, заблестевшие глаза, отвердевший подбородок, лицо, словно зажжённое внутренним огнём. Он забыл прибегать к платку и, очевидно, вспомнил свою стародавнюю привычку: шмыгал в себя носом и поводил указательным пальцем правой руки по верхней губе, у ноздрей. Этот жест у него отличался молниеносностью.
Затем мы затеяли чехарду. Мы скакали друг через друга по большой зале, сшибая стулья, кресла и столы. Финны были крайне удивлены нашей игрой, но из вежливости одобрительно хлопали. Мы разошлись в восьмом часу утра.
Спустя несколько дней Горький уехал в Америку.
Валентин пригласил меня на собрание военной организации. Мы вышли из нашей квартиры тёмным вечером. Мохнатыми, большими хлопьями падал снег, щекотал лицо, повисал и таял на ресницах, оседал на плечах. Небо казалось спустившимся на землю. Мы миновали центральную часть города, свернули в одинокую, пустынную улицу, слабо освещённую фонарями. На углу неподвижно стояла женщина. Валентин подошёл к ней, спросил по-фински, она ответила. Мы прошли шагов двадцать, снова встретили женщину, она проводила нас внимательным взглядом. По дороге я заметил ещё несколько женщин.
- Сегодня нас охраняет женский отряд Красной гвардии. Отряд состоит главным образом из молодых работниц, но есть и интеллигентки. Они вооружены. Если бы нас попытались арестовать, им отдан приказ защищать нас, то есть стрелять.
У парадного входа серого трёхэтажного дома мы опять встретились с группой женщин. К одной из них - у неё было холодное, бледное, очень красивое лицо - Валентин подошёл, сказал пароль, нас пропустили.
- Это - начальник женского отряда, - шепнул Валентин на лестнице. - Берёт призы по стрельбе.
На звонок вышел крупный человек лет пятидесяти, похожий на русских помещиков средней полосы, провёл нас в гостиную. На диване сидел военный, лысый, с рыжими усами и маленькими глазками, беседовал с двумя молодыми офицерами. Лысый оказался штабс-капитаном Ционом, офицеры - артиллерийскими поручиками Емельяновым и Коханским. Поодаль в углу стеснённо молчали два солдата, один черноволосый, худой и длинноносый, другой с открытым, добродушным лицом, белобрысый увалень. Приземистый, с короткой шеей человек, взяв под руку молодого паренька, прохаживался по гостиной. Он по-волчьи наклонял голову, совершенно седую, хотя ему было не больше двадцати шести - двадцати восьми лет. У стола рассеянно перелистывала книгу курсистка Вера, она показалась мне как бы освещённой вечерними лучами солнца. Я встречался с ней раньше у Валентина.
Вошёл начальник Красной гвардии Кук. Заседание открылось сообщением длинноносого солдатика о провале "товарища Семёна", артиллериста: у него в вещах произвели обыск, нашли прокламации. Он успел скрыться из казармы. Необходимо его куда-нибудь отправить. Валентину поручили сговориться с Семёном.
Емельянов кратко доложил о состоянии свеаборгского гарнизона. Подпольные кружки имеются почти в каждой роте на всех островах. Солдаты охотно посещают массовки. Подпольной литературы недостаёт, к тому же она плохо приспособлена к солдатским нуждам. Необходима своя газета, свои листки.
- Так точно, ваше благородие, - подтвердил из-за угла белобрысый солдат, поднимаясь и держа руки по швам. - Своя газета нужна.
Председатель, седой, вскинул на солдата глаза, отчеканил:
- Категорически заявляю, товарищ Николай, никаких благородий тут нет.
Солдат сконфузился, рук не убрал.
- По привычке. Видимся больше в казарме, а там, известно, по уставу.
Емельянов усмехнулся, поймал ус в рот, стал его жевать.
- А как обстоит дело с командным составом? - спросил юноша.
Емельянов и Коханский невесело переглянулись.
- Неважно, - ответил Емельянов. - Есть кое-какие связи, но они ненадёжны. Командный состав против революции.
Слово взял штабс-капитан Цион:
- Пора переходить, товарищи, к более активным действиям. Одной агитации и пропаганды мало. Нужно поднимать и воспитывать боевой революционный дух среди солдатской массы. - Говоря, он потирал лысину, обводил собравшихся зелёным взглядом.
- Категорически протестую, - перебил его седой председатель и стукнул кулаком по столу. - Я знаю, откуда ветер дует. От активистов и от эсеров. Товарищ Цион, перестаньте с ними путаться. На авантюры мы не пойдём.
Цион защищался:
- Эсеры и активисты тут ни при чём. Солдаты сами переходят к действию. Недавно офицерское собрание солдаты атаковали булыжниками.
- Пустяки, - отрезал седой.
Цион пожал плечами.
Постановили: приступить к организации своей солдатской газеты "Вестник казармы", усилить работу среди пехотинцев-солдат, удерживать матросов и артиллеристов от преждевременных выступлений. Седой объявил собрание закрытым, ушёл вместе с солдатами.
Хозяин предложил кофе. Курсистка Вера подошла к пианино, открыла крышку, взяла несколько аккордов. Её попросили сыграть. Она уверенно заиграла увертюру из "Пиковой дамы". Емельянов и Коханский подошли к пианино, облокотились, стояли в одинаковых позах, странно похожие друг на друга. У них были хорошо очерченные талии и чувствовались крепкие молодые мускулы. Они стояли неподвижно.
Вера, окончив увертюру, сказала:
- В музыке есть что-то расслабляющее, не правда ли? Мне почему-то всегда вспоминается детство. Лежишь в кровати. У тебя небольшой жар, он приятной истомой разлит по телу. Не хочется двигаться. Подходит мама, осторожно и тревожно касается лба, и от этого родного и ласкового прикосновения и от этой усталости делается уютно и печально немного почему-то.
Емельянов отошёл от пианино, прошёлся по комнате.
- Я сейчас думал о другом, товарищ Вера… А верно… Погибнем мы скоро… - Он подошёл к Коханскому, положил ему руку на плечо. - Недолго мы с тобой протянем.
- Недолго, - согласился Коханский, приподняв плечи, словно принимая на них тяжесть.
Вера поднялась, провела по бедрам руками.
- С чего это вы так? Мне кажется, что мы накануне победы.
Коханский скрестил руки, уставился в окно, ответил:
- Я тоже так думаю, только мы в живых не останемся. Почему? - Он пожал плечами. - Поживите в нашей крепости - увидите. Мы окружены темнотой и врагами.
Выпили кофе, стали расходиться. Вера вышла со мной и с Валентином. Ночь была тиха и печальна. У дома и на улице уже никто не дежурил. Спустя несколько месяцев я писал статью, посвящённую памяти Емельянова и Коханского, расстрелянных в дни свеаборгского восстания. В ней говорилось о людях, обречённых революцией стоять на малых, почти незаметных постах, но всегда ведущих к гибели.
- Кто сегодня председательствовал на собрании? - спросил я Валентина.
- Седой, герой Пресни. Он недавно приехал в Гельсингфорс.
- А у кого мы собирались?
- У шведа, богатого торговца плетёной мебелью.
- Седой очень деспотически ведёт собрание, - сказала Вера. - И вообще наши заседания сухи и слишком практичны. У меня всегда такое ощущение, словно моё личное - одно, а то, что делается на наших собраниях, - другое.
- Вы, Вера, индивидуалистка, - заметил Валентин.
- Но я тоже всем сердцем люблю революцию и нашу партию, - возразила Вера, замедляя шаг. Она взяла Валентина под руку.
- Наши собрания, - ответил Валентин, - оформляют жизнь коллектива и отбрасывают всё узко личное. Коллектив должен подчинить себе личность, иначе не побеждают.
- Может быть, - задумчиво согласилась Вера, - но иногда одиноко всё-таки.
- Не до этого теперь.
Вера ничего не ответила.
На другой день мы отправились к Семёну. Мы долго плутали, наконец на одной из окраинных улиц постучались в парадную дверь небольшого домика. Нас встретила старушка. Мы назвали фамилию финского товарища, у него скрывался Семён. Старушка пригласила нас знаками пройти в квартиру. Мы последовали за ней. В прихожей стоял… финский полисмен.
- Попались, чёрт возьми! - прошептал Валентин, пятясь обратно к выходу. Я тоже растерялся.
Полисмен подошёл, дружелюбно подал нам руку. Ничего не понимая, мы поздоровались. В это время из другой комнаты вылез огромного роста солдат с круглым подбородком, губа у него была рассечена. Оправляя солдатскую блузу, он подошёл к Валентину.
- Здравствуй. Ну, проходи.
Мы вошли во вторую комнату. Валентин прикрыл дверь.
- Что это значит? Тебя арестовали? Откуда здесь полиция?
Семён ухмыльнулся.
- Бог грехам терпит. Да вить это и есть мой хозяин. У них я и ночую. Парень - ничего себе, из наших. Сейчас на дежурство собирается.
- Вот тебе и фунт, - только и сумел сказать Валентин, изнеможённо опускаясь на стул и обтирая со лба сразу выступившую испарину.
На столе лежало несколько книг на немецком и французском языках. Я успел разобрать фамилии Каутского, Плеханова, Лафарга. В дверь осторожно постучали. Вошёл полисмен. Он был уже в форменной шинели. Он спросил по-русски - не хотят ли гости кофе. Мы поблагодарили, от кофе отказались. Он приложил руку к козырьку, вышел.
- Три дня здесь сижу, - сказал Семён. - Дюже хорошо кормят. А скучно. Одно занятие - читаю. Есть тут у меня одна настоящая книга. Вот. - Он подал нам карманное Евангелие, смущённо и неуверенно глядя на нас, продолжал: - Ну, как просто и понятно тут всё прописано! Скажем, о богатом и бедном Лазаре или насчёт верблюда.
Валентин покачал головой.
- Ах, Семён, Семён, кто про что, а ты про своё. Старовата книга.
- Хорошая книга, - твёрдо ответил Семён и взял её снова в жилистые, красные руки. - Наша книга, бедняцкая.
Как я потом узнал от Валентина, Семён принадлежал к самоотверженным работникам военной организации. Он завербовал в казармах не один десяток артиллеристов. Он ревностно распространял наши листки, газеты, брошюры, готовил солдат к восстанию, но лучшей, любимой книгой он почитал Евангелие. Он полагал, что истинный смысл этой книги заключается во всеобщем равенстве и братстве людей, в проповеди общего имущества и в отречении от собственности. Смысл этот, по его мнению, тщательно скрывался от народа священниками, чиновниками, помещиками, и главная задача всякого прозревшего заключается в раскрытии сущности евангельского учения. Он не расставался с Евангелием. Пользуясь им, он проповедовал отнятие без выкупа земель и угодий у помещиков, насильственное свержение царского строя. Он упрямо подбирал оправдывающие эту тактику притчи и тексты.
Валентин, признавая, по-видимому, всю бесполезность бесед о "бедняцкой книге", перевёл разговор на положение Семёна. Оставаться Семёну в Гельсингфорсе нельзя. Нужно или уехать за границу, или перейти на нелегальное положение в России. За границей, например в Швеции, можно устроиться на фабрике.
Семён смотрел вниз, расставив в тяжёлых, неуклюжих сапогах ноги. Потом, вздохнув, сказал:
- В Россию поеду, к своим. Когда уходил в солдаты, правды не знал. Поеду, расскажу землякам, как нужно жить.
Валентин находил, что ехать к односельчанам Семёну не следует: его станут разыскивать, как дезертира, - в этих случаях власти всегда дают знать на родину.
Семён спокойно возразил:
- Знаю, а поехать надо. Во тьме живут, а есть настоящие люди. Правду узнают - в огонь за неё пойдут… Я на короткое время, поживу, попрячусь, а потом подамся в другие места. А за границей, на чужой земле, мне делать нечего, сами понимаете. Тоска заест.
Валентин пытался ещё раз убедить Семёна не показываться на родину, но Семён прочно стоял на своём. Условились о паспорте, о деньгах и об отъезде. Семён просил посидеть с ним, жалуясь на скуку, вновь заговорил о богатых и бедных по Евангелию. О помещиках, фабрикантах и чиновниках он отзывался без злобы, даже как бы с сожалением. Перед ним раскрылась новая жизнь "по божьему закону". Путь к этой жизни орошался кровью, он принимал это, но, принимая, старательно обходил неприятное, страшное, хотя и неизбежное, отвёртывался, осиянный великой истиной, обретённой им в древней книге. Он беседовал, горбатясь, потирая мясистые ладони меж колен, то и дело одёргивая гимнастёрку и поправляя пояс.
Когда мы возвращались от него, Валентин промолвил:
- Ничего не можем с ним сделать. Сколько ни бились - твердит и твердит про своё Евангелие. А солдаты его любят.
Я спросил про полисмена социал-демократа. Валентин рассказал, что полисмен его, конечно, напугал, но в конце концов удивляться нечему. В Финляндии нам сочувствуют не только рабочие, но и значительная часть финской буржуазии в надежде на то, что русская революция поможет ей добиться самостоятельности. Гельсингфорский полицмейстер предупреждает военную организацию о кознях русской охранки, нам дают оружие, скрывают наших революционеров. Военные массовки за городом охраняются иногда финской полицией. Работать пока легко и свободно…
…Срок моего отпуска давно уже истек. Фон Герлях учтиво проводил меня.
В Петербурге происходили массовые аресты. Митинги, массовки, собрания на фабриках и заводах, в рабочих предместьях продолжались, но с каждым днём их становилось трудней проводить, всё чаще их разгоняли охранка и полиция. Рабочие ходили угрюмые, сосредоточенные. Организация вновь глубже уходила в подполье.
Я сошёлся с кружком путиловских рабочих. Они жили коммуной. С ними я ходил по кружкам, пробирался на завод, в мастерские, нередко ночевал в коммуне, а потом переселился к ним совсем. Руководителями в кружке были смышлёный, интеллигентный рабочий Бойко и Марков, отличавшийся практической сметкой. Голова моя к тому времени ещё не успела остыть от философской отвлечённости, я докучал своим коммунарам и испытывал их терпение экскурсиями в горние области философии, логики и психологии. Я разъяснял своим друзьям различие между трансцендентным и трансцендентальным, определял содержание понятий: материализм, монизм, солипсизм. Я говорил об ограниченности Фейербахова материализма и предупреждал об опасностях, таившихся в идеалистических системах Платона, Лейбница, Беркли, - я заклинал их именами Маркса, Энгельса, Плеханова не поддаваться сомнительному эмпиризму Маха и Авенариуса. Приятели мои, как и следовало ожидать того, пагубных уклонов не обнаруживали, твёрдо держались за ортодоксальный марксизм, но, очевидно, в качестве необходимой самообороны против меня вынуждались прибегать к средствам, приводившим меня в недоумение и даже в уныние. Вспоминаю: Бойко, Марков с товарищами лежат на тощих и грязных тюфяках. Они возвратились с ночной смены, закусили, напились чаю. Пользуясь своим и ихним досугом, я горячо и по возможности популярно знакомлю их с кантовским учением о вещи в себе. Мне кажется, что аудитория внимательно и благодарно слушает мои рассуждения. Странное молчание и ещё более странные звуки из угла, где лежит Марков, заставляют меня насторожиться. Я всматриваюсь в моих друзей. Раскинув ноги, одни мирно посапывают носами, другие мерно дышат в сладком усыплении. Я сконфуженно умолкаю. Вопрос о познаваемости мира остаётся открытым.
За всем тем жили мы непритязательно и весело во флигеле из трёх небольших комнат, неподалёку от завода, братски делились достатками, выполняли аккуратно поручения районного комитета.