За живой и мёртвой водой - Александр Воронский 13 стр.


- Ну вот, на наш век довольно стать революционными подмастерьями. Хорошо, что за этот год из наших голов выветрилась наивная романтика, мечтательность и распущенность. Мы уже прошли с тобой большую школу.

Я задумчиво ответил:

- Да, романтику нашу растрясли события и работа. И распущенности былой в нас больше нет… Только о Петре ты ничего не знаешь, а ты работал с ним.

Валентин кратко ответил:

- Ничего не поделаешь.

…Я прогостил у Валентина больше месяца. Петра и Ефима не выпустили. Работать стало трудней. У школы шлялись русские сыщики. В начале июля я уехал в Петербург.

Тройки и пятки

Я отчётливо и сейчас вижу пред собой жёлтую тяжеловесную стопочку, семь небольших золотых кружков - тридцать пять рублей - первое моё жалованье профессионального революционера. Его передала мне Наташа (Драбкина), технический секретарь нашего районного комитета, молодая женщина, с чёрными усиками на губе и с мохнатыми ресницами - она ими моргала чаще обычного. Передавая мне деньги, Наташа показала карточку годовалой своей дочери. Она ждала от меня, по-видимому, похвал, но я оказался в тот момент невнимательным и грубым, лишь мельком взглянув на карточку.

Наконец-то! Вот оно, наглядное свидетельство моих успехов. Меня отметили, выделили, нашли настолько ценным и полезным, что сочли нужным поддерживать из скудных средств партийного комитета. Я сделался более самоуверенным, пытался давать авторитетные разъяснения и не скупился напоминать своим товарищам по работе, что я - "профессионал".

Я преувеличивал, соглашаясь с Валентином, что за год работы в столице я освободился от юношеской романтики. Наоборот, я пережил снова полосу мрачного и опасного романтизма. Я продолжал ходить по кружкам и массовкам, но такая работа больше меня не удовлетворяла. Открытое рабочее движение было разбито, правительство окрепло, перешло в наступление, революционные организации громились беспощадно, аграрная борьба крестьян с помещиками раздробилась на отдельные, не согласованные друг с другом погромы, бунты, поджоги. Революция была на ущербе. Во мне, как и во многих других, росло озлобление, я терял равновесие, и всё чаще и чаще в ушах моих навязчиво грохотали взрывающиеся бомбы и выстрелы одиночек-террористов. Я решил перейти на боевую работу и получил на то разрешение нашего районного комитета.

С большим трудом я добился и получил из центра не то двадцать, не то тридцать револьверов разной системы. У нас составилась боевая дружина в несколько десятков человек, разбитая на пятки. Я сделался организатором. Дружина состояла из рабочей молодежи. Изредка мы обучались стрельбе и военным приёмам, собираясь далеко за околицей. Мы не знали, что будем делать, но были глубоко и непоколебимо уверены, что "дело" не за горами, пока же изредка охраняли массовки, несли патрульную службу, а ещё больше мечтали. Одни поговаривали, что хорошо "убрать" пристава: он отличался неутомимостью и жестокостью; другие предлагали "снять" для пробы несколько казаков и городовых; третьи не прочь были испробовать свои силы на каком-нибудь ограблении кассы, конторы в интересах партии.

Я переживал сложное душевное состояние. Озлобление и ожесточение часто сменялись равнодушием, крайней усталостью, оцепенением. Я читал об убийствах, о нападениях на кассиров и чувствовал угрызения совести, как будто не следовало, нехорошо было есть, спать, смеяться, бегать по массовкам. Я преклонялся пред отвагой, пред мужеством, пред героизмом боевиков, испытывал боль и тоску за них.

- Готов ли ты? - спрашивал и пытал я себя постоянно, мучился, сомневался. Иногда мне казалось, что я готов. Довольно болтать, читать статьи и книги, произносить громкие речи, пора приниматься за "настоящее дело". Но чаще я ощущал, как надо мной простёрлась и охватила меня жестокая сила сильней меня, сильней моих помыслов, она казалась мне чужой и посторонней, но непреоборимой и властной. Она влекла меня к испытанию кровью, огнём и железом, к убийству, к смерти и к страданию. Я боялся этой силы, но не мог противостоять её странной и страшной власти над собой. С болезненным любопытством я искал в газетах, в журналах описания террористических актов, расспрашивал знакомых и товарищей о подробностях. От времени до времени я начинал понимать, что меня влечёт в сторону от обычной, от нормальной жизни и что нельзя доверять себе, но это проходило, и я вновь исступлённо думал о кровавых делах.

Редкие, давно не виданные сны мерещились мне тогда. Я слышал во сне однообразную, мелодичную, ровную музыку. Когда-то в отрочестве у моего дяди, купца, на столе в гостиной стоял заводной музыкальный ящик. Я подолгу просиживал у стола и вертел ручку, так как влюбился в гимназистку третьего класса Марусю, дочь начальника станции. Я забыл в сутолоке тех дней и о ящике, и о Марусе. Сны напомнили мне их. Я просыпался расслабленный, мне не хотелось подниматься с постели, я испытывал и переживал всю обольстительную силу сновидений, от которых ходишь потом счастливым и опечаленным.

Мне снилась опрятная, жалостливая и словоохотливая странница Авдотья из родного села. Случалось, что она приходила ко мне в бурсу, в духовное училище. Стыдясь её холщовой котомки, овчинного полушубка и ласк - она любила гладить меня по голове, - я тащил её на задний двор, заставленный штабелями дров и заваленный всяким хламом. Там она совала мне чёрные, сухие лепёшки, яйца, называла меня сиротинкой, я старался хмуро от неё отделаться. Теперь Авдотья снова приходила ко мне во сне.

Снились мне и омерзительные, изнуряющие сны: медленно меняющиеся, гримасничающие рожи, отвратительные, осклизлые чудовища. Кто-то неведомый гнался за мной по кривым и бесконечным подземным тёмным лабиринтам; или я начинал предчувствовать, что вот сейчас, сию минуту появится нечто страшное и безобразное, и действительно открывались дверь, окно, раздавались во тьме шаги, кто-то шарил по стене, хватал меня.

Я впервые заметил, что ни в детстве, ни в те дни мне никогда не снилось солнце, не снилось оно никогда мне и позже.

Однажды я вспомнил об одной детской и жестокой шалости. Мы играли с сестрой Лялей за церковной оградой у могил.

- Мертвец! мертвец! - кричу я, бегу, запираю калитку.

Пятилетняя Ляля цепляется тонкими ручонками за ограду и захлебывается от ужаса и слез. Несколько дней я вспоминал об этом с содроганием и с тяжёлой тоской.

Убить и быть убитым - вот что владело мной.

В конце лета приехал Валентин, мрачный, ссутулившийся. Уже стало известно о подавлении свеаборгского восстания, Валентин рассказал подробности. Емельянов и Коханский расстреляны, расстреляны сотни солдат, много финских красногвардейцев погибло при взрыве от обстрела с броненосцев одного из крепостых островов. Аресты продолжаются. Военная организация вынуждена ряд товарищей отправить обратно в Россию, новых работников нет. В дни восстания 5й и 7й Финляндские полки были двинуты из Вильманстранда в Гельсингфорс. Валентин, переодетый, за значительную сумму устроился на паровозе. Среди солдат возникло в дороге брожение. Военное начальство приостановило продвижение. В это время получились сведения о разгроме восставших. Оставаться дольше в Финляндии опасно, и он, Валентин, приехал в Петербург совсем.

Мой друг снял комнату, получил работу в Василеостровском районе.

Тут я должен описать, как произошло первое знакомство Валентина с Лениным. Нам предложили съездить в Куоккала близ Териок и привезти нелегальную литературу. По дороге мы встретились с Ниной Фёдоровой; мы работали с ней зимой в одной и той же агитационной группе, ходили изредка к ней на квартиру. Она читала нам "Пана", "Викторию" Гамсуна, отрывки из Гауптмана. От неё мы узнали в вагоне, что в Куоккала будет собрание, на нём выступит с докладом Ленин. Мы упросили её провести нас на собрание. Это было нелегко, но всё же удалось.

В небольшой пустой комнате уединённо расположенной дачи собралось человек тридцать. Мы пришли к началу собрания. Вошёл Ленин в летнем куцем, сером пиджаке, потирая руки и приглаживая слегка у висков коронку рыжих волос на лысеющей голове. Он задержался с Гольденбергом-Мешковским, высоким и худым; от него перешёл к Румянцеву, с брюшком и пухлыми румяными щеками, похожему на коммивояжера, в пёстрой паре и белом рябом жилете; переговорив с Румянцевым, он поймал приземистого районщика, оттер его в угол, там шептался с ним, наклонив голову, приблизив к нему ухо и в то же время оглядывая искоса как бы скользящим взглядом собравшихся. Районщика сменила хрупкая, с длинным, костлявым лицом женщина; затем он держал за пуговицу неуклюжего товарища, по-видимому, рабочего, слушал его, посматривая в потолок и словно что-то припоминая. Он быстро переходил от одной группы к другой, почти бегал, легко и округло, наставлял, шептал, выслушивал, кивал головой, покачивал ею, смеялся, шутил, записывал. Ни на один миг он не оставался в покое.

Наконец уселся за стол, замолчал, поднёс правую руку с растопыренными пальцами к лицу, поводя ею медленно вверх и вниз, потирая ладонью нос. Сквозь пальцы он по-прежнему оглядывал собравшихся маленькими, узкими, татарскими глазами весело, хитро, быстро и внимательно. Рыжие усы его топорщились. Мне вспомнилась известная зарубежная карикатура: "Как мыши кота хоронили". Ленин был изображен котом, он чинил неожиданную расправу над мышами - над Плехановым, над Мартовым и другими, которые собрались читать ему отходную. Иногда он закрывал глаза и тогда казался уставшим и утомлённым.

Председатель открыл собрание. Ленин живо и энергично приступил к докладу. Он начал его с утверждения, что бойкот Государственной думы является наиболее уязвимым местом в тактике большевиков, перешёл к вопросу о массовом терроре, об организации боевых групп, троек и пятков. Эти призывы Ленина встречали тогда много возражений. Ленин имел их в виду и подробно отвечал на них в докладе.

Мои впечатления от его доклада в тот далёкий августовский день были единственны, неповторимы и необычайны. Ленин говорил около двух часов. Прослушав его полчаса, я мысленно уже сказал себе:

"Да, тройки и пятки нужно создавать незамедлительно. Докладчик сказал всё нужное и убедительное в их защиту. Да, это несомненно".

Но Ленин продолжал защищать тройки и пятки. Он находил новые доказательства; он подходил и освещал вопрос с новой и неожиданной стороны, он как будто разбрасывался, делал отступления, но снова и опять возвращался к основному.

Я осматривал собравшихся, старался найти противников боевых троек и пятков, спрашивал их взглядом:

"Вот видите, всё очевидно, - так чего же вы оспариваете, как можно не соглашаться?"

А Ленин продолжал говорить.

У меня развивалось любопытство: "Ясно, всё ясно, но интересно, что ещё можно сказать в защиту боевых групп. Ведь всё уже сказано".

А Ленин продолжал говорить. Он не ослабевал, наоборот, напор его креп, усиливался. Он говорил всё твёрже, напряжённей, подчиняя и покоряя себе, ускоряя темп речи, не запинаясь, почти без пауз. Трибун, защитник, повелитель и друг-собеседник звучали одновременно в его картавящей речи, где каждое слово казалось неотделимым от говорившего. Он выговаривал слова чётко, но скрадывая какие-то буквы, в словах не слышалось певучести, скорее они были жёстки и непреклонны.

Я уже чувствовал себя подавленным. Удивлённо и восхищенно я смотрел на этого небольшого, плечистого человека, но моё внимание усиливалось.

В конце доклада Ленин с особой силой сказал:

- Нужно развивать, воспитывать, укреплять в наших рядах презрение к смерти, презрение к смерти!

Я не мог уже спокойно сидеть на месте, пробрался к Валентину. Он сидел в углу, заложив ногу на ногу, тёр кулаком подбородок и не сводил глаз с Ленина.

Когда Ленин окончил доклад, я спросил Валентина:

- Ну что, как?

- Замечательно, только относительно бойкота Думы он не прав. - Валентин был закоренелым бойкотистом. - Я буду выступать за бойкотисткую тактику. - Валентин сорвался с места, подошёл к столу и попросил его записать. Его записали. Ленин мельком взглянул на Валентина.

Началось обсуждение доклада. Румянцев находил, что тройки и пятки не соответствуют моменту и грозят совлечь партию с испытанного пути массовой работы. Кажется, его поддерживал и Гольденберг.

Третьим выступил Валентин. Вот тут-то и произошло знакомство Ленина с Валентином. Валентин, сильно волнуясь и поправляя дрожащей рукой пенсне, заявил:

- Я совершенно согласен с товарищем Лениным относительно организации троек и пятков. Безусловно - это неотложная задача дня, и товарищ Ленин это прекрасно доказал. Возражения товарища Румянцева - неубедительны. Но я думаю, товарищ Ленин глубоко не прав, когда он приглашает нас пересмотреть нашу тактику в вопросе о бойкоте Государственной думы. Такой пересмотр есть отступление от большевизма и сдача позиции меньшевикам. Я думаю, что в этом пункте товарищ Ленин рассуждал не как марксист, не как большевик. В самом деле…

С самого начала речи Ленин исподлобья внимательно стал следить за Валентином. Потом он завозился на стуле, заулыбался, вынул платок, быстро высморкался. Улыбка не сходила с его лица. Когда Валентин объявил об измене его, Ленина, большевизму, он пригнулся к столу, прикрыл горсточкой рот, наклонился в сторону, прыснул от смеха, схватился обеими руками за голову, захохотал звонко, заразительно и громко. Он старался удержаться от хохота, зажимая снова горстью рот, но это ему не удавалось. Он смеялся всё сильней и сильней, до слез, махая руками и вертясь на стуле. Вслед за Лениным оглушительно грохнуло собрание.

Валентин умолк, с удивлением обвёл взглядом собрание, смутился, нахмурился, сбивчиво и торопливо закончил свою речь, побледнев и больше ни на кого не глядя.

Когда он сел, Ленин поднялся из-за стола, стал проворно пробираться в наш угол, стараясь никого не задеть и не нарушить порядка собрания. Он подошёл к нам, наклонился к Валентину, спросил шёпотом, глаза у него блестели от сдержанного смеха:

- Кто вы и как попали сюда?

Он с ног до головы осмотрел Валентина. На Валентине была чёрная суконная рубашка, чёрные брюки, заправленные в сапоги. Он походил на уволенного гимназиста.

Валентин дернулся на стуле, ответил упавшим шёпотом:

- Я - агитатор Василеостровского района. Приехал сюда за литературой.

- А что вы раньше делали?

- Учился в семинарии.

Ленин наклонился к нему ближе и как бы озорно спросил:

- Так вы за бойкот?

Валентин смущённо ответил:

- Да, я за бойкот.

- А литературу-то получили? - деловито и неожиданно вдруг осведомился Ленин.

- Получим после собрания, - оживляясь, сказал Валентин.

- А как вы её перевозите?

За Валентина ответил я:

- Мы хороним её на животе, стягиваем пояс.

- Ну, ну, - согласился Ленин и заспешил к столу.

Собрание окончилось принятием резолюции, предложенной Лениным.

К ночи мы возвращались в Петербург. Бока и живот нам спирали оттиски газеты и листовок. Я сказал Валентину:

- Ты провалился с бойкотом.

- По-видимому, - хмуро пробормотал Валентин.

Тёмным и грязным вечером я развивал после лёгкого ужина пред путиловскими коммунарами философские теории (я не забыл о них), приправленные горячими, но бестолковыми рассуждениями о тройках и пятках, о презрении к смерти. Я старался невольно копировать Ленина. В разгар нашей беседы за окнами послышались тревожные шаги, заржала лошадь, дверь распахнулась, на нас набросились казаки, скрутили нам руки.

В квартиру, звеня шпорами, вошёл грузный пристав с околоточным надзирателем.

- Развести по углам, обыскать с ног до головы, - распорядился он.

У нас вывернули карманы, обшарили одежду.

У меня нашли паспорт, несколько прокламаций одного и того же содержания, два листка, исписанных карандашом, узкую ленту папиросной бумаги. Околоточный порылся в пальто и, к моему изумлению, достал письмо. Недели за две до обыска я получил от матери письмо, она просила меня поступить в университет. Я ответил, что учиться мне в университете некогда, так как я "по горло" занят социал-демократической работой. Я всё же догадался, что такое письмо посылать нельзя, хотел его уничтожить, но не нашёл его у себя; решил, что письмо утеряно, забыл о нём. При обыске выяснилось: письмо провалилось через порванный карман вниз; вместе с паспортом, прокламациями, листовками, лентой папиросной бумаги околоточный передал его приставу.

Пристав подсел к столу, придвинул лампу, надел очки, расчесал руками веером растущую седую бороду, занялся просмотром отобранного у меня околоточным. Он остался им доволен и не скрыл своего довольства.

- Ага, - сказал он, стукнув кулаком по письму, - тоже революционер: жарит прямо, что работает в партии. Посмотрим, что ещё тут есть. - Он взял два листка, исписанных карандашом.

В листках содержался проект резолюции, который я намеревался предложить районному комитету. В проекте говорилось о необходимости усилить работу по организации боевых дружин.

Пристав медленно просмотрел резолюцию, как бы не доверяя, перечитал её ещё раз, уставился на меня холодными и злыми глазами.

- Вашей рукой написано это?

- Моей.

- Тэк-с! Очень хорошо! - Он кивнул на меня казакам: - Присматривайте-ка получше за этим голубчиком.

Казаки с готовностью зашевелились.

Я понял, что листки с резолюцией и письмо - серьёзная улика, но не это тревожило меня в тот момент. Я не сводил глаз с полоски папиросной бумаги, лежавшей вместе с паспортом и с прокламациями на краю стола. На длинной ленте были зашифрованы адреса боевиков, явочные квартиры. Шифр не отличался сложностью. Я знал, что раскрыть его нетрудно: охранка легко справлялась и с более запутанными шифрами. У меня задрожали колени. Лента свесилась с края стола и жгла мои глаза.

Пристав отложил бережно резолюцию, занялся беглым просмотром прокламаций. Тогда я решил действовать.

- Господин пристав, - попросил я, - разрешите закурить.

Пристав с удивлением взглянул на меня.

- Пожалуйста, пожалуйста!

Коробка папирос и спички, отобранные у меня околоточным надзирателем, лежали на столе, рядом с моими бумагами.

- Разрешите взять со стола папиросу и закурить, - ещё более галантно попросил я пристава.

- Пожалуйста!

Стараясь овладеть собой, я подошёл к столу, взял папиросу и потянулся закурить к лампе и в то же время схватил папиросную ленту. Пристав не заметил моего жеста. Я спешно отошёл от стола и на ходу быстро и мелко порвал бумажку.

Молодой коричневый казак схватил меня за руку, толкнул обратно к столу. Пристав поднял тяжёлые и мутные глаза.

- Что такое?

- Ваше высокоблагородие, они рвуть. Они взяли вон оттедова бумажку у вас и разорвали.

Пристав налился сразу краснотой, шагнул в мою сторону и с размаху ударил меня кулаком по скуле. Моя голова стукнулась о стенку. Он ударил меня ещё несколько раз. Из носа у меня показалась кровь.

- Обыскать в тёмной комнате!

Два казака поволокли меня в тёмную кухню - я хорошо понял - для избиения.

В кухне у окна, воспользовавшись, очевидно, суматохой и ослаблением надзора, наш коммунар, рабочий Андрей, поспешно расправлялся с бумагами. Казаки набросились на него и принялись его избивать. Андрей защищался, повалил стол, стулья, разбил несколько тарелок. На шум показался пристав.

- Что у вас тут?

- Рвёть, ваше высокоблагородие.

- Опять рвёт, этот? - Пристав показал на меня.

- Никак нет, ваше высокоблагородие, теперь другой, вот этот.

Назад Дальше