За живой и мёртвой водой - Александр Воронский 23 стр.


…На катке я познакомился с ссыльной Мирой и с её мужем. Она обратилась ко мне с просьбой обучить её кататься на коньках, что я и сделал, после чего стал часто у неё бывать. Мира и её муж, социалисты-революционеры, жили уже второй год в ссылке и были известны среди ссыльных своим хлебосольством и гостеприимством. Они занимали просторную и тёплую квартиру, служившую для ссыльных клубом. По вечерам сюда собирались играть в шахматы, в карты, поспорить, расходились далеко за полночь и нередко под хмельком. Андрей, муж Миры, высокий, худой, бледный, лет двадцати семи, имел состоятельных родителей - воронежских купцов, получал от них ежемесячно шестьдесят - семьдесят рублей; в ссылке это было редкостью. Он казался мне бесцветным, но покладистым товарищем.

Приходили чаще всего к Мире. Она была привлекательна, умна и тактична. Она умела вовремя обратить в шутку спор, грозивший перейти в ссору, относилась к нам внимательно, с участием, но без навязчивости; её ровный, всегда спокойный голос действовал успокаивающе, в ней не было распущенности, ненужного амикошонства, свойств, обычных среди ссыльных. Мира редко смеялась, но всегда выглядела одинаково приветливо. Её большие серые глаза смотрели сосредоточенно, но иногда взгляд становился слепым, мертвенным, пустым, как будто она глядела и не видела. В эти мгновения в них появлялось что-то русалочье, дикое. Может быть, это происходило оттого, что длинные ресницы у неё были неправильно, неровно посажены, особенно на изгибе век, и она чуть-чуть косила. На правой щеке у Миры лежало коричневое пятно, величиной с копейку, точно полученное от ожога, пятно не портило лица, наоборот, оно придавало ему что-то скорбное. Она страдала головными болями, припадками эпилепсии. В ней было нечто надломленное, печальное и тоскливое. Я любил слушать её неторопливую речь, смотреть на сдержанные, размеренные её движения…

…В апреле лёд на реке и на катке испортился, посинел, вздулся. Снега кругом побурели, стали зернистыми. По-весеннему радостно голубели глубокие небеса, точно подъятые на новую высь и вновь отверстые, по-весеннему веяли влажные, привольные морские ветры, от них шелушилась кожа на лице и на губах оставался солёный вкус, и где-то к реке прорвались со скал студёно блещущие молодые, хмельные ручьи. И вот уже обнажились скалы, показав свои серые, изуродованные, изрытые временем и ветрами хребты, - и с каждым днём всё гуще, всё настойчивее делалось солнце. Оно неутомимо плавало в хрусткой синеве, распустив золотые косы в льющиеся, в несметные пряди. И уже сломался лёд на реке, яростно, будто в предсмертных судорогах, бился о каменные пороги, глыбы становились на дыбы неуклюжими чудовищами, грызли тёмный от воды камень, ломали зелёные клыки и зубы и неслись с негодующим шумом в море. Оно открылось величественное, во всю свою богатую ширь и спокойно-уверенную мощь; испещрённое туманными, зовущими островами, оно колыхало на своих волнах века и вечность. Море всегда колыхает на своих волнах века и вечность. Угрюмые, скалистые берега приукрасились сочной зеленью, над тундрой, над лесами протянулись синеватые пологи… Весна… Северная весна долго заставляет себя ждать, но она приходит сразу. Она приходит, угоняя куда-то на юг надоедливые чёрные ночи, - хилые, тщедушные дни оживают, богатырски растут, крепнут, и всё начинает торопиться, густеть, наполняться соками, шуметь, рассыпаться птичьим перекликом, всё спешит жить в недолгие летние сроки… Проходят ещё дни, и кругом всё сереет. Серое море, серые острова, скалы, седые туманы, белёсые ночи, белёсое небо, седые росы, седые мхи, - пышность первого весеннего времени уже увяла, но в этой скромности, в этой блеклости тонов и цветов, в бедности и убогости их есть северная, русская, тихая, скромная печаль. Всё словно погружено в задумчивость и дрёму, в благую, в строгую немотность. И только леса поражают своим зелёным изобилием. Да ещё зори роскошествуют. Они полыхают от края до края, они неправдоподобны и неестественны, они неистовы в своей расточительности, они разбрасывают в небесном изумруде целые поля маков, острова кораллов, горы рубинов, груды чистейшего золота, они цветут пурпуром, багрянцем, киноварью, точно кто убрал скромную девушку - север - в красные заморские шелка, осыпал её цветами из садов Шираза и благородными, редчайшими камнями. Иногда северные зори плещутся, плывут, тают и нежатся, но иногда раскидываются страстными космами, горят адским пламенем, Дантовым адом, исподним вулканическим огнём. Северные зори таят в себе такое изобилие самых ярких и в то же время самых тонких, еле уловимых и восхитительных переходов, переливов, оттенков, что глаз удивляется этому безумству, этому пиру красок и цветов. Северные зори поют алые песни, звенят вечерним медным звоном, они рассказывают без слов воздушные чародейные сказки, пахнут крепким старым красным вином. Ах, они льют из опрокинутой голубой чашки божественное, небесное вино, - недаром пьянеют от северных зорь!

Весной, после того как растаял снег, я встречался с Иной случайно во время прогулок. Мы отдалялись друг от друга. В наших отношениях никогда не было ни прочности, ни простоты. Я не забывал, что она - дочь исправника, она помнила, что я - ссыльный. И я всё реже виделся с ней, ограничиваясь нередко при встречах обычным приветом, - но по-прежнему, глядя на неё, я испытывал радость, и, когда что-нибудь делал, мне отрадно было думать и представлять, что сказала бы вот в этом случае она, Ина.

В майский вечер я сидел однажды дома, просматривая журналы и газеты. В дверь постучали, вошла модистка Варюша.

- Ирина Петровна просила передать вам письмо и подождать ответа.

Я с некоторым удивлением распечатал конверт. Ина предлагала зайти к Варюше: "Я сижу сейчас у неё на квартире, жду вас. Мне очень, очень нужно повидаться с вами".

- В чём дело? - осведомился я у Варюши.

- Вам лучше знать, - ответила она, улыбаясь и как будто что-то имея в виду. - Моё дело небольшое: Ирина Петровна заходит ко мне бельё и платья заказывать, я обшиваю их.

Я вышел вместе с Варюшей.

Модистка Варюша - одинокая, молодая женщина - несколько лет тому назад потеряла своего мужа-рыбака, утонувшего на Мурмане. Оставшись с грудным ребёнком, она в Архангельске прошла школу кройки, возвратилась в родной город, зарабатывала деньги шитьём. Кроме того, она сдавала свободную комнату ссыльным. Сдавала она её, как говаривали в шутку, с "полным пансионом", то есть сходясь с квартирантом.

Ей приходилось содержать своих сожителей; она работала на них, кормила, поила, одевала. Но недаром поморки певали частушки "Хорошо у речки жить, холодно купаться, хорошо ссыльных любить, трудно расставаться". Расставаться Варюше приходилось часто: то у квартиранта придёт к концу срок ссылки, то он убежит, то его переведут в другой город. Провожая "дружка", Варюша пекла пироги, пышки в дорогу, чинила бельё, собирала последние рубли. Потом её видели, как она, в слезах, тащилась следом за ссыльным с мешками, с узлами, с кульками и кулёчками, поднималась по сходням на пароход, укладывала вещи в сани, висла у "дружка" на шее, убивалась, просила её не забывать, - полюбовник конфузился, торопливо давал всякие обещания, невнятно клялся, Варюша махала платком, подолгу не сходила с места, возвращалась домой с опухшим лицом и с красными веками, горбилась над заказами. Дальше напрасно ждала писем, посылала телеграммы, уверяла, что скоро должна поехать к "своему", советовалась, как быть ей с домом, продать ли его, или обождать, а может быть, лучше сдать пока в аренду. Проходили месяцы, "свой" и "дружок" пропадал невесть где, на письма и телеграммы не отвечал, либо "отписывал" таким образом, что Варюша вновь заливалась слезами. Поплакав, Варюша принимала в дом нового квартиранта, у квартиранта появлялась свежая пиджачная пара, пальто, он ходил с сытым и довольным видом, Варюша молодела, несмотря на новые хлопоты и заботы. И вновь её видели, как она тащила корзины и свёртки, провожала кручинясь, причём четырёхлетний её сынишка, Володя, при росстанях цепко держался за юбку "мамки" и, глядя на неё, ревмя ревел, растирая глаза докрасна кулачонками. В среде ссыльных Варюша считалась своим человеком, бывала у нас на вечеринках, многих обшивала, любила угощать. Была она по-мещански миловидна: есть такие в наших уездных городах добрые, сердечные, приветливые Варюши-хлопотуньи, со вздёрнутыми носами, с белыми, "рассыпчатыми" телами, с большими синими либо с серыми открытыми спокойными глазами, с переваливающейся, но прыткой походкой, усердные в работе, с очень ровным характером, готовые помочь, оказать услугу. Незадолго до моего приезда Варюша проводила одного из своих "дружков", живших у неё "на полном пансионе", - высокого малого, бездельника и пьяницу, который не только обирал её, но и избивал до кровоподтёков. Варюша ещё надеялась, что любезный Коленька, или Митенька, возьмёт её к себе не то в Самару, не то в Одессу.

Она провела меня в свою спальню. У стола, теребя косу, перекинутую через плечо на грудь, сидела Ина.

Мы остались одни, я вопросительно взглянул на неё. Она была смущена и взволнована. Её лицо порозовело, глаза блестели, они показались мне страдальческими. Я хотел сказать несколько обычных, ничего не говорящих фраз, но понял, что это неуместно, нервы мои напряглись, я перестал замечать обстановку, достал портсигар, руки дрожали. Стараясь скрыть дрожь и овладеть собой, я подошёл к окну закурить, чтобы она не видела трясущихся пальцев и спички. В это время Ина сказала отдалённым и чужим ей голосом:

- Я прошу вас дать слово, что весь наш разговор останется меж нами.

- Безусловно, безусловно, - пробормотал я в совершенном смущении, боясь взглянуть на неё. - Можете положиться… Ина… Никитична… Петровна. "Сейчас она будет объясняться мне в любви, - решил я, в то же время чувствуя, как кровь отхлынула у меня от лица, - что делать, что делать?.. Какой позор, большевик-революционер, и… что я ей скажу?"

Вошла Варюша, предложила чаю, мы отказались от чаю. Варюша замешкалась у комода.

Ина сидела, опустив глаза, с пылающими щеками. Мне стало её жалко, и тут же я пожалел и себя. "Что делать, что сказать?.. Надо прежде всего вернуть себе спокойствие, выдержку", - говорил я себе, задыхаясь от табачного дыма. Я вспомнил, что в семинарии, во время экзаменов, перед тем, как отвечать, мы, чтобы успокоиться, щипали себя. Я с ожесточением, незаметно от Ины, впился пальцами себе в бедро, потом в бок, посадив два верных синяка. Щипки помогли… "Она сейчас объяснится мне в любви… Я ей отвечу, что мне надо обсудить, подумать… нет, сначала я поблагодарю её, а потом скажу, что надо обсудить… Поцеловать мне у неё руку или нет, когда она будет мне объясняться? Или, может быть, мне поцеловать её прямо в губы… но… тогда при чём же обсуждение?.. Нет, всё-таки лучше поцеловать. Да, поцелую в губы, а потом заявлю, что надо обсудить… Главное, в этих случаях развязность, всё остальное приложится… Итак… она объясняется, я целую её… руку или губы?.. Благодарю, заявляю, что надо обдумать, но прежде всего развязность…"

Новая мысль снова сбила меня с толку: "Почему я всё это переживаю скорее как несчастие и бедствие, а не как радость: я же радовался при встречах с Иной?" Размышлять, однако, было поздно, Варюша вышла из комнаты.

Ина сидела у стола в прежнем положении.

- К вашим услугам, Ирина Петровна, - заявил я преувеличенно громко и наигранно, садясь против неё у стола и стараясь быть развязным.

Вышло это у меня, кажется, достаточно дрянно.

Ина ничего не ответила, но взглянула на меня серьёзным и осуждающим взглядом. Я осёкся. Наступила тягостная пауза. Вдруг Ина подалась ко мне, приложила руки к щекам, не глядя на меня, глухо и прерывисто спросила:

- Вы часто бываете у Миры?

Я с недоумением пристально взглянул на неё.

- Да, я часто захожу к ней.

Ина опустила голову ещё ниже, так, что стал виден весь её жемчужный и тёплый пробор. Неизвестно к чему, я подумал, что, вероятно, очень трудно и хлопотливо делать по утрам причёску с таким ровным пробором, следить за ним целый день. Это напомнило мне кузину-артистку: она причёсывалась не меньше двух часов, в её спальне горела в полдень лампа, душно и сладко пахло палёным волосом, пудрой и духами.

- Почему вы спросили меня о Мире?

Молчание. Потом Ина с потемневшими глазами, глотая слова, торопливо прошептала:

- Потому что… потому что… Мира предательница… она служит в жандармском управлении.

Я вскочил со стула, зло и неприязненно крикнул:

- Это - неправда, это не может быть. Вы не смеете так говорить о Мире!

Странное дело, в тот же миг, несмотря на неожиданность того, что мне сказала Ина, я внутренне успокоился.

Ина тоже встала. Она стояла против меня, как мне показалось, враждебная и оскорблённая. Она сказала твёрдо:

- Это - правда. Она выдает вас, ссыльных. Я знаю.

Мы встретились глазами. Я отвёл свои глаза первым.

- Откуда вы это узнали?

Про себя я уже решил, что верить Ине я не буду и не могу. Взбалмошная девчонка, она или ревнует меня к Мире, или обманывает и сплетничает. Вот так объяснение в любви… дурак, сплошной дурак!

- Мира бывает у папы. Он принимает её на дому, в кабинете. Они запираются. Мира сидит у нас иногда больше часа. Отец однажды проговорился, когда я пристала к нему, он сказал, что Мира - опасный и нехороший человек. Он сам боится её: она сама пишет письма прямо в Архангельское жандармское управление, и он даже не знает, о чём она пишет. Мира каждый месяц получает жалованье - пятьдесят рублей. Нет, я говорю правду, я не лгу, - закончила она горячо и просительно.

Мне представились серые глаза Миры… маленькие, крепкие руки… скорбное пятно на щеке… радушие её… Она не может быть предательницей, наша славная, чуткая, ссыльная Мира… Лжёт другая, лжёт исправницкая дочка! Зачем? Может быть, у её отца есть свои скрытые намерения! Может быть, он хочет внести в среду ссыльных разлад, посеять раздор! Может быть… Какой я дурак!..

Я прикинулся доверчивым. Стараясь показаться как можно более искренним, я спросил Ину вкрадчиво:

- Но какие могут быть доказательства тому, что вы мне сообщили?

Ина поняла, что я ей не верю, что я лишь сделал вид, будто всерьёз отнёсся к её сообщению, она снова покраснела так, что мочки её ушей сделались почти фиолетовыми, часто задышала, спавшим голосом промолвила:

- В январе среди ссыльных были аресты, они были сделаны по донесению Миры.

Я жёстко сказал:

- Это не доказательство, нужна точная проверка.

Ина дотронулась до моего рукава, беспомощно и растерянно спросила:

- Вы мне не верите, да?

- Я верю вам, но тут… возможна ошибка.

Она снова стала теребить пальцами косу.

- Нет, вы мне не верите, я вижу. Вы очень плохо обо мне думаете… Хотите… я поклянусь вам чем угодно, - сказала она испуганно и шёпотом, немного наклоняясь ко мне через стол.

- Вы говорите, - перебил я её, - что Мира часто и подолгу бывает у господина исправника?

- Да, бывает у папы.

- Нельзя ли это проследить?

Ина выпрямилась, одно мгновение подумала, просветлела, радостно и с готовностью ответила, кивая по-детски головой:

- Хорошо. Можно, это легко можно сделать… Когда Мира придёт к нам, я дам знать об этом, ну… через Варюшу. Вы тогда убедитесь, правда? Только это надо сделать осторожно… Если хотите, когда она снова придёт, я опять скажу вам, хорошо?

Был светлый вечер. Касаясь стёкол окна, качались влажные ветки берёзы с набухшими почками. Берёзка была молодая, тонкая, покинутая, точно искала у сруба защиты и приюта. Вдали грузно и сумрачно морщинились голые скалы, за ними у порогов кипела речная вода, в небе холодным пламенем разгоралась заря. Ина стояла у стола, положив на него руки. На ней было тёмно-коричневое шерстяное платье, с глухим высоким воротником, отороченным белыми кружевами. Кисти её рук были худые. Она машинально водила мизинцем правой руки по серой в клетках скатерти, в то время как вся её фигура ждала от меня ответа. Мизинец у неё был нежный, беспомощный, с просвечивающей кожей, с морщинками, с розово-перламутровым коротко подстриженным ногтем и маленьким заусенцем около него. И вот тут, глядя на этот мизинец, со страхом и ужасом я поверил ей. Я поверил, что она не лжёт, что правдивы - и этот детский с заусенцем мизинец, и приподнятая верхняя пухлая губа, и девичий изгиб её спины, плеч и шеи, и складки её платья, и её грудной голос, и её японские глаза с шевелящимися бровями. Может быть, меня убедил ещё контраст и своеобразная гармония этого контраста: мизинец был наивный и доверчивый, что ли, а лицо непривычно для Ины сосредоточенное, взволнованное и требующее от меня ответа. Я больше не сомневался. Мой ум был подавлен тем, что я видел.

Я сказал:

- Да, это нужно проверить, но, простите за назойливый вопрос, почему вы нашли нужным рассказать мне про Миру?

Она поняла по вопросу, что я ей верю, выпрямила шею, откинув голову, быстро ответила:

- Но ведь это очень противно и гадко. Она притворяется и обманывает вас всех. Она вам может сделать много злого… я хотела предупредить вас и ваших приятелей. - После паузы прибавила, может быть, уже с бессознательным кокетством, мельком окинув меня взглядом: - И я считаю вас своим хорошим знакомым.

Я поблагодарил её, - хотя слова мои были и искренни, они прозвучали ненужно и даже фальшиво, - суетливо и неловко помог ей одеться, вышел от Варюши минут через десять после ухода Ины.

Припоминая на улице свой разговор с ней и Миру, я вновь стал сомневаться. В десятый, в двадцатый раз я перебирал в памяти встречи, беседы с Мирой, вечеринки в её квартире, её поведение, - я не мог остановиться ни на чём, что могло бы показаться подозрительным. Не без ехидства и не без горечи я также говорил себе: "Не поцеловать ли вам, милый друг, Ину в губы, ха-ха-ха, дубина ты эдакая".

- Не мешало бы, - пробормотал я вслух, ожесточаясь.

Вверху надо мной хрустально далёким, высоким, протяжным криком курлыкали гаги, спешившие на острова к гнездам. В небе полыхали зори. Северные зори… они льют из опрокинутой голубой чаши божественное небесное вино, - недаром пьянеют от северных зорь.

От Варюши я поспешил к Яну. Над городом, над скалами, над рекой вечерний медный звон плыл успокоительной прохладой. Ян выслушал мой торопливый рассказ, трубоподобно сморкаясь, свернул чудовищных размеров цигарку, рассыпал по столу полукрупку, натужился так, что ременный пояс заскрипел на нём, он расстегнул его, бросил на кровать, побагровел, засверкал возмущённо глазами, не заговорил, а скорее закричал на меня. Позор! Неужели я и в самом деле поверил вздору, который наплела эта гимназистка, дочь исправника? Сплошная и нестерпимая чепуха! Миру все знают, она - преданный ссылке товарищ. Нельзя досужей сплетней, сочинённой, вероятно, к тому же в полицейском участке, порочить имя революционерки.

Назад Дальше