Однажды днем я встретил его в огромном открытом внутреннем дворе тюрьмы, по площади равном нескольким кварталам. Заключенные - кто гулял, кто играл в бейсбол, кто просто загорал на весеннем солнышке. Один только Дродж внимательно наблюдал за тем, что происходило наверху окружавшей двор гладкой цементной стены этажей шесть в высоту, которую чудом за неделю до этого одолело четверо заключенных. На фоне неба двигались фигуры рабочих, устанавливая специальную систему с фотоэлементом, которая должна была подавать сигнал, как только кто-то попадал в поле ее зрения. Те, кто сбежал, работали в электромастерской и долгое время по дюйму собирали обрезки изоляционного кабеля, зачищая их с обоих концов. Кусочки каждый день закапывали во внутреннем дворе, в результате получился провод в двенадцать футов, к которому приладили украденную из тюремного театра веревку от занавеса. Достав все это в назначенный день, ребята сцепили обрезки концами и, сделав крюк, перебросили провод через стену. Быстро вскарабкавшись наверх, они с той стороны спустились уже по веревке. А через неделю все четверо были убиты в Сент-Луисе.
Глядя, как работают на высоте электрики, Дродж задумчиво прищурился, покачал головой и вздохнул.
- Там что-то не так? - спросил я.
- Пустая трата времени. На все про все достаточно одного карманного фонаря на трех батарейках. Если, конечно, найдется дурак, который вздумает бежать.
- Какого карманного фонаря?
- Да самого простого. Свети в их фотоэлемент и проходи, прошел - выключил. И систему не повредишь, и домой попадешь, пока снова не поймают и не прихлопнут.
- Надо же, - воскликнул я. - Может, пойти им сказать?
- Зачем? Так ребята хоть что-то заработают. Рано или поздно сами поймут.
Дродж, конечно, не был сумасшедшим, хотя вокруг слонялось немало народу, в разной степени погруженного в свои галлюцинации. Я пришел к выводу, что тюрьма - это скорее приют для умалишенных, чем место наказания уголовников. Самыми безобидными среди них были мошенники, фальшивомонетчики, взломщики и профессиональные угонщики машин вроде Дроджа, который противопоставил системе свое мастерство и всего лишь проиграл в техническом плане. Однако это огорчало его не больше, чем гравитация - прыгуна с шестом.
Я все-таки написал пьесу о жизни тюрьмы - "Великое непослушание" было моим первым произведением, потребовавшим кропотливой исследовательской работы: хотелось выйти за рамки привычного и сделать объектом познания мир. Проблема пагубного влияния тюремной системы на сознание человека - вот тот материал, который, казалось, только и ждал своего часа. Однако после двух Хопвудовских премий меня ждала неудача: жюри признало пьесу "излишне запутанной", что было недалеко от истины, ибо таковым являлось мое отношение к Джексоновской тюрьме. Хотя она считалась едва ли не самой образцовой в Америке, я, возвращаясь домой, каждый раз долго не мог уснуть, вспоминая город запертых в клетки людей, ощущая мускусный звериный запах жарких душных помещений, где на нарах обитало около восьми тысяч человек, слыша гулкое эхо басовитого рокота голосов, взрывы дикого, полубезумного хохота и временами угрожающий рев. Охранники боялись заходить в камеры более чем на метр, рискуя быть задушенными блуждающими в полутьме руками. Однако самое печальное заключалось в том, что, стань я начальником этого заведения, ровным счетом ничего не смог бы изменить, разве что открыть ворота и выпустить всех сразу. Но я знал, что это не выход, ибо, пожалуй, там каждый четвертый был сумасшедший.
Провал пьесы отнюдь не разуверил меня в том, что искусство должно способствовать совершенствованию нравов. По-видимому, благодаря своей общедоступности эта точка зрения в тридцатые годы была весьма распространенной. Сталин назвал искусство "оружием" революции, а писателей - "инженерами человеческих душ"; истоки этой концепции уходят в толщу истории. Средневековые и ренессансные произведения, прославлявшие христианство в формах библейской образности, повторяемая Шекспиром мысль о божественной природе монаршей власти являются разновидностью того же взгляда на искусство как на средство утверждения незыблемости существующего правопорядка. Ближе к нашему времени я бы назвал в этой связи двух величайших писателей - Толстого и Достоевского, каждый из которых, будучи привержен определенным общественным и религиозным доктринам, не был "свободен" в английском или американском понимании этого слова, подразумевающем полный отказ от каких-либо социальных и религиозных обязательств. Оба они, каждый по-своему, полагали, что главная задача искусства состоит в том, чтобы утвердить слово Господне, а не развлечь или отвлечь человека от действительности. Прекрасные чеховские пьесы воспринимались в ту пору как выражение сумеречной русской души. Подобно древнегреческим трагедиям (мне еще предстояло их полюбить, как свалившийся в яму может полюбить лестницу), в которых кровная месть и вражда преобразовывались в институты закона и правопорядка, чеховские пьесы взывали к необходимому для общества отказу от традиционной российской лени во имя грядущей эпохи с ее созидательным трудом и научным подходом к проблемам. Очевидно, что подобный взгляд диктовался определенным моментом становления человеческой воли, а не субъективным подходом автора к решению насущных задач.
В тридцатые годы Энн-Арбор считался рассадником радикализма в самом сердце Среднего Запада, поскольку именно здесь с наибольшим энтузиазмом было встречено Оксфордское воззвание - призыв английских студентов не брать в руки оружия. Конечно, при этом имелась в виду война. К тому моменту, когда назрела следующая, все участники пацифистского движения, за редким исключением, оказались в рядах тех, кто сражался с Германией и Японией.
Жизнь меняется непрерывно. Однако временами это происходит с большей или меньшей долей иронии. В те годы студенческое движение за мир в Энн-Арборе возглавлял один из студентов старшего курса, Дж. Меннен Уильямс, наследник богатейшей компании по производству крема для бритья, за что к нему прочно приклеилось прозвище Мыльный Уильямс. Не реже чем раз в неделю его язвительные отповеди загоняли противников антивоенного движения в тупик. В 1935 и 1936 годах его часто можно было увидеть на ступенях библиотеки, где он страстно призывал отлучить от движения тех, кто был непоследователен.
По прошествии почти двадцати лет, в 1953 году, в период наивысшего разгула маккартизма, меня вызвал к себе редактор журнала "Холидей" Тед Патрик и предложил съездить в Энн-Арбор посмотреть, как там обстоят дела. В студенческом городке многое изменилось. Молоденькая девушка, член студенческого совета, пожаловалась, что рискует прослыть коммунисткой за то, что снимает комнату в кооперативном, а не в университетском общежитии или не живет на частной квартире. Мой бывший преподаватель английского Эрик Уолтер, ставший теперь деканом, рассказал, что ФБР обязывает преподавателей и студентов доносить друг на друга, и предложил побеседовать с его коллегой, который в настоящее время отвечал за "состояние умов" на факультете. Члены Социалистического клуба, весьма антикоммунистически настроенной группы, пожаловались, что не могут приезжать на еженедельные собрания на машинах, поскольку полиция записывает номера. Однако самый большой сюрприз ожидал меня в редакции университетской ежедневной газеты "Дейли".
В тридцатые годы в ее стенах находили приют различные радикально настроенные группировки, которые грызлись с либералами и консерваторами за решающее влияние на редакционную политику "Дейли".
Конкуренция среди репортеров была жесточайшей. Теперь в два часа пополудни здание пустовало, и я узнал, что газета, как это ни странно, печатает объявления о замещении имеющихся вакантных должностей. Чтобы освежить в памяти события минувших лет, я попросил из архива несколько старых подшивок, уселся в глубине редакционной комнаты на втором этаже за большой круглый дубовый стол и начал перелистывать пожелтевшие страницы. Вскоре напротив меня уселся дородный мужчина средних лет и принялся делать какие-то выписки из свежих номеров. Неожиданно рядом со мной оказался молодой человек. Наклонившись, он шепотом предложил поговорить, если у меня есть вопросы.
В дальнем углу пустынного зала он, не без гордости, представился как автор опубликованного в последних четырех номерах "Дейли" материала "Коммунизм в студенческом городке" - о двух студентах-радикалах, которым теперь, с грустью поведал он, грозило исключение. Но статья, продолжал юноша, имела успех - он получил место в лос-анджелесской газете. Это был щуплый карлик с пергаментной кожей в мягкой, сдвинутой набок шляпе. Указав пальцем на дородного мужчину, который листал последние номера, он пояснил:
- А это из полиции. Наведывается сюда каждую неделю, просматривает разделы писем и новостей, выискивает крамолу.
- А что потом?
- Да ничего. Материалы поступают в специальное досье на стол губернатору. А губернатор в Мичигане, как известно, по совместительству еще и шеф государственной полиции.
Губернатором в этот период оказался Дж. Меннен Уильямс - Мыльный Уильямс. Я едва мог сдержать улыбку, вернувшись на свое место напротив господина с толстой шеей, буравившего колонки газет в поисках крамольных имен. Продолжая свое занятие, я надеялся наткнуться на какой-нибудь материал Мыльного. Мне повезло: подшивка раскрылась на редакционной страничке с ответом Меннена на реплику за подписью "Консерватор" о том, что якобы так называемые митинги в защиту мира посещают одни только радикалы.
"Дорогой Консерватор, - писал председатель движения за мир, - как только вы со своими единомышленниками появитесь на наших собраниях, они тут же перестанут быть митингами одних радикалов". И подпись - Дж. Меннен Уильямс. Я взял пожелтевшие листы и, обойдя стол, положил их перед полицейским. Мой указательный палец привлек его внимание, заставив вопросительно поднять глаза. Прочитав текст почти двадцатилетней давности, он снова посмотрел на меня и спросил:
- Вы кто?
Я назвал себя, однако мое имя ему ничего не сказало, так же как и цель командировки. Слово "маккартизм" было для него пустым звуком, и он вернулся к изучению газет в поисках крамолы.
В эпоху маккартизма двойное мышление стало своего рода нормой. Через неделю или две после появления статьи о Мичигане Тед Патрик попросил меня написать что-нибудь еще, теперь по своему усмотрению. Журналистика не прельщала меня, и, поблагодарив, я, почти не задумываясь, отказался. Через несколько дней он повторил просьбу, потом вернулся к ней еще раз, настояв, чтобы я написал небольшую статью о Бруклине тридцатых годов. Материал тут же пошел в номер, как он и обещал. Причину, почему Патрик был так настойчив, я узнал много лет спустя, уже после его смерти. Появление моей первой статьи в "Холидей" вызвало бурную реакцию отдела рекламы "Понтиак компани", входившей в "Дженерал моторс", которая предупредила Патрика, что они свернут свой раздел, если в журнале появится еще хоть одна статья за подписью Артура Миллера. Вторая статья, к счастью, не прервала их финансовых поступлений, однако атмосфера в те годы была крайне накалена, и мне жаль, что я не смог лично поблагодарить Теда Патрика за проявленную им в столь нелегкое время редакторскую принципиальность. Гораздо чаще угрозы оказывали свое действие, о чем свидетельствовал один из документов, который я привел в своей статье о Мичигане: размноженный для внутреннего пользования на мимеографе оттиск послания президента Национальной ассоциации предпринимателей ее членам, где он призывал прекратить нападки на факультет за его мнимый радикализм, поскольку благодаря усилиям организаций, подобных этой, факультет уже был "очищен от скверны". Такого рода деятельность широко практиковалась Национальной ассоциацией.
И все-таки, несмотря на весь шум по поводу радикалов, в тридцатые годы университетское студенчество, не говоря уже о профессуре, вопреки мифу отнюдь не было левым. Как всегда, те и другие прежде всего думали о карьере. Действительно, в редакционной статье в "Дейли" можно было позволить себе возмутиться по поводу того, что Джону Стречи не дали выступить у нас с лекцией по его известнейшей книге "Грядущая борьба за власть", но не стоило обольщаться, что таких, как я, большинство, - о книге или хотя бы о концепции ее автора знали немногие.
Не будучи "левым", Мичиганский университет тем не менее имел заслуженную репутацию учебного заведения с демократическими традициями. Это подтверждается тем, что меня все-таки приняли туда, заставив, правда, написать пару заявлений с клятвенными заверениями подтянуть успеваемость. В двадцатые годы сюда принимали всех - социалистов, сторонников контроля над рождаемостью и всяких иных фанатиков, которые пришлись не ко двору в более консервативных учебных заведениях. В тридцатые годы здесь на семинарах открыто обсуждались проблемы марксизма - преподаватели обычно не разделяли эти идеи, но по крайней мере не отказывались вести полемику.
Лучшие качества марксиста для меня в те времена олицетворял один из самых одаренных студентов по фамилии Фельдман - я и сейчас отношу его к числу немногих истинных интеллигентов, с которыми меня свела судьба. Впервые я увидел его морозной февральской ночью, когда однажды около полуночи он влетел в редакцию "Дейли" в спортивных тапочках, которые, как и его темная густая шевелюра, были все в снегу. Добротный твидовый пиджак был надет поверх пижамной куртки, в руке он сжимал какую-то рукопись. Подвижный, высокий, Джо легко вскочил на стол, чтобы приветствовать редактора и репортеров, а те, в свою очередь, оторвавшись от пишущих машинок, откинулись на спинки стульев в предвкушении очередного пламенного выступления - Джо был записным оратором по любому вопросу. Он почти не ходил на занятия, но благодаря феноменальным способностям быстро проглатывал книги и тратил на подготовку к экзамену не более двух дней, получая одни только отличные оценки. "На фоне идиотизма университетского образования Эдд Уин - это Мольер, а Джек Бенни - Фальстаф…" У него была обаятельная улыбка, и он знал уйму всего.
Не помню, что привело его тогда в редакцию, но чаще всего он приходил поспорить по поводу очередной редакционной статьи, добиваясь ее опровержения. На самом деле ему хотелось уязвить главного редактора, с которым они соперничали из-за прекрасной Лии Блум, обычно безропотно сопровождавшей его к нам в офис вместе с квартирной хозяйкой миссис Макколл, которая во время пламенной речи стояла около стола-трибуны, заботливо приготовив пальто, чтобы по окончании тут же его укутать, а Лия натягивала ему калоши и заматывала горло шарфом. Чаще всего Джо неистовствовал по поводу так называемой объективности "Дейли", особенно в вопросе об Испании. Он иронизировал в адрес невысокого главного редактора, который в ответ саркастически усмехался, тяжело вздыхая в сторону Лии.
- Что вы тут пишете, якобы фашистские самолеты помогают Франко? Вам очень хочется стать второй "Нью-Йорк таймс"? Посмотрите на фотографии: неужели не видно, что на обломках сбитых военных самолетов немецкая свастика? Редактор стоически возражал:
- Каждый может сфотографировать, что ему вздумается, и нет никаких гарантий, что фото не подделали в Гамбурге.
- По-вашему, они что там, в Гамбурге, специально ради этого сбивают самолеты? Erwachen Sie! Перестаньте валять дурака и не играйте на руку фашистам! Надо набраться смелости и стать наконец честной газетой! Или, может, вас уже перекупила "Таймс"? В вашем возрасте рано еще быть таким продажным!
Дело кончалось тем, что редактор не выдерживал, и они шли выяснять отношения на улицу. Было морозно, и Лия с миссис Макколл всячески старались сделать так, чтобы Джо не простудился.
В результате Лия не вышла замуж ни за одного из них. Получив в 1938 году диплом, я потерял Джо из виду, но два года спустя мы неожиданно встретились на одной из центральных нью-йоркских улиц. Он был гладко выбрит, хорошо одет, с аккуратно уложенными волосами. Испания к тому времени сдалась Франко, и двое наших однокашников погибли там, сражаясь на стороне республиканцев. Я ехал к невесте в Огайо, а Джо стал театральным художником и, несмотря на отсутствие профессиональной подготовки, устроился к одному из самых известных театральных оформителей Клеону Торкмортону, уговорив взять его сразу первым помощником, хотя сама идея пришла к нему всего несколько недель назад. Джо успел перечитать всю имевшуюся в этой области на английском литературу и, похоже, вскоре начал поправлять самого Торкмортона, давая ему советы.
Я поздравил его с успехом, однако он, глядя на поток машин на Пятой авеню, сказал, что собирается все бросать. Это удивило.
- Я решил стать военным летчиком!
Вот это да! Значит, Джо решил принять участие в империалистической войне?
- Наверное, этого не избежать, - ответил он с потухшим взглядом. - Видимо, придется ввязаться!
- А как быть с Советами, которые подружились с Германией?
У него перехватило дыхание, в глазах появилось выражение крайней решимости:
- Надеюсь, это ненадолго, но если их союз продержится, что ж, будем воевать и с ними.
Без улыбки мы пожали друг другу руки, понимая, что Джо отчасти кладет жизнь на алтарь иллюзий.
Его сбили над Бирмой. Как-то ранним вечером в шестидесятые годы по дороге в гости я увидел на перекрестке 96-й улицы и М-авеню рекламу аптеки Фельдмана и вспомнил, что в этом районе когда-то обитал его отец, фармацевт. Прошло тридцать лет с тех пор, как Джо произносил свои пламенные речи со стола в редакции "Дейли", и больше двадцати - со дня его гибели. Скорее всего, отец был на пенсии, если не умер. Невысокая седая женщина за прилавком взглянула на меня сквозь залежи губной помады и гребешков. Я представился как друг Джо и спросил, не с его ли матерью говорю. Усталое, измученное лицо озарилось светом, и, запустив руку в ящик стола, она достала конверт с фотографиями размером восемь на десять, где я ожидал увидеть жизнерадостного Джо с насмешливым взглядом, в котором затаилась боль. Вместо этого я увидел серый камень футов шесть в высоту с дюжиной выбитых на нем фамилий, среди которых была и его. Камень стоял на небольшой поляне, вырубленной в причудливой зелени джунглей. Протянув фотографию, она сказала: "Это в Бирме". Мы немного поговорили. Он был единственным ребенком в семье. Она не переставая благодарила меня за то, что я зашел, не совсем понимая, зачем я это сделал. Я ответил, что сам не знаю, но хорошо помню Джо и никогда не забуду. Ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась.