* * *
Я всегда был уверен, что я плотник и механик. В возрасте четырнадцати или пятнадцати лет я накупил на свои с трудом заработанные двенадцать долларов - за доставку хлеба мне платили по четыре доллара в неделю - строительных материалов и решил пристроить заднюю веранду к нашему небольшому дому на 3-й улице. За помощью я обратился к одному из своих дядюшек, которые в начале тридцатых годов осели со своими семьями в Бруклине. В те времена район Мидвуда еще не был застроен, и они могли наблюдать, как их дети вышагивают за двенадцать кварталов по заросшему кустарником пустырю в школу. Мои родственники - Менни Ньюмен и Ли Болсем - были коммивояжеры и в отличие от нашей семьи имели каждый столярные инструменты, которыми орудовали по выходным у себя дома. Одолжить молоток, однако, мог только Ли, поскольку к подобной работе не относился серьезно. Менни придерживался иной точки зрения и вообще никому не одалживал своих инструментов. Эта принципиальность нередко приводила к тому, что он мог на глазах отречься от очевидного, вроде лопаты, висевшей за его спиной на стене гаража, где он любил, сидя в нижнем белье, в теплую погоду резаться с соседями в карты.
Ли Болсем, сама доброта, обладал мягким голосом и слабым сердцем, отчего двигался неспешно и осторожно. Мы засели за чертежи. Веранда получилась не сразу, а по окончании строительства стало ясно, что она не стыкуется с домом. Тем не менее мое сооружение простояло добрых два десятка лет, дюйм за дюймом медленно сползая в сторону от кухни. В те дни я впервые пережил лихорадку созидания: ложась спать, не мог дождаться утра. Это чувство вновь вернулось ко мне холодным апрельским утром 1948 года, когда я занялся постройкой мастерской рядом со своим первым домом в Коннектикуте, собираясь написать пьесу о коммивояжере. Мысль оставить после себя реальный след на земле никогда не теряла для меня своего очарования. Люди среднего достатка, как правило, пренебрежительно относятся к физическому труду, и мне не очень понятно мое собственное пристрастие к нему, так же как симпатия и уважение к его представителям.
В двадцатые годы, когда Миллеры на своем лимузине приезжали с Манхэттена навестить Ньюменов и Болсемов, найти их жилье не представляло труда: вместе с четырьмя другими сдвоенными деревянными домишками, покрытыми плоскими крышами, с крылечками в три ступени они составляли улочку, упиравшуюся в пустырь с высокими тополями, папоротниками и дикими розами, где множество протоптанных тропинок заменяли жителям асфальтированные улицы и тротуары. Ближайший магазин находился в двух милях, поэтому картошку закупали стофунтовыми мешками; сами консервировали выращенные на собственном участке помидоры; подвалы здесь в отличие от манхэттенских, с их неизменным запахом кошек, крыс и мочи, всегда пахли землей. До переезда в Бруклин обе семьи несколько лет жили в небольших городках на севере штата Нью-Йорк и потому немного гнусавили и говорили с твердым раскатистым "р", что особенно было заметно у женщин. Они отличались от ньюйоркцев провинциальной размеренностью мысли, любовью к посиделкам и твердой уверенностью в том, что они настоящие американцы. Они дружно жили с соседями, среди которых было немало семей нееврейской национальности, и в отличие от манхэттенских евреев никогда не приглашали домой ни кровельщиков, ни водопроводчиков, справляясь с этой работой сами.
За порядком в доме у Ли и его жены Эстер следили до замужества три их дочери. Повязав головы пестрыми шелковыми платками, они, казалось, только и знали, что чистили свой небольшой дом, полировали мебель и драили ступени крыльца мыльной водой. Ньюмены, как могли, тоже поддерживали у себя порядок, но в их доме царила сумеречная атмосфера с налетом сексуальности и дремы, лжи, фантазии и какой-то противоречивой непредсказуемости.
Менни Ньюмен был смышлен и уродлив, как вылезший из-под земли Пан: низкорослый, шепелявый, с глубоко посаженными карими глазами, узловатым висячим носом, темной задубелой кожей и заскорузлыми руками. Когда я входил в их дом, он, стоя в рабочем комбинезоне с молотком, отверткой или коробкой из-под обуви, в которой хранился набор порнографических открыток, осматривал меня, словно видел впервые, а если встречался прежде, то не желал делать этого вновь. Он всегда соперничал во всем и со всеми. Ему казалось, что мы с братом составляем постоянную конкуренцию двум его сыновьям. У него было две дочери и два сына. Старшая, Изабелла, несмотря на то что пошла в отца, была настоящей красавицей, младшая, Марджи, хрупкая грустная девушка, отчаянно острая на язычок, сидела взаперти из-за мучившей ее гнойничковой сыпи. Но даже ей непозволительно было терять надежду, и в этом, как я понял позже, заключалась вся суть особого пути Америки: они постоянно жили в ожидании не просто чего-то хорошего, но фантастического, триумфального, в корне меняющего жизнь. В этом доме не знали иронии, его стены сотрясали радостные возгласы торжества по поводу побед, которых не было, но которые обязательно должны были быть. Мальчики станут "орлятами"-скаутами, круглыми отличниками, по утрам будут убирать постель, часто и вдохновенно рассуждать о чести семьи, что не мешало им вместе с Берни Кристаллом и Луисом Флейшманом тут же бежать в местную кондитерскую к Рубину и заговаривать ему зубы, пока их приятели не обчистят выставленную в витрине трехфунтовую круглую стеклянную вазу с дешевыми сладостями. Или же по целым неделям сосредоточенно, как исследователи Южного полюса, будут готовиться к походу на Медвежью гору, чтобы в соответствии с высокими принципами скаутского движения где-то по дороге в харчевне подцепить старую проститутку и, проведя с ней в палатке ночь, утром отказаться платить за двоих, сказав, что как братья они сойдут за одного. Все им завидовали, особенно старшему, Бадди. Он играл в бейсбол, футбол, баскетбол, о нем дважды или трижды писала бруклинская "Игл", и ему требовалось два часа, чтобы собраться на свидание - набриолинить черные волосы, припудрить тальком лицо, ободряюще похлопать себя по животу и скорчить перед зеркалом гримасу, чтобы полюбоваться своими зубами. Как и отец, он был смугл, но чуть повыше ростом, косую сажень в плечах унаследовал от деда Барнета и своей матери Энни, самой подвижной из них, которая безропотно несла на себе весь крест житейских невзгод. Люди сочувствовали ей, когда она, спокойно, ободряюще улыбаясь, чтобы Менни не ощутил себя уязвленным, ласково уговаривала его отказаться от мысли покрасить дом в оранжевый цвет, несмотря на удачную сделку, которую ему удалось заключить во время распродажи на Фултон-стрит, приобретя несколько галлонов этой краски. С дочерьми, естественно, она была построже, год за годом направляя их, как корабли, давшие течь, в гавань замужества, разделяя с Марджи ее печальные заботы о коже и смиряя порывы Изабеллы раньше времени распрощаться с тем, что чуть позже можно будет пристроить повыгоднее.
С Менни я провел в своей жизни в общей сложности не больше двух часов. Однако он был так нелеп, так не вписывался в рамки земных представлений, вечно витал в облаках и со своей уродливой внешностью столь проникновенно-истово верил в то, что семья добьется славы и успеха, что покорил меня, и я жил, не расставаясь с его образом, до тех пор, пока не стал предугадывать реакцию Менни на то или иное событие, слово или жест. Его виртуозные манипуляции с фактами раскрепостили мое воображение, придав ему смелость и резвость. Хотя где-то в глубине всегда оставалась печаль. Менни и Энни считались неудачниками, однако о них судачили больше, чем о других, потому что они сохранили любовь. В свое время дед Барнет был против их брака, и молодые сбежали. Нетрудно было заметить, что они до сих пор волнуют друг друга - сильно раздавшаяся, крупная и широкогрудая тетушка Энни с громким раскатистым смехом и розовым пористым лицом, наливавшимся кровью при приступах гипертонии, от которой она умерла в шестьдесят лет, и дядюшка Менни с огненным взглядом индейца, всегда наполовину витавший в несбыточных грезах. В канун Нового года они приглашали пар семь или десять на праздничный обед, все рассаживались в небольшой комнате первого этажа около топившейся углем печки и ждали, когда хозяин вынесет заветную коробку с открытками. При этом мальчиков отправляли наверх, будто Менни не догадывался, что мы вдоль и поперек давно изучили ее содержимое. Как всегда, такие вечеринки заканчивались игрой в карты. Когда Менни надоедало, он пристраивался, прикинувшись сосущим грудь младенцем, на широких коленях Энни, она смущалась, но не одергивала его. Казалось, их дом в отличие от нашего, Болсемов и других был пронизан чувственностью. У нас все было наполнено светом и воздухом. Ньюмены были тайно одержимы, как будто жили в непотребстве, - но это мои догадки, конечно.
Я был помешан на спорте, однако мои успехи не шли ни в какое сравнение с достижениями его сыновей. Я был долговяз, некрасив, и они относились ко мне свысока, вынуждая, когда бы я ни зашел, выслушивать язвительные замечания вроде того, что у меня в неполные шестнадцать лет нет никакого будущего. Однако это не лишало их дом притягательной и таинственной атмосферы, которой он был окутан в моих глазах. Я всегда приходил туда, ожидая чего-то необыкновенного, какой-то непристойной оргии или откровений иного рода.
Ни один нормальный человек не воспринимал любившего подурачиться Менни всерьез. При этом к нему нельзя было не испытывать симпатии: за сумасбродными фантазиями легко просматривалось отчаяние, скрывавшееся под напускным равнодушием. Сидя за картами у гаража возле висящей на стене за его спиной лопаты, он мог, глядя в глаза, заявить: "Нет у меня никакой лопаты!" Это было в порядке вещей. Именно так воспринимали Менни мой отец, Ли и все, кто играл с ним в карты, - никому бы и в голову не пришло уличать его во лжи. Все знали, что из любого трудного положения он всегда найдет выход, жонглируя фактами. Это вызывало восхищение и тайное желание поступать так же. За ироничным отношением к нему скрывалось если не уважение, то по крайней мере любопытство и зависть к той безудержной дерзости, с которой он пренебрегал общепринятыми нормами. Мне виделось в нем средоточие смыслов, тайных значений и тонких нюансов, редко встречавшихся у остальных: категоричный отказ дать лопату был выражением его сути, духа соперничества, помутившего разум. Своим поведением он говорил: "Почему бы твоему отцу самому не купить себе лопату? Ишь как он важничает и глядит свысока. - Менни был уверен, что каждый консервативно настроенный человек смотрит на него сверху вниз. - С какой стати я должен одалживать ему свой инструмент? Он что, сам не может купить? Преуспел, и ему, видите ли, не до лопат. А чуть что, бегут со своим сынком ко мне разживаться. Лопата денег стоит. Поэтому для Миллеров у меня лопат нет". Самое забавное, что в этот момент он действительно забывал о висевшем у него за спиной инструменте.
От отца, дядюшки Ли и других членов нашей семьи я твердо усвоил, что Менни неудачник, но, как и все, не мог оторвать от него зачарованного взгляда. Игра в джин без него оставалась просто игрою в джин, сборищем за картами дюжины обывателей, обменивающихся новостями о чьих-то операциях, беременностях, затяжных дождях, засухе, о том, кого, когда, где изберут, кто сколотил состояние, кто промотал, сколько зарабатывают в неделю Бинг Кросби и Ли Руди Вэлли. Как правило, в первые же десять минут Менни задавал всему иной тон, бросая фразу, которая становилась темой разговоров на вечер. Однажды он обронил:
- Мой приятель из Провиденса говорит, ваш Вэлли побил все рекорды, за два последних представления взял тридцать миллионов.
- Как - тридцать миллионов?
- Так, тридцать миллионов, не считая дневных спектаклей.
Забыв о картах, все бросились подсчитывать возможное количество мест в партере, чтобы поделить на них тридцать миллионов, но устали, прежде чем кто-то заявил, что это явная несуразица и такого вообще быть не может. Однако Менни уже успел шуткой перевести разговор на другое, сопровождая доверительный тон такими уморительными гримасами, что зрители терялись в догадках, насколько серьезно им воспринимать происходящее. К концу игры за столом возникала атмосфера радостного возбуждения, что примиряло всех с этим непоседливым маленьким существом. Весь вечер светлая кожа его жены то вспыхивала, то бледнела в зависимости от того, замирала Энни или облегченно вздыхала, волнуясь, не слишком ли Менни корчит из себя дурака. Она знала, что расплачиваться за все придется ей, когда, оставшись наедине с собой, он будет судорожно бороться с собственной неуверенностью, пытаясь обрести внутреннее согласие. В такие моменты она садилась с ним в машину, которая еле обогревалась зимой, и они отправлялись по Новой Англии. Она всю дорогу болтала, стремясь хоть немного отвлечь его от тяжких мыслей. В те времена широких автомагистралей еще не существовало, и, проезжая через провинциальные городки, им приходилось тормозить у каждого светофора. На случай, если придется разгребать сугроб, Менни возил в багажнике лопату на коротком черенке - покрышек с шипами не знали, а снег в городах убирали только после больших заносов.
Непредсказуемые выходки Менни создали вокруг него некий романтический ореол. Он нигде не служил, поскольку на официальной работе нельзя было мечтать сорвать большой куш. Менни жил надеждой и каждый раз, отправляясь в поездку, верил в ее счастливый исход, что еще больше отрывало его от действительности. Когда я через пятьдесят лет ставил "Смерть коммивояжера" в Пекине, Инг Руоченг, исполнитель роли Вилли, решил придать этому "романсу надежды" китайское звучание - в Китае торговля не считалась достойным занятием и вряд ли могла послужить предметом для воспевания. Инг вспомнил, что в стародавние времена для сопровождения караванов и защиты от разграбления в стране существовала специальная верховая охрана. Жизнь этих людей была исполнена приключений и опасностей. Встречаясь, пестрая братия наемных стражников нередко тешила себя рассказами о былых победах и неудачах. С появлением железных дорог нужда в их услугах отпала, и они разбрелись по мелким ярмаркам, развлекая народ меткой стрельбой и заглатыванием сабель. Чтобы забыться, они тянулись к спиртному точно так же, как это произошло с прославленным американским охотником на бизонов Биллом Буффало, когда животные были истреблены.
Конечно, у Вилли Ломена был не один прототип. Я слишком мало знал Менни, даже в юности он был для меня полуявь, полусон. Однако встречаются натуры, чей образ, не обладая конкретностью, несет могучий осязаемый заряд, становясь источником творческого вдохновения.
Более яркое впечатление оставил его друг, коммивояжер, с которым он однажды вместе вернулся из поездки. Снедаемый любопытством узнать, что происходит в зачарованном доме, я в ходе очередной вылазки к Ньюменам столкнулся с ним на кухне. Его лицо запомнилось во время одной из былых встреч, однако я был уверен, что он едва ли вспомнит какого-то пацана.
- Как дела, Артур? - остановил он меня, не дав прошмыгнуть в гостиную.
Я замер и оглянулся. Две вещи в нем поражали меня: несмотря на солидный возраст, он не был женат и у него была деревянная нога, лежавшая в этот момент отдельно поперек стула. В отличие от Менни этот несуетливый угрюмый человек с насмешливыми карими глазами, поредевшей шевелюрой и задумчивым взглядом умел слушать. Представив себе его культю, я испытал чувство боли и подумал, что у него, наверное, от этого такой усталый и измученный вид. Я знал, что ему нельзя водить машину и приходится ездить на поездах, стоически, как раненому солдату, борясь с чемоданами и носильщиками. Как и в любом коммивояжере, мне чудилось в нем что-то героическое, ибо он не сдавался на милость неудач, неизбежно сопутствующих бесконечным попыткам сбыть товар. Коммивояжеры в чем-то сродни актерам: как и артисты, они в первую очередь продают себя, мечтая о признании мира, который едва замечает их. Некоторым удается добиться своего, и по тоненькой ниточке грез, рожденных воображением, они взмывают на вершину успеха. Это происходит довольно часто, иначе не имело бы смысла вести игру.
- Все в порядке, - учтиво ответил я.
И замер, не зная, что делать, пока его усталые глаза изучали мое лицо. Испытывая неловкость, я старался отвести взгляд от его искусственной ноги, которая вместе с уставившимся в потолок ботинком лежала тут же на стуле.
- Ты изменился, - сказал он, - стал как-то серьезнее.
В одной фразе ему удалось определить суть всей моей жизни. Спеленутый временем, беспомощный, как листок на воде, я, как и все вокруг, был до этого некой застывшей данностью. "Изменился" означало, что я не тот, каким был. Это окрыляло, хотя я не знал почему. После этой встречи я еще долго прокручивал в голове его слова, пытаясь понять, в чем изменился. Я изучал свое отражение в зеркале ванной, стараясь угадать признаки этой серьезности, вспоминая, как выглядел, прежде чем они проступили на моем лице. Я забыл имя коммивояжера, но помню запавшие в душу слова, ибо они помогли разорвать оболочку иссушающей субъективности, в которую было погружено мое существование.
Менни удалось вырастить из своих сыновей двух рослых и самоуверенных мушкетеров, преданных друг другу и чести семьи. Им не хватило терпения или таланта закончить учебу, и они отказались от колледжа. Во время войны Бадди служил в инженерно-строительном батальоне ВВС "Морские пчелы", сваривая стальные листы для взлетных полос аэродромов на тихоокеанских островах, женился на женщине старше себя с детьми и в сорок лет умер от рака, едва успев открыть небольшое дело по обслуживанию механиков самолетов сандвичами, которыми торговал с нескольких фургонов, то ли купив, то ли арендовав их. Эбби воевал в пехоте и принимал участие в одной из самых слабо подготовленных операций в истории Второй мировой войны - высадке десанта в Анцио. Немецкая артиллерия с береговых высот обстреляла его подразделение еще на воде. Если верить рассказам Эбби, он потерял рассудок и, выбравшись через иллюминатор, разгуливал по вздыбленному от снарядов берегу, не обращая внимания, что вокруг него все грохотало, но его не задел ни один осколок. Как во всех воспоминаниях Эбби, в этой истории были пробелы - отсутствие точных дат говорило, что в это время он мог быть где-то совсем в другом месте, однако, как все Ньюмены, вполне мог выкинуть то, о чем говорил: презрев опасность, и разгуливать под артиллерийским огнем.