Как-то во время прогулки по Риму я заметил, что во многих домах окна закрыты ставнями, которые скрепляет тяжелая цепь. Он объяснил, что этого требует закон о борделях. Мне очень захотелось зайти, и он повел меня в свое излюбленное заведение. У входа в некогда роскошные апартаменты дворца возвышалась колонна, увенчанная парой бронзовых любовников в порыве экстаза, причем у женщины волосы развевались, как на ветру. Туда, где раньше была большая парадная зала с барочными зеркалами от пола до потолка, вела мраморная лестница, устланная бордовым ковром. С потолка, украшенного богатой лепниной, свисало несметное количество тускло подсвеченного неяркими лампами хрусталя. Вдоль одной из стен расположились человек двадцать пять мужчин всех возрастов: кто читал газету, кто играл в шахматы, кто дремал, кто разглядывал женщин - их около дюжины выстроилось вдоль зеркальной стены напротив, одетых кто в мавританский наряд с кружевными шальварами, кто в белоснежное платье для конфирмации, кто в затрапезную домашнюю одежду, кто в трико с лифчиком, а то и без него; тут были и длинноволосые, и коротко стриженные, и с подколотыми волосами; босые, на высоких каблуках, в сандалиях, уличной обуви, туфлях с блестящими пряжками, сверкавшими, как настоящие бриллианты. Наш век - век лицедейства. Мы с Эцио уселись рядом с мужчинами и стали ждать. Кто-то продолжал играть в шахматы, кто-то сворачивал и разворачивал газету, а женщины стояли, будто на автобусной остановке. На всех лежала печать показного равнодушия. Наконец кто-то, как чайка, что взмывает, отрываясь от стаи, поднялся, не выказывая явных намерений, пересек по паркету залу и подошел к женщине, которая тут же исчезла вместе с ним за дверью, будто пошла помочь примерять обувь. Это подействовало на всех, как на распродаже старой одежды. Я вспомнил Чехова, который писал, какое отвращение испытывал к себе после того, как однажды посетил подобное заведение. И свое собственное ощущение пустоты и отчужденности, когда брат с приятелями впервые взяли меня с собой на квартиру на Аппер-Вест-Сайд. Здесь же у меня не было никаких неприятных чувств. Тедеи посмеивался, как горделивый владелец одной из самых необыкновенных достопримечательностей родного города. Было видно, что секс, по крайней мере теперь, после двадцати пяти лет фашистского правления и жуткой войны, занимает людей много меньше, чем пропитание, крыша над головой и одежда. Женщины такого рода были необходимы, и им отдавали должное, как предмету первой необходимости, не более того. Чувственная потребность входила в круг жизни, погрязшей в нужде. Добывание пищи, поддержка семьи, дружба, человеческая солидарность - все слилось, что отразили великие неореалистические фильмы послевоенного итальянского кино, о которых тогда еще не было речи, - "Открытый город", "Похитители велосипедов" и другие. В 1948 году Италия не знала проблем перепроизводства, уж не говоря об избытке товаров, связанном с ростом притязаний непомерного эго. В запыленной бальной зале все стыдливо отдавали должное человеческой природе, и это было целомудренно.
Я зря уповал, что будущее западной цивилизации станет яснее, если из Бруклина перебраться в Европу. Хотя Итальянская коммунистическая партия была, пожалуй, самой большой на континенте, она ненавязчиво советовала избирателям отдать на выборах голоса за христианских демократов, ибо на русских надеяться нечего, а если победят красные, американцы прекратят поставки продовольствия и придет голод. Я жил тогда еще в тисках апокалипсического представления об истории, и приходилось настойчиво повторять себе, что люди в толпе и те, кого мы встречаем, отнюдь не невинные жертвы муссолиниевской глупости и чванливого честолюбия, но в своем большинстве поддерживали фашизм или по крайней мере не оказывали ему сопротивления. Таких, как Эцио Тедеи, было на удивление мало. Когда он представлял опасность, его изолировали, но даже теперь, в преддверии революции, признаков которой еще не было видно, производил впечатление человека в высшей степени простодушного, если не наивного.
Вокруг Рима существовало так называемое кольцо, где в полутемных землянках, вырытых в стенах обрывов и отрогах холмов, ютились тысячи бездомных семей. Мы поднимались наверх к живым скелетам, которые обитали среди собственных нечистот, таская ведрами воду откуда-то издалека снизу. Кое-где из землянок открывался вид на новые жилые дома, которые росли по ту сторону шоссе, в то время как здесь февральский дождь хлестал людей по лицам. Это был Рим "Похитителей велосипедов". Едва ли можно было предположить, что через сорок лет в Нью-Йорке окажется бездомных больше, чем в послевоенном Риме. И я, как и все, примирюсь с этим, считая подобное не катастрофой, но печальными издержками жизни величественного Нью-Йорка, самого необыкновенного города в мире.
К югу от Фоджи над мэриями нередко развевалось красное знамя, и во время наших с Лонги бесед с крестьянами те частенько вытаскивали из-под кровати карты местных латифундий и показывали, как коммунисты разделят землю, стоит им победить на выборах. Наделы были расписаны по именам, а границы, которые, водя по карте заскорузлыми пальцами, радостно очерчивали крестьяне, были четко обозначены. Исколесив в ту зиму через три года после войны вдоль и поперек всю Италию, я неожиданно поймал себя на мысли, что ни разу не видел толстого итальянца. Куда подевались дородные мамаши и упитанные папаши? С ними было покончено. Нас нередко спрашивали, нельзя ли Италии стать сорок девятым штатом Америки, причем в вопросе не было никакой иронии.
И все-таки жизнь здесь текла веселее, чем во Франции, своей энергией итальянцы напоминали сорняки, которые растут, невзирая на обстоятельства. В небольшом городке на юго-востоке тетушка Винни, Эмилия, учительница и старая дева, которой перевалило за пятьдесят, ежедневно около четырех отправлялась на центральную площадь послушать у громкоговорителя очередное выступление христианских демократов, транслировавшееся из местного центра Фоджи. Из громкоговорителя напротив одновременно пламенно вещали из Рима коммунисты. Какофония стояла невообразимая. Эмилия, человек по натуре пылкий, прямой, всячески старалась, чтобы народ собирался у столба, где держали речь демократы, причем желательно, чтобы стоя спиной к столбу, откуда неслись призывы коммунистов. В половине шестого оба динамика умолкали - наступала пора вечерней прогулки. Ряды политических соперников таяли, и на площади появлялась праздная публика, совершая, как и тысячу лет, променады по кругу; молодежь на выданье останавливалась и болтала, оглядывая друг друга, как пингвины. Эмилию поразило, что я еврей. Оказывается, она считала, что их давно не существует, и не потому, что они подверглись массовому истреблению, которому тогда еще не подобрали названия, а просто в ней сидело смутное ощущение, что после смерти Христа все евреи обратились в новую веру или растворились на страницах Библии. "Но вы ведь, конечно, верите в Христа". - Она ободряюще улыбнулась. Я не мог сказать ничего утешительного - казалось, ужас промелькнул в ее набожных глазах, хотя мы вскоре снова вели дружескую беседу. Она полагала, в жизни есть нечто непознаваемое, а я исходил из всевластия человеческого разума.
Как-то днем, остановив и без того не очень оживленное движение, по улице прошел крестный ход. Пережидая, пока мальчики-певчие пронесут позолоченный крест и фигуру святого, я подумал, так ли уж далеко отошла в прошлое былая жизнь, как многие полагают. Склонив голову и прижав шляпу к груди, перед нами стоял мужчина средних лет, и, когда процессия миновала, Лонги вежливо спросил его, по какому поводу торжества. "А черт его знает", - ответил тот, надевая шляпу, и поспешил на другую сторону улицы. Такой мне тогда открылась Италия: трогательный спектакль в соединении с циничной шуткой. Французы намного ближе к сердцу принимали то, что произошло со страной, как будто кто-то обманул их с победой или мучила совесть за пособничество фашистам. Итальянцы, похоже, понимали, что немного переборщили с Франко, но в любом случае больше ценили жизнь, чем смерть.
Совсем иную процессию можно было наблюдать около пяти вечера у прекрасного волнолома в Мола-ди-Бари на Адриатике, как раз под каблуком сапога. Лонги приехал сюда навестить несколько семей портовых рабочих и ходил по домам - своего рода Красный Крест в одном лице, - передавая новости из Бруклина, записывая, сколько ребятишкам лет и как поживают жены. Все знали, что в Америке существуют "другие" семьи, однако никто об этом не говорил. Женщины бились в тисках экономической нужды, но если некоторые из них были измучены и в возрасте, то попадались такие, которым было под тридцать. Их по-женски исполненные страха глаза кричали, что они боятся, как бы их не бросили. Винни как нельзя лучше подходил для взятой им на себя роли, мало чем пренебрегая в попытке ободрить женщин. И они платили ему восхищением - такому непривычно высокому среди итальянцев и откормленному хорошей, здоровой пищей.
В тот день около пяти мы увидели на набережной необычное скопление одиноких мужчин, которые размеренно прогуливались, порой держась за руки. Однако по виду мало походили на итальянцев. Одетые в темные, по нью-йоркской моде, пальто и серые шляпы с загнутыми полями, они были в белых, застегнутых на все пуговицы рубашках без галстуков и остроносых, на тонкой подошве, до блеска начищенных городских ботинках. В кафе с видом на море мы подсели за столик к четверым, которые пили кофе. Сначала они разговаривали по-итальянски, но хитрая усмешка Винни заставила их понимающе улыбнуться, и они с облегчением перешли на бруклинский диалект. Они здесь просто пережидали, эти "мальчики" из Нью-Йорка, Чикаго, Филадельфии, Лос-Анджелеса, во избежание судебных преследований вынужденные бесцельно любоваться на восходы и закаты. Прекрасная, но утомительная ссылка тянулась до тех пор, пока их боссы не договорятся между собой, и тогда дорога в Штаты будет снова открыта.
Италия вдохновляла взяться за пьесу, которая вертелась в голове, - "Вид с моста", - но я не был уверен, достаточно ли чувствую эту жизнь, дабы позволить себе писать об итальянцах. Единственное, что я понял, - Америка и Европа по-разному относились к родовым связям. Европа была полна родственников, тогда как Америка потеряла интерес к кровным узам. В Риме Винни счел своим долгом нанести визит двоюродному брату, капитану армии, который работал в верхнем эшелоне военного ведомства Италии. У входа в своего рода Пентагон нас встретила традиционно одетая в высокие ботинки с белой перевязью, в белых перчатках охрана, стоявшая по-балетному разведя крест-накрест ноги. Каждый крепко сжимал перед собой винтовку. В небольшом справочном бюро Винни поинтересовался, нельзя ли ему повидаться с капитаном Франко Лонги, однако дежурный за тонкой перегородкой извинился, что вынужден отказать, ибо без предварительной заявки они никого не пускали.
- Капитан Лонги мой кузен.
Ни один мускул не дрогнул на лице человека за перегородкой.
- Ваш кузен?
- Да, я приехал из Америки, из Бруклина.
- Ах, из Бруклина!
Он схватил телефонную трубку, и мне показалось, его глаза увлажнились. Через минуту мы были в лифте, при выходе из которого нас уже встречали три-четыре полковника, два генерала и секретарши. Сложив под подбородком руки, они с умилением наблюдали, как капитан Лонги обнимает Винни, - итальянцы легко делятся на актеров и зрителей. И это в самом центре военного ведомства Италии. В течение получаса братья обменивались семейными новостями: кто умер и в каком сражении, кто по возрасту, кто по болезни. Наконец генерал приказал капитану отвести нас пообедать и за салатом спросил, нет ли у Винни случайно своего человека в "Паркере", в американской компании по производству ручек: если что и пользовалось в Италии в 1948-м огромным спросом, так это прекрасные ручки "Паркер". В Неаполе наладили местное производство, но люди быстро разобрались, что к чему…
"Так наступает конец света", - вертелось у меня в голове, когда мы шли по набережной Неаполя, вдоль которой лежали поваленные в воду либо вывороченные во время бомбежки фонарные столбы барочного вида, а напротив, зазывая несуществующих посетителей, сверкали огнями рекламы гостиниц. Молоденькие проститутки, болтая, семенили группками, скользили рукой у нас между ног и хохотали, обзывая слабаками, когда мы отклоняли их предложения. Днем по многолюдным улицам у гостиниц фланировали женщины с корзинами белья на голове. Они навострились молниеносно срывать с прохожих шляпы, которые тут же засовывали в корзину, а человек в поисках исчезнувшего на глазах головного убора продолжал беспомощно озираться. Как-то я сидел в пролетке, поджидая, пока Винни поменяет деньги в ближайшем банке, когда ко мне подошел молодой парень и начал буквально из-под ног вытаскивать чемоданы, как будто мы с ним договорились. Я что-то сказал по-английски, он понимающе взглянул на меня и продолжал свое дело, пока я не ударил его по рукам каблуком. Тогда он еще раз посмотрел на меня, пожал плечами и пошел, как будто ничего не произошло. Это был еще один спектакль.
Стоит ли говорить о непристойных неаполитанских анекдотах. Приходской священник заглянул к одному из своих прихожан. На второй этаж тянулась длиннющая очередь соседей, с каждого из которых хозяин брал по центу, допуская в спальню посмотреть на свою юную незамужнюю дочь, которая родила чернокожего ребенка. В Неаполе были расквартированы американские войска, среди солдат попадалось немало негров, поэтому черный ребенок у белой женщины был явлением скандальным, но в то же время необычным, сродни чуду. Священник, конечно, возмутился. "Очень плохо, что ваша дочь не венчана, но еще хуже, что вы потеряли всякий стыд, набравшись наглости наживаться на ее несчастье!" На что незадачливый папаша, отозвав проповедника в сторону, прошептал: "Не бойтесь, падре, это не ее ребенок".
С Италией было покончено. На выезде из Рима на заднем дворике располагался импровизированный ресторанчик с четырьмя-пятью хромыми столиками и зазывной рекламой: "Входите! Ешьте! Здесь еще никто не умирал!" Больше всего люди ценили, что выжили, а не умерли - некая аристократия уцелевших.
Совсем иной тип уцелевших обитал на продуваемой ветрами набережной Мола-ди-Бари. Мэр города рассказал нам, что в роскошных виллах на Адриатике, которые были построены ныне бежавшими или угодившими за решетку видными фашистскими чинами, проживали ebrei, евреи из немецких концентрационных лагерей. Винни разузнал, как туда попасть, о чем итальянцы говорили крайне неохотно, особенно с чужими, ибо англичане давили на правительство, чтобы оно запретило евреям из концлагерей въезд в страну или по крайней мере не выделяло средства для транспортировки в Палестину. Поэтому жители Мола-ди-Бари и Бари делали вид, что ничего не знают. Мы отправились туда вечером. Сотни беженцев ютились в двух десятках просторных палаццо, причем даже в коридорах люди жили чуть не на головах друг у друга. Войдя, я испытал чувство, которого не доводилось переживать, - в воздухе была разлита атмосфера враждебности, возникало ощущение, будто тебя нет или ты прозрачный. Женщины прятали глаза, делая вид, что занимаются ребятишками, мужчины и подростки проходили мимо, будто ты невидимка. Я понимал, что стоит сделать одно неосторожное движение, и от меня останется мокрое место. Подойдя к двум небритым, но опрятным парням, смотревшим на меня с нескрываемым опасением, я постарался объясниться с ними на английском. Винни перешел на итальянский, наконец, я вспомнил несколько слов на ломаном идише вперемежку с немецким и пожелал им всего наилучшего, признавшись, что сам еврей. Их не интересовали мои проблемы, а я ничем не мог им помочь. Они мечтали только попасть на корабль, отплывающий в Палестину, и навсегда покинуть европейское кладбище. Их недоверие, как кислота, брызнуло мне в лицо: я обращался к обуглившимся головешкам, железной окалине, скелетам с глазами. Долгие годы ушли, чтобы понять, почему я не бросился разделить их участь, ибо они были прямые жертвы катастрофы, которую я как писатель различными способами всю жизнь пытался предотвратить. Когда я вспоминаю этих не нужных ни одному цивилизованному государству людей на темной веранде, в ожидании корабля неотрывно смотрящих на горизонт и знающих, что их присутствие нелегально, а британские дипломаты угрожают нажать, у меня исчезает ощущение собственного тела, как будто я отрекаюсь от самого себя, и вновь возникает стыд, что я не понял, насколько мы родственны.
Такой же зияющей раной живет во мне первое известие о Хиросиме. Как я мог восторгаться этим? Радоваться, что война наконец окончена? Гордиться возможностями человеческого разума, читая о том, как продвигалась работа над атомной бомбой?
Откуда эта слепота? Придет день, и я пойму: мы смертны, ибо не способны к сопереживанию.
В сугубо итальянской фамильярной манере Винни поинтересовался у швейцара в гостинице, где бы мы могли пообедать. Иностранцы все еще были в диковинку в "Отель де Пальм", поэтому наш вопрос его озадачил. В Палермо работал один-единственный ресторан на другом конце города, да и тот открывался только по вечерам. В этом не было ничего удивительного, ибо даже здание нашей гостиницы стояло наполовину разрушенное - в него когда-то попала американская бомба. Европа напоминала не очень молодого консьержа во фраке со стоячим воротничком, замусоленным галстуком серого шелка и обломанными ногтями. Холл, причудливо украшенный полуарками на массивных колоннах, за которыми легко было назначать приятное свидание или вести сомнительные деловые переговоры, неожиданно упирался в большую плотную коричневую занавеску, которая отделяла разрушенную часть здания.
В разговор вступил морской капитан, человек помоложе и посовременнее. Он сказал, что обедом нас в ресторанчике, пожалуй, накормят, но его трудно найти, так как в окнах нет вывески. Держа ладони вертикально, он объяснил, как пройти по разрушенному городу. Если не считать чашки кофе на завтрак, мы не ели со вчерашнего дня, когда нас покормили сицилийские рабочие, с которыми мы плыли на пароходике через Мессинский пролив, благо у них оказалась с собой какая-то снедь.