Наплывы времени. История жизни - Артур Ашер Миллер 5 стр.


Конечно, неприязнь моей матери объяснялась тем, что она сама со своим браком попала в ловушку - во второй половине жизни, после Великой депрессии, когда не осталось надежд на изменение к лучшему, эти женщины стали ее закадычными приятельницами и наперсницами. Минни сколько угодно могла спать со своим сыном, которому перевалило за двадцать, хоть до его женитьбы, - самоотверженно поддержав мужа, когда тот разорился, она, по словам мамы, доказала, что была замечательным человеком. И пусть Бетти танцевала почти голая в каких-то дешевых залах - в период Депрессии и после рождения первенца, беспомощного монголоида, чье появление она расценила как знак свыше, указующий, что она должна обратиться к вере, Бет проявила истинный героизм, тоже доказав, что является женщиной серьезной и достойной.

Стелла росла в сиротском приюте, чего мама почему-то не могла ей простить. Однажды днем она заманила Хаима и потребовала, чтобы он всерьез подумал о своей жизни и порвал с этой явно недостойной его подругой: мало того что она крашеная блондинка, так еще костлява, с большими ногами, руками, лошадиными зубами, огромным ртом и какими-то грудными всхлипами вместо смеха. Она, естественно, полагала, что Стелла беременна, но, когда Хаим поклялся, что ничего такого и в помине нет, их связь показалась совершенно непостижимой. Как может красивый мужчина жениться на непривлекательной сиротке, которая ведет сомнительный образ жизни, иначе где бы она научилась так вульгарно обесцвечивать волосы? В отличие от погруженного в себя брата Мойши, который, казалось, хотел прочесть в моих глазах, что я собою представляю, вызывая ощущение, будто я ископаемое, Хаим почти не обращал на меня внимания, будучи занят исключительно тем, что ловил свое отражение в окне или в застекленных рамках на стенах. Этот нарциссизм он унаследовал от Луиса Барнета, своего отца, который в самую жестокую пору Депрессии каждую неделю отправлялся к парикмахеру подровнять вандейковскую бородку, усы, а также попудрить и спрыснуть одеколоном лысину, несмотря на то что каждый цент у него в кармане был получен от моего отца, который сам едва сводил концы с концами. Даже парикмахер-итальянец не одобрял подобной суетности.

Луис был горячего нрава, как и Хаим, но с Хаимом никто не мог тягаться в умении плеваться дробинками: плевки летели через всю комнату, а он безмятежно улыбался. Этому искусству его обучили на флоте, где было немало заядлых охотников, каких в Гарлеме не сыщешь. Хаим демонстрировал свое мастерство во время семейных сборищ. Обе семьи, и Барнетов, и Миллеров, были весьма многочисленны, и если четверть века спустя не проходило месяца, чтобы кого-нибудь не хоронили, тогда все были молоды и то и дело собирались кланом на чью-то свадьбу или bar mitzvahs. В те годы женщины носили вечерние туалеты. Хаим появлялся в большой бальной зале со своей костлявой блондинкой женой, которая зычным голосом радостно приветствовала всех и начинала шептаться с мужчинами, отчего те заливались громким смехом, в то время как женщины, поджав губы, переглядывались между собой, обиженные тем, что их оставили без внимания. Хаим раскланивался на все стороны, одаривая собравшихся галантной улыбкой. И вдруг начиналось нечто невообразимое, напоминавшее блошиную лихорадку, - люди начинали почесываться, кто шею, кто лоб, пока зуд не охватывал всех танцующих и стоящих с бокалами. Мама подбегала к Хаиму, бросалась с кулаками ему на грудь, требуя: "Сейчас же прекрати". Он делал вид, что не понимает, целовал ее и приглашал на танец, в чем мама не могла ему отказать. Вальсируя, он все время улыбался, оглядывая соседние пары - люди отирали с лица его блох, мама, протестуя, истерически смеялась. У Хаима наготове за щекой была целая пригоршня дробинок, причем он отличался завидной меткостью: ни разу не попал никому в глаз, хотя при желании мог попасть внутрь уха. Гости, ставшие жертвой забавы, по инерции начинали чесаться и в других местах. Он хотел научить меня своему искусству, но из этого ничего не вышло. Единственное, что я перенял у него, - это свистеть, заложив в рот два пальца, - один из бесценнейших подарков, который весьма пригодился в жизни.

Внешне Хаим был похож на актера-гангстера Джорджа Рафта, и когда через тридцать лет тот в сопровождении наемных громил как-то днем появился на съемках "Некоторые любят погорячее", я вспомнил своего дядю. Высоко вздернутые над переносицей кончики бровей свидетельствовали о добром расположении духа, тогда как его телохранители, бросая взгляды по сторонам, давали понять, что угрожают каждому, кто посягнет на жизнь, достоинство или блеск ботинок Рафта. Это был светский визит - перекинуться несколькими словами с режиссером фильма Билли Уалдером и пару минут поглазеть на Мэрилин Монро, чтобы потом уйти с тем же чувством ответственности за судьбы мира, с которым вошел. В его походке было что-то вызывающее, как только он появлялся, все вокруг начинали чувствовать себя не в своей тарелке - ощущение, которое, входя в людную комнату, позже вызывали Синатра и Мейлер. У Хаима не было телохранителей. Возможно, он бы ими обзавелся, если бы в возрасте двадцати семи лет, войдя в аптеку на углу Ленокс и 111-й улицы купить алка-зелцер, не рухнул замертво в присутствии аптекаря, отвернувшегося, чтобы его обслужить.

Мама поехала на похороны в черной вуали, не взяв ни брата, ни меня - слишком явно было дыхание смерти, такой безвременной и несправедливой. Когда мама узнала о кончине Хаима, то сутки не могла вздохнуть без всхлипов и рыданий. Умер, не дожив до тридцати, еще один ее младший брат. "Чертов аптекарь, - бормотала она, прилаживая перед зеркалом за туалетным столиком на голове вуаль, - был бы он порасторопней, может бы, и обошлось…" Позже она вынуждена была признать, что аптекарь здесь ни при чем, а брат умер от сердечного приступа. И все-таки не могла простить ему, никогда не задерживалась в аптеке, чтобы поболтать, а за сарсапариллой с касторкой, мучительным поглощением которых я мог бы доставить аптекарю явное удовольствие, посылала меня одного. Однажды, когда у меня ночью разболелся зуб, она точно так же выпроводила меня одного, семилетнего, вниз на первый этаж к дантисту, доктору Герберту. Когда я позвонил к нему в дверь в два часа ночи, он открыл, будучи, как и я, в пижаме. Бросив на меня быстрый взгляд, он в шлепанцах прошел в свой кабинет, где включил свет, усадил меня в кресло, достал хирургические щипцы и, спросив: "Какой болит?", выдернул тот, на который я указал пальцем. Все произошло очень быстро, безо всяких предварительных уговоров и увещеваний, которые скрашивают время, но нагнетают страх, так что я не успел закричать, как оказался за дверью, вызвал лифт и поднялся домой, где все мирно спали.

После смерти Хаима Стелла пошла в маникюрши. Минул год, за ним другой, она не выражала желания выйти замуж, и мама прониклась к ней глубокой симпатией, как будто Стелла доказала чистоту своих намерений. На самом деле у нее были бесчисленные связи с клиентами из мужского зала, но замуж она так и не вышла, сказав однажды, много лет спустя, когда я сидел нагнув голову во время стрижки: "Знаешь, малыш, у меня был только Хаим, и все!" Крепкая девка, что и говорить. Смеялась она всегда цинично и громко, широко открыв рот, будто весь мир ей - потеха. Мы не виделись не один десяток лет, когда однажды в 1961 году я грустно брел вечером в районе Бродвея по 24-й улице и, увидев парикмахерскую, обрадовался, что наконец-то смогу постричься. Бросив взгляд через стекло, чтобы прикинуть, что там и как, я вдруг увидел со спины Стеллу, которая стояла, слегка склонившись к клиенту с каким-то только ей присущим вызовом. Беседуя с ней, мужчина курил сигару, в то время как парикмахер подравнивал его редкие волосы. Я вошел. Она не обернулась. Теперь я увидел, что в руке она держит поднос с маникюрными принадлежностями. Все тот же грубоватый голос, его волнующий, влекущий резкий звук. Ей, наверное, было уже под семьдесят. У меня внутри похолодело при мысли, что она может узнать меня. Я только что расстался с Мэрилин и не выносил, когда начинали расспрашивать, она же, конечно, не преминет поинтересоваться. И все-таки я не мог уйти, отказавшись от встречи. Парикмахер указал на кресло рядом с тем, около которого она стояла. Я сел и тихо произнес: "Стелла?"

Прошло сорок лет со дня трагической смерти Хаима, все Барнеты, включая маму, ее единственная родня, почили. И пока она медленно поворачивалась в мою сторону, подумалось, что я, наверное, последний из них, кого она видит. На ее лице, когда она обернулась, была готовность перекинуться иронической шуткой с очередным клиентом, но, когда она увидела меня, глубокие складки около рта внезапно смягчились, губы тронула легкая дрожь, которую она погасила жесткой усмешкой. "Артур", - произнесла она ровно и дружелюбно. Я был в неглаженом костюме и зашел постричься, поэтому никак не походил на несравненного Хаима, безупречного, безукоризненного мужчину, который бы никогда не появился на людях в таком несвежем виде. В ее глазах застыло бесконечное удивление перед несправедливостью жизни, где выживает отнюдь не тот, кто достоин, и я почувствовал, что разделяю этот взгляд. Меня сковала робость, которую в те далекие времена я испытывал всякий раз, как только появлялась эта странная женщина, - теперь я снова был в ее власти.

Она не преминула это заметить, спросив: "Как ты здесь очутился?" "Здесь" означало непрестижный деловой район, который вымирал в пять часов вечера, как только преуспевающая публика покидала его. Я не мог обитать по соседству, ибо вокруг теснились убогие доходные дома да несколько ветхих гостиниц.

- Живу неподалеку, - ответил я, почувствовав в ушах резкий свист от быстрого падения свинцовым грузом в социальную бездну, на дне которой было забвение, - в гостинице "Челси".

Недоумение на ее лице уступило место сомнению, удивлению и даже какой-то жалости. Но я по крайней мере вызвал у нее интерес. И удовлетворенно заметил, что она озадаченно размышляет: что с ним - совсем на дне или потерпел крушение, скрывается или, может, рехнулся? Меня буравил ее напряженный, жесткий взгляд.

- Я читала об этом, - сказала она, имея в виду мой недавний развод.

Я кивнул, подтверждая, что мы оба с ней в одной лодке.

- Ничего хорошего, - посочувствовала она.

Похоже, ей хотелось, чтобы я был безутешен.

- Это так и не так, - заметил я, глядя в ее серые глаза. - Мы прожили ровно столько, сколько нам было отпущено.

Казалось, она удивилась, выразив неодобрение по поводу того, что я не собираюсь, склонившись к пианино, просить Сэма сыграть все по новой, - долгие годы я не раз встречался с такой реакцией. Тон изменился, став холоднее, когда она спросила о моих детях, которых не знала, и о брате с сестрою. С Джоан она поддерживала отношения и призналась, что пристрастно следит за ее карьерой в театре и кино. Подошел парикмахер и начал стричь меня; она отошла к своему столику в углу зала, заговорив с мужчиной средних лет, который аккуратно застегивал на все пуговицы на животе жилет и пристрастно рассматривал в зеркале свое только что выбритое лицо. Я услышал ее смех, когда она с профессиональным интересом слушала то, что он говорил, и удивился, отчего я ищу у нее одобрения. Это была полная женщина, чье представление о рае явно ограничивалось дружеским кивком Джорджа Рафта, самого Аль Капоне или Багси Сигела, который, публично удостоив ее откровенного взгляда, бросил бы: "Как дела, детка?"

Ее плотного вида клиент собрался уходить, и она начала складывать инструменты. Я заметил, что на входной двери появилась табличка о закрытии, так что я был последний посетитель. Теперь можно будет поговорить. Но она явно была не расположена к этому. Может быть, я слишком напоминал ей о Хаиме и о той жизни, которую она прокляла, так и не прожив. Я наблюдал за ее отражением в зеркалах, которые висели по обеим стенам. Она сбросила белый халат и поправила прическу, проведя щеткой по редеющим волосам, в который раз оглядев себя в зеркало, будто ей было восемнадцать и перед ней лежал весь мир. Она напоминала какую-то волшебную птицу, в глазах которой навечно застыл образ ее погибшего спутника. Странно, что эта женщина, с которой я провел в жизни всего несколько часов, имела для меня такое значение. Что-то жуткое было в том, что она навечно сражена мужчиной, которого знала едва больше года. И когда, поджав напомаженные губы, она приблизила лицо к зеркалу, мне показалось, что именно его она ждет сегодня ночью на свидание в пустой квартире - похоже, его образ, на мгновение озаривший ее жизнь, до сих пор поддерживал в ней дух и силы. Я вспомнил, как она стояла около окна, выходившего на 110-ю улицу, в белом пальто с меховым воротником, а Хаим торопливо раскладывал перед сидевшей мамой наборы склеенных гармошкой фотографий с видами курортов Флориды, где они провели свой медовый месяц. Мне не хотелось, чтобы Хаим заметил, как мама сдержанно относится к Стелле, поэтому я изловчился, вытащил у него из рук открытки и охал и ахал над всеми пляжами и плавательными бассейнами, где они успели побывать, за что впервые удостоился его внимания. Сидя в кресле у парикмахера, я снова пережил тот бурный восторг, который испытал, когда он заметил меня. Надо же, меня любит, меня обожает сам Хаим! - любимейший мамин брат, чью смерть она так и не смогла простить Богу. В этот момент меня вместе с ним озарял неповторимый свет ее неземной любви.

- Пока, дорогой, - произнесла Стелла, задержавшись у моего кресла на пути к выходу. В зеркале я увидел на ней ладно скроенный английский плащ, фетровую шляпу мужского покроя и темно-бордовый фуляр. Жуткое впечатление. Я сделал движение, чтобы проститься за руку, она обошла мастера и на минуту застыла рядом, как будто смягчившись. А мне вдруг почудилось, что я принес с собой в парикмахерскую весь ворох ее невзгод, в том числе недавнюю смерть моей мамы, со временем ставшей близкой и во многом похожей на нее. Обе обожали скабрезные анекдоты, непристойные каламбуры, любовные скандалы, сомнительные связи и тайную жизнь доступных женщин с присущим ей душком. Я взял ее за руку, но единственное, на что отважился, - это усмехнуться. И был благодарен, когда она, наклонившись, чмокнула меня в щеку.

- Как-нибудь еще загляну, - сказал я, зная, что этого никогда не будет, поскольку нас уже ничто не связывало, а если зайду, то не застану ее. Она кивнула, казалось поняв, и пошла к двери, в сумрак уходящего дня, в темноту улицы. Закончив, мастер сдернул с меня покрывало, стряхнул волосы на пол и не проронил ни звука. Он почувствовал, что она была сдержанна и что я чем-то огорчил ее.

23-я улица была пустынна, хотя солнце только что зашло. Магазины оптовой продажи детских игрушек с дешевыми гонконгскими механическими безделушками и поддельным столовым серебром, комиссионки, торгующие канцелярскими товарами и подержанными электроприборами, - все было закрыто на ночь. В нескольких ярдах вверх по Седьмой авеню, около стоянки машин, будто наплывая из-под тротуара, в асфальте красовались большие медные буквы ПОТ. Сколько воды утекло с тех пор, как отец рассказывал, что в годы его юности здесь стояло здание прокторовского Оперного театра, лучшего из нью-йоркских залов, где игрались водевили и ставились грандиозные шоу. Стоянка к ночи опустела. Город продолжал вышелушивать собственную историю, истерически устремляясь в будущее. Я стоял у светофора, ожидая сигнала, и в этот момент отчетливо понял, что Стелла повлияла на меня как на драматурга не меньше, чем моя мать: где-то глубоко, в самом начале, лежала заповедь по возможности не обижать в своих пьесах малокультурных, вульгарно простодушных, земных и любящих женщин - крашеных блондинок. Как неожиданны скрытые взаимосвязи: я начал со случайно напугавшей меня библиотекарши, а кончил вдовой, кладбищами и смертью - образовалась широкая дельта, воды которой впадают в единое море. И толчком ко всему послужил глубоко скрытый страх антисемитизма.

Однако мои еврейские впечатления много меньше окрашены страхом и беспокойством, чем чувством уверенности и покоя: сидя в синагоге на 114-й улице на коленях у своего длиннобородого прадеда Барнета, я чувствую, как его бас гудит у меня в ушах, он молится и, обхватив меня, мерно раскачивается взад-вперед, как на качелях, время от времени чуть сдвигая широкой ладонью мою голову в сторону, чтобы, набрав побольше воздуха, сплюнуть в проем открытой двери недалеко от специально отведенного ему места набегающую от табачной жвачки слюну, которая на моих глазах стекает с перекладины пожарной лестницы. Конечно, в четыре-пять лет я не читал ни на одном языке, включая древнееврейский, но прадед настойчиво обращал меня к молитвеннику, тыча в буквы, которые, как я потом узнал, сами по себе обладали магией, являясь искусством линий, впервые начертанных рукою людей, узревших божественный свет, а также буквами, ведущими к центру Земли и к небесным вершинам. Хотя я ничего не понимал, но временами становилось страшно и возникало ощущение, что вокруг какой-то особый мужской мир. Женщинам разрешалось сидеть на балконе, откуда они, бесправные и спасенные, пока не вернутся домой, где всем заправляли, могли наблюдать и восхищаться тем, что происходило внизу.

С моего места на коленях у прадеда это казалось волшебным сном: все вставали, садились, голоса взлетали и падали, страстно звучали непонятные слова. А на балконе, когда доводилось взглянуть, мама не отрываясь следила за нашим рядом: я, Кермит, прадед, дед, отец. Там наверху она, бывало, могла всплакнуть от переполнявшего ее чувства гордости. Я с трудом понимал, что происходит вокруг, но по-доброму, в порядке вещей воспринимал, когда на мои вопросы раздавалось грозное и трепетное "ш-ш-ш!", дабы не прогневить Бога. Я тут же замолкал и начинал придумывать свою религию, вбиравшую все, что открывалось мне с моего места: корни волос, которые я с интересом изучал, чужие брови, ноздри, кожу рук, ногти и длинные свитки Торы, время от времени извлекаемые из ковчегов, где они хранились, беседуя между собой, пока створки были закрыты. Их осторожно извлекали и обносили молящихся, дабы каждый приложился, ибо это был Закон, основа основ, удерживавшая Землю, чтобы она не улетела в Космос и не погрязла в грехах. Конечно, религия не может обойтись без страха, но если чья-то отдельная жизнь что-то значила в синагоге на 114-й улице, чудо под названием "вера" вступало в противостояние с властной силой, и наступало облегчение, что ты спасся от наихудшего. Однако об этом, как и о многом другом, я узнал достаточно странным образом.

Прадед, в чем я убедился позже, любил меня и был рад, когда я пристраивался около него в shul, как всегда занятый своими мыслями. Он молился, положив тяжелую руку мне на плечо, и меня обволакивал терпкий, ни на что не похожий устоявшийся запах, исходивший от его тела, - запах несвежего белья, табака, сливовицы и всего человеческого, причем он усиливался по пятницам, накануне очередного субботнего купания. В те времена люди намного больше доверяли запахам, с их помощью узнавали друг друга и признавали своих. Для меня, мальчишки, каждый взрослый имел свой запах, а прадед и вовсе был целым оркестром - поднимал ли руку обнять меня, набрасывал ли на свои широкие сильные плечи молитвенную накидку, запускал ли пальцы в бороду или наклонялся достать из заднего кармана платок, от каждого движения исходил неповторимый аромат.

Назад Дальше