Наплывы времени. История жизни - Артур Ашер Миллер 4 стр.


Однако среди полицейских были кумиры: возвышаясь над потоком машин на пересечении 110-й и Ленокс, молодой регулировщик ловил неудачно посланные битой мячи и левой рукой отбивал их обратно. Случалось, мяч летел высоко и взять его Левше было несподручно, тогда он не раздумывая бросался вперед - раздавался душераздирающий скрежет тормозов, и машины на широкой 110-й улице начинали выписывать немыслимые пируэты. Считалось, что полицейские грубы, но к нью-йоркскому блюстителю порядка всегда можно было обратиться в случае незадачи и даже занять двадцатипятицентовую монетку, если потерял деньги, выданные дома на проезд. После того как их человек двадцать проедут, гарцуя на лошадях по улице, мы после школы бежали сгребать конские яблоки, чтобы поиграть в любимую игру - упершись согнутой рукой в асфальт, косточками пальцев запускали вдоль тротуара стеклянные шарики, простые и - разноцветные, которые ценились особенно. Домой возвращались с отмороженными щеками и крепко пахнущими навозом руками. Лошади возили повозку молочника и тележку продавца льда, так что время от времени можно было завороженно наблюдать, как у коняги, мирно поджидавшей у дома хозяина, вдруг оживал член, в то время как она мерно взмахивала ресницами, похожими на разросшийся коралловый веер.

Почти вся энергия уходила на игры, которые менялись в зависимости от сезона, но иногда происходило кое-что из ряда вон выходящее. У Кермита был читательский билет, и я решил, что мне срочно надо получить такой же. Поскольку я пошел в школу, то мог записаться в библиотеку на углу 110-й улицы и Пятой авеню, куда отправился жарким весенним днем. Меня поразило, что внутри было темно и прохладно. Розовощекая дама, перегнувшись через полированную конторку красного дерева, задавала вопросы тихим, заупокойным голосом, и мне показалось, что здесь совершается некое таинство, своего рода священнодействие, которое можно нарушить, если громко заговоришь. Я приподнялся на цыпочки и на ухо стал шептать ей в ответ: имя, домашний адрес, сколько лет, номер школы, как зовут маму - Августа. В этом месте у меня внутри похолодело, потому что дома маму все звали Гэсс или Гэсси, поэтому получалось, будто я немного приврал и что-то скрываю. Дошла очередь и до отца. Такого подвоха я не ожидал, пребывая в радостном возбуждении, что приду и сразу получу заветный билет, как это произошло с братом. Теперь настал мой черед прощаться с детством. Глядя в ее голубые глаза, я никак не мог выговорить "Исидор" - слишком это было еврейское имя. И, потеряв дар речи, только мотал головой. "Как твоя мама обращается к папе?" Это была ловушка. Улыбка сползла с ее лица, как будто она обо всем догадалась. Мои щеки пылали. Я не мог произнести: "Изя" - и еле слышно прошептал: "Изь…" Она удивленно переспросила: "Изь?.." Я кивнул. "Что значит "изь"?" Я выскочил на улицу и через несколько минут уже гонял с ребятами мяч или играл в ступбол, пытаясь обвести противника, чтобы точным ударом попасть в стенку.

В школу меня определили в шесть лет, и я знать не знал ни о каком антисемитизме. Если бы меня это интересовало, я бы, наверное, решил, что все в мире евреи, кроме полицейского Левши и нашего Микуша. Ползая по полу, я изучал чужие ботинки, холстинную обивку дивана, латунные ролики рояля. За несколько лет вобрав в себя двухтысячелетнюю еврейскую историю и став ее частью, я занял отведенное мне в эпосе место, о существовании которого не подозревал. Эдакий крепкий комочек на поверхности американского плавильного котла. Выражаясь современным языком, я был запрограммирован на иное, нежели гордиться своим происхождением, и это вопреки кажущейся авторитетности отца и легкости, с которой он останавливал такси и разговаривал с господином Микушем, способным бурого медведя вогнать в дрожь. В отце была какая-то особая обстоятельность, возможно, связанная с тем, что большой рост, светлая кожа, голубоглазость, квадратная голова и рыжие волосы делали его похожим на важного ирландского детектива. Гуляя с ним в парке за руку, я часто замечал, что стоило отцу остановиться и бросить случайный взгляд, как игра на деньги прекращалась сама собой. Его безукоризненно обслуживали в ресторанах - стоило ему только махнуть рукой, как официант вырастал будто из-под земли. Он не смущаясь мог возвратить не приглянувшееся ему блюдо, но делал это без суеты. Зная его прошлое, оставалось гадать, откуда в нем эти величественные замашки. Он даже слушал и то по-особому, не подавая виду, но так, что человек сам прекращал привирать. Открытый спокойный взгляд его наивных голубых глаз заставлял неуверенных в себе людей покрываться пятнами. Хотя он, наверное, удивился бы, скажи ему, что он носитель моральных устоев - отец, пожалуй, и слов-то таких не знал. Жизнь была слишком тяжелой, чтобы люди могли позволить себе проявлять бескорыстие, что не в последнюю очередь касалось отца. И все-таки я унаследовал от него ощущение, что принадлежу к меньшинству. Он практически никогда не говорил на эту тему, только раз дал совет. Мы шли по 110-й улице, он держал нас с Кермитом за руку. Впереди толпился народ - на проезжей части случилась авария. Мы бросились, чтобы посмотреть, он слегка одернул нас и сказал: "Бойтесь толпы". И ничего больше. Но этого, пожалуй, было достаточно.

Не думаю, что страх, обуявший меня перед лицом библиотекарши, был связан только с отцом. В отличие от матери, склонной считать евреев людьми более тонкой организации, а то и морали, что постоянно приводило к досадным недоразумениям, отец всегда бессознательно противился их идеализации. Порой, когда на маму в очередной раз накатывало восторженное настроение, он раздражался, качал головой и начинал подтрунивать над ее простодушием. Однако это не мешало ему чувствовать себя уверенным в своих силах. Мой дед по линии матери Луис Барнет как-то предостерег меня, чтобы я не ходил под большим светящимся крестом, который нависал над тротуаром у входа в церковь на Ленокс-авеню, а если пройду, то сплюнул, чтобы очиститься. Я долго не мог спокойно ходить мимо этого креста, опасаясь главным образом, как бы он не рухнул мне на голову. В подобных предостережениях не было никакой религиозной или исторической подоплеки, только предрассудок или скрытый символ угрозы.

Люди вообще не хотели искать рациональных объяснений тому, что было связано с верой. Это чувствовалось даже у учителя древнееврейского языка, приходившего к нам с Кермитом несколько раз в неделю, чтобы готовить нас к bar mitzvahs, до которого еще оставались годы. Система обучения у бородатого патриарха была крайне механистичной: он произносил слова на иврите, а мы должны были за ним повторять. Текст из Книги Бытия сопровождался столбцом перевода на английский, но как с того английского перевести на свой английский "твердь небесная"? Хуже того, стоило мне без ошибок прочитать какой-нибудь отрывок, как старец лез лобызаться, вызывая ощущение, будто я попал в розовый куст. Однажды он наклонился ко мне и, смеясь, больно ущипнул за щеку, назвав "цадик" - "мудрец", - ни до, ни после я так и не смог разгадать, чем заслужил такой комплимент. Приходилось собирать волю в кулак, чтобы казаться вежливым, когда появлялось это заросшее волосатое существо. Уроки проходили уныло и бестолково, но я протестовал скорее из духа свободолюбия - занятия по музыке мне были не менее ненавистны, как и другие препоны на пути скорейшего волшебного осуществления задуманного. Когда скрипка столь же необъяснимо и загадочно, как призвание быть на вторых ролях, оказалась "моим" инструментом, мама нашла учителя, и тот, бедолага, одолжил мне небольшую скрипочку, чтобы можно было начать заниматься. Но выяснилось, что резиновый мяч под гул струн хорошо отскакивает от ее корпуса, так что я отправился во двор играть ею в теннис, пока шейка не треснула у меня в руке. Мама аккуратно сложила куски в футляр и возвратила инструмент учителю, а я опять вернулся к своим прогулкам во сне, что было намного интересней учебы. Поэтому истоки внезапного страха, обуявшего меня, когда я взглянул в доброе лицо библиотекарши, таились глубоко внутри, и можно только догадываться, как упорно и настойчиво я отвергал то, что долетало до моего слуха, когда ползал по полу, - чужие рассказы, реплики, испуганные голоса неумолимо подталкивали меня в осажденную зону, за чертой которой обитали одни немилосердные чужаки.

Одним из них, несомненно, был Микуш, единственный мифический враг, имевший лицо и имя. Но ребята из нашего дома боялись его вовсе не из-за выдуманного антагонизма, а потому, что обожали дразнить, играя с ним на крыше в кошки-мышки. Их излюбленным занятием, в котором особенно преуспел мой брат, было встать на самом краю и перепрыгнуть с крыши на крышу, преодолев пролет глубиной в шесть этажей. После того как однажды во сне испугался высоты, я уже не мог спокойно смотреть, как Кермит стоит во весь рост на краю крыши. А Микуш нисколько не опасался, что кто-нибудь из ребят мог свалиться. Он любил неожиданно появиться из люка и обругать нас, что бегаем по гудрону, которым залита поверхность, оставляя вмятины от каблуков. "Я вам попорчу крышу!" - орал он, когда мы, увертываясь, катились вниз по внутренней железной лестнице. Нам вдогонку неслись воинственные ругательства - кафельная плитка пролетов гулко усиливала его польскую речь.

Поскольку он был поляк, евреи из нашего дома верили, что он ненавидит их так же, как большинство его соотечественников в Радомышле, где погромами и рассказами о погромах было пропитано небо, и от полного истребления, к которому поляков призывали неуемные ксендзы, евреев спасал только австрийский император со своей армией. Мои отношения с такими, как Микуш, складывались неоднозначно: именно ему я принес свой, казалось, безнадежно погнутый почти новенький велосипед после того, как, попытавшись проехаться без рук, врезался передней вилкой в фонарный столб в парке. Он выпрямил ее руками, продемонстрировав незаурядную силу, которой, на мой взгляд, не обладал больше никто. Чувствовалось, что, невзирая на то, поляк я или нет, он относился ко мне по-доброму, и я не испытывал перед ним никакого панического ужаса. Это помогло понять, почему лет десять спустя, когда в Германии Гитлер пришел к власти, евреи, включая тех, кто имел возможность уехать, предпочли остаться, а не бежали. Если бы мы жили в Германии, то Микуш, пособничая нацистам, наверняка стал бы комендантом нашего дома, но, несмотря на его несомненный антисемитизм, невозможно было вообразить, чтобы он ходил по квартирам со списком фамилий и вызывал тех, кого внизу уже поджидали грузовики, чтобы отвезти в концлагерь на верную гибель. Ведь как-никак он починил мне велосипед!

А может быть, тогда в библиотеке я оказался сражен внезапным приступом страха оттого, что никогда не верил в реальность только осязаемого. Каждого из нас кто-то учит жить - мама, мой первый учитель, повсюду видела тайные знаки иного бытия. Она без всякого телефона слышала голоса людей, которые были далеко, а то и почили. Как обычно бывает с такими людьми, это наполняло ее ощущением собственной значимости в цепи бытия и делало жизнь более значительной. Одним словом, у меня, видимо, полностью отсутствовала защитная детская реакция против неизбывной людской жестокости, пока библиотекарша, похоже, не заставила внезапно почувствовать себя потенциальной жертвой, и я дал деру. Меня научили распознавать опасность - причем порой даже там, где ее не было, - а вот защищаться не научили. Эта проблема стояла передо мной долгое время и легла в основу пьесы "Случай в Виши", где за политической подоплекой скрывается поиск родового начала, которое могло бы спасти человека от бессмысленной жертвенности. Однако история учит, что такие решения лежат только в нравственной сфере. К несчастью.

Из-за маминого мистицизма мир для меня был юдолью смерти. Поэтому я проникся убеждением не давать детям религиозное воспитание: слишком часто Господь - это смерть, и смерть, которой поклоняются и "любят". Но даже если бы я рано научился не обращать внимания на мамины мрачные и пессимистические предчувствия, они все равно слишком часто оказывались пророческими. Как-то днем шел дождь, когда мама вместе со своим братом Мойшей, который во Франции подвозил на муле амуницию к линии фронта, пришли с похорон, он устроился в гостиной на стуле, обитом розовым атласом, с прямой спинкой в стиле одного из Людовиков. Мама вскрикнула, обхватив голову руками, и потребовала, чтобы он немедленно вышел на площадку и отчистил кусок серой кладбищенской глины, прилипшей к каблуку, иначе принесет в дом смерть. У него были красивые коричневые кожаные ботинки с белой отделкой по шву между подошвой и верхом. Он стремительно выскочил из комнаты, стараясь не наступить на ковер.

Став постарше, я чем-то внешне напоминал Мойшу, высокого, худощавого, очень мягкого человека, чей дух подорвала война. Казалось, он задыхался не только физически. Даже тогда мне трудно было представить, чтобы с ним могло произойти что-то радостное, - на его свадьбу позвали всего несколько человек, которым он скромно представил свою крошечную, не более пяти футов роста, жену Цилию. Куда бы они ни шли, он вечно склонялся к ней, нежно обхватив сзади рукой, как будто она ребенок. Стараясь жить в духе времени, он в двадцатые годы подался во Флориду, где занялся перекупкой земли, но его запал скоро прошел, и он разорился, потеряв все во время Великого земельного бума, который кому-то принес огромные состояния, а таким бесхитростным, как он, - полное банкротство. Единственное, что он оттуда привез, был прекрасный бронзовый загар - это зародило в маме надежду, что его здоровье пошло на лад, однако он вскоре вновь оказался в госпитале для ветеранов на озере Саранак, где и умер. Кладбищенская грязь на его башмаке не выходила у меня из головы, заставляя всерьез относиться к суевериям. Однако их правила и законы были подвластны лишь маме, поэтому, испытывая трепет неофита, я оставался непричастен к успеху предсказания. "Я так и знала, так и знала!" - причитала мама, когда мы узнали о его смерти.

Точно так же, внезапно проснувшись среди ночи в гостинице в Атлантик-Сити, куда мы отправились на праздник, она села и произнесла: "Мамы не стало". Как выяснилось, это произошло почти одновременно. Конечно, не все таинственные предсказания были печальными, порою они вселяли радужные надежды, особенно когда речь шла обо мне. Стоило провести от руки ровную линию, как меня тут же называли будущим да Винчи, а неудачи списывались на ошибки учителей или временное затмение разума. Все сходило с рук, пока мисс Фишер, директор Сто семидесятой городской школы, не вызвала ее поговорить о моем поведении.

Мисс Фишер директорствовала с тех времен, когда мама еще ходила в эту школу. В ее кабинете, не выпуская моей руки, мама, казалось, покраснела, как девочка, когда некогда боготворимая ею директриса произнесла: "Не понимаю, Августа, как такая образцовая ученица, как ты, могла вырастить столь непутевого ребенка". У мисс Фишер был стоячий плетеный кружевной воротничок, проложенный пластинами из слоновой кости, которые подпирали кожу под подбородком так, что она не могла наклонить головы, - на нее трудно было смотреть без боли. Эта седая женщина носила длинные юбки и белые блузки с длинными рукавами и плоеным накрахмаленным передом. У мамы на глаза навернулись слезы. "Кермит у вас такой воспитанный, - вещала гранд-дама, - так прекрасно учится…" Я всхлипнул, предчувствуя, что мамина рука вот-вот огреет меня по затылку, так что искры посыплются из глаз; но самое страшное было увидеть ее лицо, смятое огорчением. Да что же это со мной? Почему я такой? Божечка, помоги мне, пожалуйста, стать хорошим, как мама, папа и брат. В такие моменты жизнь превращалась в одни сплошные угрызения совести.

Чувство ужаса, пережитое в библиотеке, и нарекания мисс Фишер, казалось, загнали меня в подземелье отверженных. Отец и брат, конечно же, обитали над голубой сверкающей линией, разделявшей мир, ибо, вне всяких сомнений, были положительны; с мамой, однако, дело обстояло сложнее. Стоило нам выйти на 111-ю улицу, она гневно дернула меня за руку, хлопнула по макушке своей плоской сумочкой, наклонилась и с болью крикнула прямо в лицо: "Что ты со мной делаешь!" Это было вдвойне ужасно, ибо я знал, она восхищается всем, что я делаю, и ругает меня сейчас не потому, что считает нужным, а по поручению мисс Фишер и, отчасти, отца, Кермита и всех Соединенных Штатов. Ей было особенно тяжело, ибо в глубине души она сознавала, что я ни в чем не провинился. Поэтому, вернувшись домой, мы чувствовали, что как никогда близки друг другу: я притворился, что раскаиваюсь, она сделала вид, что негодует, и вскоре мы вместе пили горячий шоколад. В этот момент она вдруг заговорщицки произнесла: "Послушай, - я оторвал глаза от чашки, - прошу тебя, веди себя хорошо". "Постараюсь", - пообещал я с самыми серьезными намерениями. И сдержал слово, но ненадолго.

Явные или сокрытые, у всех есть свои кумиры; мы поклоняемся и обожествляем их, порою заимствуя отдельные черты, за которыми теряется характер. Младший брат матери Хаим был необыкновенно импозантным молодым человеком, хотя не блистал ни умом, ни воображением, но она боготворила в женщинах красоту, а в мужчинах - стать, поэтому выделяла его из своей родни. Отдавая дань моде, он затягивал галстук небольшим крепким узлом, носил жестко накрахмаленные воротнички, которые впивались в кожу, сдвигал шляпу набок на один глаз, а когда смеялся, ровные белые зубы сверкали, как лампионы, на фоне смуглого лица. У него была небольшая фабрика искусственных цветов, и, приходя в гости, он всегда приносил по букетику. Притрагиваясь к ним, я испытывал какое-то неприятное чувство, хотя это были великолепные подделки.

Как-то днем он появился с худощавой блондинкой в белом пальто с черным меховым воротником, представив ее как свою возлюбленную, свою Стеллу, которую мама, я заметил, сразу же невзлюбила. Она не любила ни одну из жен своих братьев. Миронова Минни была толста, приземиста и глупа, носила на шляпках искусственные фрукты и была настолько тупа, что спала с собственным сыном, поскольку у него был туберкулез и он нуждался в покое. Мама никогда не слышала о Фрейде, но видела в этом что-то смешное, отталкивающее и любила передразнить хныкающую манеру разговора Минни - насупив брови и зажав нос, она издавала какие-то кошачьи звуки. Жена Гарри тоже оставляла желать лучшего - выбирая спутницу жизни, все братья себя недооценили. Бетти была танцовщицей в кабаре, и если ее красивое пышное тело по вполне понятным причинам имело для кроткого Гарри неотразимую привлекательность, он все же мог бы подобрать себе что-то пореспектабельнее. Как ни был он кроток, эта женщина настолько свела его с ума, что ночью он залез в офис своего отца и выкрал из сейфа деньги.

Назад Дальше