После смерти Пушкина: Неизвестные письма - Ирина Ободовская 4 стр.


Мы знаем по свидетельству очевидцев, какие ни с чем не срав­нимые страдальческие муки испытывала в течение двух суток Наталья Николаевна после того, как верный дядька Пушкина внес на руках смертельно раненого поэта в дом, знаем, как до самой последней минуты не верила, не хотела, не могла верить, что он неизбежно умрет. А когда это сершилось, ее моральные и физические мучения по своей нестерпимой силе явились своего рода параллелью нестерпимым предсмертным мукам самого поэта. "Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и горькое отчаяние", - писала одна из блистательнейших представительниц петербургского великосветского общества Д.Ф.Фикельмон, жена австрийского посла, хозяйка вместе с ее матерью, дочерью Кутузова, Е.М.Хитрово, виднейшего политического салона столицы, близкая приятельница Пушкина, относившаяся еще при жизни поэта с несомненной симпатией, хотя тоже несколько свысока, к его молодой красавице жене и со столь же, как видим, сочувствием к постигшему ее страшному горю и состоянию, в которое она была им повергнута. Стоит, кстати, еще раз напомнить, что Вересаев, а затем и Анна Ахматова даже это состояние ставили ей в вину. И здесь они тоже следовали укоренившейся традиции, не только еще больше гиперболизируя ее, но и прямо доводя порой ad absurdum. "Если она и убита горем, то это будет ни долго, ни глубоко", - писала (одно из характернейших свидетельств полного непонимания натуры Натальи Николаевны современниками) Е.А.Карамзина-мать сыну о вдове поэта всего пять недель спустя после его кончины, добавляя, что "бедный Пушкин" вообще должен был бы выбрать себе жену "более подходящую его уровню". А в том же материнском письме дочь, С.Н.Карамзина, пошла еще дальше, призывая брата "успокоиться" за состояние "Ундины, в которую еще не вдохнули душу": "Ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, всё это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло!" На самом деле "всё" происходило абсолютно не так.

Прежде всего необходимо - дополнительно к публикуемым материалам - обратить внимание на словно бы небольшую, но очень значительную деталь. Известно, как ненавидел и презирал Пушкин то придворное звание, которым неожиданно наградил его царь, и тот камер-юнкерский мундир, в котором он обязан был появляться на придворных церемониях (за нарушение подчас этого этикета он получал от царя выговоры) и в котором, в случае его смерти, должен был быть положен в гроб. "Умри я сегодня, что с Вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полоса­том кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище", - с горь­ким сарказмом писал он жене в 1834 году. Но несмотря на то ужас­ное состояние, в котором находилась его вдова, она настояла, что­бы его положили в гроб в обычном костюме. Никакой демонстра­ции, тем более "политической" (хотя царь - вероятно, по подска­зу того же Бенкендорфа - воспринял это именно так) не было. Это был просто душевный порыв, еще раз свидетельствующий об ее любви и преданности мужу, вызванный стремлением выполнить и это его, может быть, и прямо устно высказывавшееся им, а возмож­но, лишь угадываемое по только что приведенной, но крепко за­помнившейся цитате из давнего письма (и тогда это еще одно подверждение ее тончайшей женственной чуткости) желание мужа не лежать хотя бы мертвым в "полосатом кафтане".

А года четыре спустя после письма матери и дочери Карамзиных один из ближайших друзей Пушкина П.А.Плетнев призывал бывшего царскосельского лицеиста, встречавшегося с поэтом и ставшего в число первых его биографов, Я.К.Грота: "Не обвиняйте Пушкину. Право, она святее и долее питает меланхолическое чувство, нежели бы сделали это другие" (февраль 1841 г.). Сама Пушкина определяла этот свой душевный настрой точнее, сообщая в одном из писем к Вяземскому, что "чувствует себя смертельно опечаленной". Полностью совпадает с этим сообщение о светской встрече с Натальей Николаевной секретаря неаполитанского посольства графа Паллавичини: "Общество было очаровательно. Госпожа Пушкина, вдова поэта, убитого на дуэли - прекрасна; омраченное тяжелым несчастьем ее лицо неизъяснимо печально". И это - есть основание считать - заметил в ней не один Паллавичини.

Еще об одной ее - и особенно замечательной - светской встрече повествует в своих записках Арапова, ссылаясь на то, что об этом подробно рассказала ей мать. На вечере у Карамзиных, устроенном в честь Лермонтова, накануне его вторичного отъезда в 1841 году в ссылку на Кавказ, вернуться откуда живым ему уже не довелось, присутствовала и Наталья Николаевна. Лермонтов при прежних мимолетных с ней встречах держался с "изысканной веж­ливостью", за которой, однако, угадывалась "предвзятая враждеб­ность". На этот раз он неожиданно подсел к ней, приметив в ней, видимо, то, о чем писала она в эту пору Вяземскому. Между ними завязалась длительная, очень искренняя беседа, в которой поэт по­винился перед ней и вообще излил свою душу, а она проявила в от­вет столько сердечной отзывчивости и такта, что его отношение к ней резко изменилось и приняло самый дружеский характер.

К запискам Араповой авторы относятся с должной критично­стью. Но в отличие как от тех, кто, объявляя ее записки "насквозь лживыми", некритически заимствовал, однако, из них то, что от­вечало его собственным концепциям, так и от тех, кто утверждал, что их просто следует вовсе изъять из научного обращения, они заняли более объективную позицию, считая, что решительно все вы­думать Арапова, обладая обширным архивом матери, едва ли мог­ла. Чтобы правильно решить этот вопрос, требуется тщательней­ший строго научно-критический анализ, явно выходящий за рамки данной книги. Но кое-чем, действительно не вызывающим особых возражений, они все же сочли возможным воспользоваться. А в от­ношении данного рассказа они к тому же имели право опереться на то, что он был принят в лермонтоведении. Причем почин этому был положен не кем иным, как П. Е. Щеголевым в его "Книге о Лермонтове", вышедшей через год после третьего издания "Дуэли и смерти Пушкина". В предисловии к ней Щеголев резко полеми­зирует с методом аналогичного труда Вересаева "Пушкин в жиз­ни". "Нужно ли доказывать, - пишет он, - необходимость чисто исследовательской работы, выражающейся в критике и сопостав­лении показаний современников даже для такого рода книги, как наша, которая предназначается только для чтения и не претендует на научную значимость"? Тем знаменательнее, что данный рассказ Араповой приводится им без всяких замечаний, так сказать, на ве­ру, хотя прямо вступает в противоречие с его концепцией жены поэта. Видимо, в связи с только что опубликованным им раскрыти­ем "тайны" анонимного пасквиля против Пушкина, начало изме­няться и его отрицательное отношение к его жене.

Заключает свой рассказ Арапова тем, что столь продолжитель­ная беседа Натальи Николаевны с Лермонтовым и такая "непонят­ная перемена" в нем "вызвали много толков... потом у Карамзи­ных". Однако никаких прямых подтверждающих данных всему этому до сих пор обнаружить не удалось. По существу, на веру, под­крепляемую лермонтоведческой традицией, принято это и автора­ми книги. Но, как я сейчас укажу, некоторые косвенные данные в подтверждение рассказа Араповой все же можно привести.

В самом деле, типологически рассказ Араповой очень напоми­нает известное письмо Дантеса к Геккерну, в котором тот сообща­ет об очень мучительной для него беседе с Натальей Николаевной и по ходу ее о резкой перемене в разделявшемся им отрицательно-ходовом светском мнении о ней. Она проявила при этом, писал он, столько сердечности, ума, тонкого женского такта, что даже облагородила было его поначалу чисто чувственное влечение. По­мимо того, многие другие (ряд случаев этого рода приводится в книге), неприязненно или прямо враждебно относившиеся к вдо­ве Пушкина, при ближайшем с нею общении, под влиянием обая­ния ее милой, чистой и доброй женственности, которая так беско­нечно дорога была Пушкину, это отношение так же совершенно меняли (отец Пушкина, Е. Вульф-Вревская).

Можно выдвинуть и еще одно предположение, косвенно под­тверждающее возможность того, что рассказ Араповой не просто начисто выдуман ею, а имеет под собой некую фактическую основу. Никаких упоминаний Лермонтовым о встречах с Натальей Нико­лаевной и тем более творческих на них откликов у нас нет. Никак не упоминается о ней и в "Смерти поэта". И все же образ ее, види­мо, отразился в другом лермонтовском произведении, написанном вскоре после ссылки его на Кавказ в том же 1837 году: "Песне про Царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Ка­лашникова". Поединок - кулачный бой - Калашникова с одним из любимцев Ивана Грозного опричником Кирибеевичем, кончив­шийся смертью одного из них, как и некоторые до поразительности схожие детали (например, просьба Калашникова, обращенная перед казнью к Грозному на оставить "своей милостью" его моло­дую вдову и "малых детушек", царем исполненная) слишком напо­минали о январских событиях того же года. "Хотя Лермонтов обра­тился к эпохе Грозного, - пишет И. Л. Андроников, - это его про­изведение прозвучало как современное". Надо думать, именно этим объясняется и его литературная судьба. Цензурный комитет наложил на "Песню..." запрет, а когда стараниями Жуковского уда­лось в 1838 году снять его, она появилась без имени автора (в под­писи стояло лишь "- в") и, вопреки датировке ее Лермонтовым 1837 годом, была - есть все основания полагать - для отвода глаз помечена 1836 годом. Уже в наше время (тридцатые годы) обрати­ли внимание на это сходство и некоторые видные исследователи В. С. Нечаева, М. А. Рыбникова, которые, однако, слишком прямоли­нейно считая, что "Песня..." прямо представляет собой замаскиро­ванное изображение дуэли Пушкина с Дантесом, игнорировали ряд существеннейших отличий, делающих фабульную часть "Пес­ни..." своего рода антифабулой по отношению к реальным событи­ям, в какой-то мере, как мы только что видели, несомненно, ее под­сказавшим. Ведь в "Песне..." не басурман (как это явствует из кон­текста) Кирибеевич, "вскормленный" самым жестоким, наводя­щим на всех ужас пособником грозного царя - Малютой Скурато­вым, убивает происходившего из старого русского купеческого ро­да сына "честнова отца" Степана Парамоновича Калашникова, а наоборот, убит им. И это отличие столь существенно, что едва ли Лермонтов тоже только для отвода глаз пошел на это. Дело, думает­ся, в другом. В период еще не закрывшейся в Лермонтове душевной раны - столь тяжелых и мучительных дум о трагических событиях гибели Пушкина - в его творческом сознании мог возникнуть во­прос, а что произошло бы, если бы не Пушкин погиб от пули Данте­са, а, наоборот, его правое дело восторжествовало и Дантес был бы убит? И что бы ждало тогда самого поэта? На почве этих раздумий и мог возникнуть замысел "Песни...". Если это так, все становится на свое место - и близость "Песни..." к тому, что случилось в жиз­ни, и другой, как бы поправляющий ее - катартический - вариант. Мало того, "Песня...", как бы в дополнение к стихотворению "Смерть поэта", становится тогда еще одним произведением во славу великого русского народного поэта - Пушкина, дифирам­бом, соответственно этому облеченным в форму народной ис­торической песни. Конечно, отсюда никак не следует, что Калаш­ников - это "замаскированный" Пушкин, а жена Калашникова - "замаскированная" Наталья Николаевна. Так примитивно, понят­но, нельзя к этому подходить. Реальные лица и события были пере­ведены Лермонтовым, как это всегда бывает у поэтов подлинных, тем более великих, на язык искусства, подсказанный в данном слу­чае и замыслом, и жанром произведения, полностью перенесенно­го - и по типически обобщенным характерам действующих лип, и в отношении языка и стиля - на исконно национальную почву. Это дало возможность поэту собрать, как в фокусе, в образе купца Ка­лашникова (фольклором, как выяснили исследователи, подсказано само это имя) лучшие черты исконно русского национального ха­рактера, каким он складывался в сознании и самого народа - в его поэтическом творчестве: честность, прямота, доброжелательство, богатырская мощь и тела, и духа, готовность постоять за правду, выйти за поруганную и оклеветанную честь жены "на страшный бой, на последний бой" с ее обидчиком (невольно вспоминаются пушкинские строки о "сердце русских", которого не постиг "див­ный ум" не ведавшего до того поражений захватчика и "тирана" Наполеона, их решимость одолеть дотоле непобедимого или по­гибнуть: "Война по гроб - наш договор"). Именно в плане этого широчайшего и сугубо народного художественного обобщения Пушкин и Калашников действительно совпадают.

Такими же лучшими чертами народно-национального характе­ра наделена и "верная", "честная", "беспорочная", "невинно опо­зоренная" злым опричником на глазах сплетниц-"соседушек" жена Калашникова, Алена Дмитриевна, которая на суровые упреки и уг­розы еще не знавшего, что произошло, мужа отвечает ему: "Не боюся смерти лютыя, Не боюся я людской молвы, А боюсь твоей не­милости". Было ли это отражением доброго уже тогда отношения Лермонтова к вдове Пушкина (если судить по Араповой, не было), или - в отличие от Калашникова - Алена Дмитриевна тоже желан­ный для Лермонтова, но не соответствующий реальности антиоб­раз Натальи Николаевны, сказать трудно. Скорее всего, что "враж­дебного" к ней отношения у него не было ("убийцей Пушкина" Лермонтов, который первым понял, кто его истинные убийцы, ее не считал, но он мог разделять уже известную нам точку зрения на нее Карамзиных, в салоне которых очень часто бывал, и где, види­мо, и имели место его предыдущие встречи с вдовой поэта. А когда увидел во время прощального вечера на ее еще более прекрасном лице черты той "смертельной опечаленности", о которой она пи­сала Вяземскому и которая так поразила и пленила Паллавичини, у автора "Смерти Пушкина" и "Песни о купце Калашникове..." вспыхнуло в эту снова для него столь драматическую пору (круше­ние его планов добиться отставки и всецело отдаться своему твор­ческому делу) желание ближе узнать и понять ее. Пока нет прямых подтверждающих данных, факт такой интимной встречи-беседы, явно выходившей из светских этикетных рамок и потому, по-види­мому, даже шокировавшей Карамзиных, вдовы Пушкина с уже при­знанным тогда его наиболее непосредственным литературным "наследником" (слово Белинского) не может считаться окончате­льно доказанным. Но приведенные мною косвенные соображе­ния, считаю, делают это весьма правдоподобным.

Вообще же после возвращения в Петербург Наталья Николаев­на повела очень уединенный образ жизни, не бывала, за исключе­нием салона Карамзиных, который так часто посещала вместе с Пушкиным, ни на светских приемах, ни в театре. В то же время она всячески пыталась окружить себя близкими Пушкину людьми, такими, как П. А. Плетнев, П. А. Вяземский (еще с лицейских пуш­кинских лет бывший его личным и литературным другом, который стал теперь завсегдатаем в ее доме, посетил ее в Михайловском и даже поддался ее женскому обаянию, как говорили, "волочился за ней") и, в особенности, наиболее любимый Пушкиным в послед­ние годы его жизни П. В. Нащокин и его жена. "Пушкина всегда трогает меня своею привязанностью", говоря, "как ценит дружбу ко мне мужа", писал Плетнев тогда же. Повторила она свое горячее желание продолжать самые дружеские отношения с ним и по­сле выхода замуж за Ланского, во время традиционного свадебно­го визита к нему, приехав, однако, не так, как полагалось по этике­ту для новобрачных, не вдвоем, а одна. Плетнев очень обиделся за это на Ланского, не поняв, что со стороны Натальи Николаевны (можно не сомневаться, что именно она проявила здесь инициати­ву) это было подсказано столь присущим ей особым сердечным тактом - опасением, что появление ее - счастливой - вместе с новым - счастливым - супругом может причинить боль другу поэта.

Примерно с такой же, если еще не большей, неохотой, как в свете, Наталья Николаевна снова стала появляться и при дворе, когда император и императрица опять пожелали украсить ее при­сутствием свои балы и приемы; а вовсе уклониться от этого, конеч­но, было немыслимо. Напомню, что и после брака с Пушкиным она, как известно, очень не хотела, и отнюдь не только по робо­сти, как считала ее свекровь, уверяя, что это скоро пройдет, сбли­жения с императорской четой и двором, но силой обстоятельств и стремлением Пушкина ни в чем не лишать свою юную и прекрас­ную "женку" она вынуждена была все же пойти на это. Весьма оживленная, полная развлечений великосветская жизнь, которую вследствие этого ей пришлось повести, ее молодость, преклоне­ние перед ее красотой, блистательные светские и придворные триумфы, бесчисленные поклонники - все это на какое-то время могло вскружить ей голову. Но под влиянием того чуть не разорвавшего ее душу в клочья удара, который на нее внезапно обру­шился в 1837 году и который навсегда оставил на ней свои следы, первоначальные, исконно свойственные ее натуре черты стали проявляться с еще большей силой.

Назад Дальше