После смерти Пушкина: Неизвестные письма - Ирина Ободовская 5 стр.


При дворе она стала бывать лишь тогда, когда нельзя было это­го избежать, когда ее специально звали, а по существу, приказыва­ли. Характерен ее ответ одной сугубо великосветской даме, дочери фельдмаршала Салтыкова и матери старшего приятеля Пушкина и позднее Лермонтова, поэта и камергера И. П. Мятлева, которая "требовала", чтобы она присутствовала на панихиде по маленькой великой княжне. Наталья Николаевна решительно отказалась от этого, ссылаясь на то, что не получила никакого специального "приказа". А когда несколько месяцев спустя ей все же не удалось уклониться от присутствия на торжественной панихиде в Петро­павловском соборе по последнему брату царя, Михаилу Павлови­чу, она писала Ланскому: "Рядом со мной все время стояла госпожа Охотникова, которая заливалась слезами, г-жа Ливен сумела вы­жать несколько слезинок. Другие дамы тоже плакали, а я не мог­ла". Привел эту цитату потому, что она очень напоминает, вероят­но, хорошо запомнившуюся одну из народных сцен пушкинского "Бориса Годунова": согнанные на площадь сторонниками Бориса толпы народа, чтобы слезно умолять его принять царский венец, кроме немногих, "все плачут", да и немногие, кто не может или не хочет плакать - а "надо плакать", - трут глаза луком или, имити­руя слезы, мажут их слюной. Но плакать или хотя бы "выжать не­сколько слезинок" о том, кто (можно с уверенностью сказать, что это стало известно вдове Пушкина) выражал сожаление не об уби­том поэте ("Туда ему и дорога"), а об его убийце - разжалованном в солдаты Дантесе, Наталья Николаевна не хотела и не могла.

Но особенно значительны в отношении всего только что при­веденного выдержки из другого ее письма той же поры к Ланско­му, который посмеялся над какими-то высказываниями жены на политические темы: "Ты совершенно прав... этот предмет мне со­вершенно чужд... Я более привыкла к семейной жизни, это про­стое, безыскусственное дело мне ближе, и я надеюсь, что испол­няю его с большим успехом". Да, в "семейной жизни" - в любви и преданности тому, с кем она навсегда перед Богом и людьми соеди­нила свою судьбу, - в радостях материнства она не только находи­ла свое наиболее полное счастье, но считала это выполнением своего долга, того высокого предназначения, которое возложено на женщин законами их природы. С этим было связано и ее глубокое сочувствие тем, кто, оставшись старыми девами, был всего этого лишен. Об этом она, порой споря со вторым мужем, не­однократно писала, объясняя и оправдывая тяжелый характер Александры, которая после вторичного замужества сестры про­должала жить у Ланских, тем, что ее выход замуж так затянулся, прямо угрожая, по понятиям того времени, превратить ее в ста­рую деву. "Нет ничего более печального, чем жизнь старой девы, которая должна безропотно покориться тому, чтобы любить чужих, не своих детей, и придумывать себе иные обязанности, неже­ли те, которые предписывает сама природа, - пишет она мужу и продолжает: - Ты мне называешь многих старых дев, но проникал ли ты в их сердца, знаешь ли ты, через сколько горьких разочаро­ваний они прошли..." В этих словах открывается и еще одна чудес­ная грань душевного строя Натальи Николаевны, объясняющая то обаяние, которое, как уже сказано, при более близком общении с ней испытывали даже те, кто поначалу был ее недругом, - умение так сочувственно-сердечно заглянуть в чужое сердце, успокоить и ободрить его.

Мало того, исключительная любовь к детям, постоянная по­требность материнства - со всеми его не только радостями, но и огорчениями, тревогами, заботами - были характернейшей чер­той ее натуры, тоже отличающей ее от большинства представите­льниц великосветского общества. И это ярко проявилось уже почти с самого начала ее семейной жизни и не ослабевало даже в пе­риод ее наиболее шумных придворно-светских успехов и вспых­нувшего было увлечения Дантесом, вызывая восхищение поэта и непонимание и осуждение этого со стороны ее сестер. "Таша поч­ти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за ее поло­жения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой", - жалуется в письме к брату 28 января 1835 года Александра Гонча­рова. Отказ от балов был вызван, кстати, тем, о чем Пушкин писал месяцев за шесть до этого в конце марта в письме к Нащокину: "Жена во дворце. Вдруг, смотрю, с нею делается дурно - я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает". "Вот до чего допляса­лись", - записывает он же в дневнике. Из дальнейшего видно, как это глубоко огорчило Наталью Николаевну. А Екатерина Гончаро­ва в связи с этим прямо почти негодует: "Надо тебе сообщить и не­которые наши новости. Прежде всего о самой большой и самой плохой: Таша уже три месяца, как в положении. Бедная, только что освободится и опять за то же принимается" (4 декабря 1835 г.).

После трагической гибели мужа страстная любовь Натальи Ни­колаевны ко всем их осиротевшим детям все нарастала. Причем она хотела, чтобы, потеряв отца совсем еще маленькими, они зна­ли и всегда помнили, что они - дети не второго ее мужа, а именно Пушкина. Этим, несомненно, объясняется то, о чем упоминает в своих записках Арапова и в чем действительно можно ей доверять: несмотря на самые добрые отношения с отчимом, он всегда был для них (это, конечно, установила с самого начала Наталья Нико­лаевна) Петром Петровичем. Любила она и детей от Ланского. Эта ее любовь к детям вообще была широко известна, тем более близ­ким к ней людям. Так, В. А. Нащокина просила ее брать к себе на праздники десятилетнего сына, который учился в Петербурге (На­щокины жили в Москве). "Я рассчитываю взять его в воскресе­нье, - писала Наталья Николаевна Ланскому. - Положительно, мое призвание - быть директрисой детского приюта: Бог посыла­ет мне детей со всех сторон и это мне нисколько не мешает, их ве­селость меня отвлекает и забавляет". Действительно, у Ланских, помимо своих детей, жил племянник ее мужа, Павел Ланской, систематически живал другой ученик училища правоведения, сын се­стры Пушкина, Ольги Сергеевны, Лев Павлищев, к которому На­талья Николаевна к тому же испытывала особенную симпатию. "Горячая голова, добрейшее сердце", - пишет она Ланскому и, как бы объясняя причину своего чувства и не тая этого от второго своего мужа, с предельной искренностью и простодушием добав­ляет: "Вылитый Пушкин".

Это - одно из нагляднейших подтверждений того, каким жи­вым и любимым оставался в памяти сердца самой Натальи Никола­евны образ ее первого мужа. А то, что она так могла говорить об этом Ланскому, бросает еще один ярчайший пучок света не только на ее натуру, но и на характер того, в выборе которого после столь продолжительного вдовства она не ошиблась: нашла в нем заве­щанного Пушкиным д о с т о й н о г о ее человека.

Исключительно выразительна данная здесь Натальей Никола­евной, делающая честь по-женски проницательному уму и по-жен­ски же чуткому сердцу ее самой, характеристика Пушкина: "Горя- чая голова, добрейшее сердце". Эти действительно столь же "про­стые и безыскусственные", как и жизненное призвание, которое она хотела и стремилась осуществлять, слова в высшей степени со­держательны и вместе с тем показывают, как глубоко проникла она и в натуру того, кто был ее первой и оставался навечной любо­вью, - Пушкина-человека, и в отличительнейшую черту его "души в заветной лире" - творчества русского национального гения, ко­торый воистину по природе своей - это, помимо всего остально­го, являлось одной из существеннейших его особенностей - был гением добрым.

Необходимо остановиться и еще на одном эпизоде из жизни Натальи Николаевны, показывающем, как и в самом деле умела она проникать в чужую душу, с каким сочувствием и участием мог­ла не только откликнуться на горе и беду других людей, но, более того, активно помочь из нее выйти. Кроме записок Араповой, до нас дошел, в сущности, всего лишь один и притом совсем неболь­шой (несколько страниц) мемуарный источник, которому (по все­му его содержанию и характеру) в отличие от пресловутых араповских записок вполне можно доверять.

Уже после смерти Николая I, в 1855 году, почти при конце Крымской войны, в Вятку приехала и провела там несколько меся­цев Наталья Николаевна Ланская вместе с мужем, которому было поручено сформировать в этих местах народное ополчение. По до­роге она простудилась (заболели и опухли ноги) и обратилась к считавшемуся лучшим в городе врачу - доктору Н. В. Ионину, со слов которого, дополняя их свидетельствами матери и других об­щих знакомых, рассказывает обо всем этом его дочь, Л. Спасская. Входя в комнату больной, доктор рисовал ее в воображении "са­мыми привлекательными красками", но его постигло разочарова­ние. Ей было тогда около 43 лет (по представлениям того времени возраст уже весьма почтенный), и красота ее уже не представилась ему столь "знаменитой", зато личность, манера обращения с людь­ми этой "сердечной, доброй и ласковой женщины" (слова, как ви­дим, почти совпадающие с тем, что писал о ней Пушкин теще) очень его, как и всех, с кем Наталья Николаевна вступала в это вре­мя в общение, привлекли. Уже такое начало рассказа, столь непо­хожее и даже прямо противоположное воспоминаниям о жене и вдове Пушкина других, как правило, недоброжелательных к ней современников, которые не могли, однако, не признавать ее кра­соты, но отказывали ей во всем остальном, вызывает к нему дове­рие, а по его ходу оно еще более усиливается.

В одном из домов, которые посещала Ланская, ее познакомили с находящимся в Вятке в почти семилетней ссылке самым круп­ным русским писателем-сатириком М. Е. Салтыковым-Щедриным. Она приняла в нем большое участие и, пользуясь столичными свя­зями своими и мужа, добилась его освобождения и возвращения в Петербург. Исследователям Салтыкова-Щедрина был давно изве­стен этот эпизод, который прочно, как непреложный, без всяких комментариев вводился ими в биографию Салтыкова; а пушкини­сты, в силу своих предубежденных взглядов на жену и вдову Пуш­кина, просто - до Ободовской и Дементьева - не обращали на не­го никакого внимания. Между тем этот факт не только должен быть учтен, но и требует - считаю я - очень для нас существенных дополнительных пояснений.

И в данном случае политическая сторона дела, по-видимому, не имела для Н. Н. Ланской особого значения. Но, помимо желания "помочь талантливому молодому человеку", ее толкало на это и еще одно. Особое участие она приняла в Салтыкове, сообщает Спас­ская, "как говорят, в память о покойном своем муже, некогда бывшем в положении, подобном Салтыкову". А то, что это не просто слухи, доказывают выделенные мною слова, кото­рые никто до сих пор не прокомментировал. А ведь действительно положение сосланного молодого Пушкина (сослан в возрасте два­дцати одного года, находился в ссылке шесть лет) и положение Щедрина, сосланного почти в том же возрасте, не только подобны, но и до удивительного схожи. Пушкин вращался в свои доссылочные годы в кругу декабристов, к тайному обществу не принадлежал, но был сослан за свои вольнолюбивые стихи, которые, по существу, делали его задолго до восстания их певцом. Салтыков вращался в кругу петрашевцев, был участником их собраний по пятницам и был сослан за год до того, когда петрашевцы стали переходить в своей тактике на революционные позиции и кружок их был раз­громлен, за то, что писал в их духе - "вредный образ мыслей и па­губное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу" (слова Николая I). И, как это ни странно, такая "досрочная" ссылка обоих спасла - Пушкина от трагической судь­бы участников восстания 1825 года, Салтыкова - от столь же траги­ческой участи, постигшей Достоевского и ряд других писателей-петрашевцев. Именно этот смысл, очевидно, и вкладывала Наталья Николаевна, когда говорила о подобном положении, а следовательно, была очень хорошо осведомлена - несомненно, со слов Пушкина - об этом одном из самых тягостных для него перио­дов его жизни. А о таком же периоде в жизни Щедрина она, очевид­но, хорошо была осведомлена со слов и самого писателя, и за него хлопотавших вятских друзей. Кстати, к этому общеизвестному фак­ту авторы книги добавляют (на основании ее писем) еще один факт такого же рода. Еще в 1849 году Наталья Николаевна добилась осво­бождения другого молодого человека - Исакова, арестованного бы­ло по обвинению за участие в заговоре петрашевцев.

Все только что сказанное - еще одно и, как видим, убедитель­ное подтверждение достоверности рассказов Спасской. Вполне можем мы поверить и тому, что она рассказывает об особой любви Натальи Николаевны к детям, в частности, к брату и сестре мемуа­ристки. Наталья Николаевна увидела их танцующими на детском вечере, они ей очень понравились, "она стала о них расспраши­вать и, узнавши, что это дети ее доктора, пожелала познакомиться с их матерью и с ними, была чрезвычайно любезна с матерью, хва­лила, ласкала детей и рассказывала ей много о своих детях, причем высказала между прочим, что находит своего сына Григория (ко­торого она называла Гришкою) замечательно похожим, как наруж­ностью, так и характером, на его знаменитого отца". Как видим, это "высказывание" Натальи Николаевны - прямая параллель к ее словам Ланскому о юном Павлищеве. Завершает записи Спасской приводимый ею эпизод (после все­го нам уже известного не приходится сомневаться в его достовер­ности), который воочию свидетельствует, как (после смерти Пуш­кина к этому времени прошло почти двадцать лет) свято Наталья Николаевна продолжала "чтить память его". "Я слышала, что один из дней недели, именно пятницу (день кончины поэта - пятница, 29 января 1837 г.), она предавалась печальным воспоминаниям и целый день ничего не ела". Между тем в одну из пятниц ей при­шлось "непременно быть" вместе с мужем в гостях у одних вятских знакомых - Пащенко, с которыми она особенно близко сошлась (жена Пащенко как раз и просила ее помочь Салтыкову): "Все заметили необыкновенную ее молчаливость, а когда был подан ужин, то вместо того чтобы сесть, как все остальное общество, за стол, она ушла в залу и там ходила взад и вперед до конца ужина. Видя общее недоумение, муж ее потихоньку объяснил причину ее поступка, сначала очень удивившего присутствующих. Этот по­следний рассказ, - добавляет автор, - я слышала от... очевидца - свидетеля происшествия".

Столь решительная и активная помощь в освобождении из ссылки Салтыкова и только что приведенный рассказ - это как бы два заключительных аккорда, замечательно дорисовывающих тот портрет вечно женственной "души" Натальи Николаевны, кото­рый, как мы могли из всего только что сказанного убедиться, в са­мом деле полностью соответствует представлениям о ней Пушки­на, которые ничто не могло в нем поколебать, представлениям, с которыми он сошел в могилу.

Я отвел много места первой части книги, посвященной Ната­лье Николаевне потому, что именно она, естественно, является во всех отношениях особенно ценной и значительной. Но читатели, думаю, прочтут с немалым интересом и две последующие части да­ваемого авторами своего рода триптиха (три сестры), в который композиционно вкладывается вся книга.

Вторая ее часть, посвященная Александрине, правильно от­крывается главой "Опровержение клеветы", в которой авторы, подвергнув тщательному критическому рассмотрению как уже имевшиеся, так и впервые ими привлекаемые новые материалы, доказывают всю неосновательность подхваченной современника­ми и разделявшейся - увы! - столь многими - в том числе и в наши дни - исследователями версии об интимных отношениях ее с Пуш­киным. Стоит добавить к этому и еще одно соображение. Дантес однажды, увидев поэта в великосветском обществе вместе с женой и двумя ее сестрами, смеясь, назвал его "трехбунчужным пашой", из чего следовало, что явился он сюда со своим гаремом. Рассмеял­ся и Пушкин, которому бойкий, веселый, остроумный француз по­началу даже нравился. Действительно, это была довольно невин­ная шутка. Но, думается, именно она снова вспомнилась Дантесу, когда он был так разъярен своими неудачами у Натали и вынужден­ной женитьбой на Екатерине. И он задумал превратить ее в нечто не только серьезное, но по тому времени, несомненно, весьма опасное для Пушкина. По существу, это был своего рода политиче­ский донос на якобы поправшего все божеские и человеческие за­коны "безбожника"-поэта (в чем, как известно, неоднократно и с весьма тяжелыми для него последствиями его обвиняли).

Очень обстоятельно - порой с несколько эмоционально-при­поднятым сочувствием - рассказывается в книге о действительно, но и заслуженно плачевной жизни Екатерины, с таким восторгом и так бездумно и бессердечно порвавшей с родиной, с близкими, связавшей себя навсегда с убийцей мужа ее сестры. Тот "грозный суд", который предрекал виновникам гибели Пушкина Лермонтов (к ним, понятно, фактически в первую очередь принадлежал и "ца­реубийца" Дантес, как назвал его Тютчев), свершился гораздо позднее - в нашу эпоху. Но все же - и совсем неожиданно - "гроз­ный судия" (один из вариантов лермонтовской "Смерти поэта") предстал перед Дантесом совсем рядом - в его же собственной се­мье. Его третья дочь от Екатерины (с самого начала нежеланный ребенок: супруги жаждали сына) Леония-Шарлотта оказалась иск­лючительно одаренной девушкой, живо интересовалась наукой, прошла дома весь курс Политехнического института и в то же время прекрасно овладела (в семье говорили только по-француз­ски) русским языком и была страстной поклонницей пушкинского творчества ("Эта девушка была до мозга костей русской... обожала Россию и больше всего на свете Пушкина"! - вспоминал ее брат), а однажды, не вытерпев, осмелилась резко осудить чудовищное зло­деяние - преднамеренное уничтожение великого русского нацио­нального поэта, одного из величайших художественных гениев всех веков и народов, бросив отцу в лицо: "Убийца Пушкина". И это даром ей не прошло: она очутилась в сумасшедшем доме, отку­да никогда уже не вышла. Обо всем этом было известно давно. Но следует досказать то, о чем говорившие и писавшие про это умал­чивали. В дом для умалишенных - можно почти с полной уверен­ностью это утверждать - засадил ее (явление столь характерное для семейных нравов и отношений "века торгаша"), обвинив в эротической пушкиномании - "загробной любви к своему дяде", сам Дантес, едва ли не по совету, а скорее всего, прямо при содей­ствии своего приемного "отца" - "старика" Геккерна.

Нанес смертельную рану Пушкину, причинил тягчайшие стра­дания Наталье Николаевне, мучил мелкими (по сравнению с теми очень большими средствами, которые имел) денежными претен­зиями и требованиями неповинную в этом жену и заморил в доме сумасшедших (из специальных исследований историков-психоло­гов я узнал, в каких ужасных условиях оказывались в то время в та­ких учреждениях туда попавшие) свою дочь. А сам преспокойно дожил до восьмидесяти трех лет (умер в 1895 году). Геккерн окон­чил свои дни одиннадцатью годами ранее, но в еще более почтен­ном возрасте - девяноста трех лет.

Заключаю. Авторами данной книги сделано если, как я уже ука­зывал, и не все, то многое, очень многое. Полагаю, что и она тоже (как и книга "Вокруг Пушкина"), рассчитанная на самые широкие круги читателей, займет заслуженное ею и ей подобающее место в нашей Пушкиниане.

Д. БЛАГОЙ

Назад Дальше