Или еще как… И замолкает человек. Здесь уже переспрашивать, расспрашивать не будешь. Только долгая пауза, как спазма, только глаза и лицо человека, которого вновь обожгла память, а он еще и прощения просит: "Вот уже опять меня начало колотить!.."
"…Я лежала, лежала да и думаю… Пойду я в Рудню, там же у меня знакомые, может, меня кто спрячет. Может, там живые люди остались…
Встала я. Хоть бы где кот, или какой воробей, или что на целом свете - все… Это такая тишина… А може, я только одна на свете осталась?
Дак я думаю, нехай эти немцы или пристрелят меня, или что уже… А то как я буду жить одна на свете".
Такое творится, что человек уже не верит, что это только здесь: может быть, всюду, на всем свете! И куда ни кинется - всюду то же, всюду стена из огня, из смерти.
"…А дальше думаю: "Пойду я в Рудню". Ни немцев, никого нема. Уже все уехали отсюда, из Октября - зажгли и поехали.
Иду я туда через поле, вся мокрая, платок мой остался в клубе, остались галоши мои с валенок в клубе, а это своей работы валенки, дак они в воде размякли, растянулись… С меня пар идет уже, такой пар идет с меня, все равно как из-под шерсти, как дым. Дак я думаю, может, я горю уже, может, где упала на меня эта, головешка эта, с клуба. Я и так, и кругом себя - не-е, ничего нема!
Пришла я туда без платка. Только я пришла, под какой-то подошла сарайчик, и там маленькая хатка с краю. И стою, слышу - крик… Такой крик там, что, боже милый, какой крик! А они уже с того конца взяли, и оттуда, и гонят уже на этот конец под совхоз. Гонят уже этих людей, баб всех. И самолеты стали по земле строчить…
Я стою под этим хлевком, а дальше, думаю, погляжу, что они тут делают, что такой крик. Только я голову - тык из-за угла, а немец как раз глянул сюда, когда я посмотрела. Дак он ко мне летит: "А-а-а!" Как стал меня прикладом! Щеку рассек, и губу всю порассекал, и зубы мои один за другой заходят. Полный рот крови. Я уже возьму так эту кровь, выгребу руками, ой, чтоб хотя дохнуть!..
И погнали меня в колхозную канцелярию. Дак эти люди рудненские тоже говорят, как у нас говорили, что немцы будут выбирать: которые партизаны - расстреливать, а таких будут выпускать.
Дак я говорю:
- Мои вы бабоньки, уже у нас, говорю, сделали собрание, ни одной, говорю, нема. Все, говорю, погорели уже, кончаются там люди. Уже которые пищат, говорю, доходят, так что, говорю, не беспокойтесь - всем будет одно.
Ну, и там нас держали, держали… Раньше взялись за мужчин, за тех, кто в другом помещении был. У одного полицейского немцы спрашивают:
- Где у вас такой мужчина есть, что он может по-немецки говорить?
Вызывают по имени, по фамилии того уже мужчину. Подошел этот мужчина, с немцем что-то сказал по-немецки, а потом так его взял под мышку да поставил раком. Немца того. Дед, а такой знаете, крепкий. Дак они:
"А-ла-ла-ла!" А их только три немца возле хаты было, возле нашей. Патрулей, что за нами смотрели, по подоконьем. О, летят эти немцы от нашей хаты, и того деда взяли и убили.
- Давайте другого, какой может по-немецки говорить.
Вызвали другого. Тот - так же, еще в старую войну, был в Германии. Тот говорил, говорил, дак ему - трах! - пулю в лоб.
Вот тогда уже мужчины ломанули в двери!.. Если б они тогда ломанули, когда он того немца раком поставил, да выхватили эти винтовки! Если б они знали!.. Дак мужчины ломанули, и пять человек выскочило и живые остались. По полю полетели.
Ну, побили мужчин, а тогда скомандовали возчикам - мы все слышим:
- Снимайте казакины, валенки новые, и галоши новые, и шапки.
И снимали они с побитых шапки, и эти казакины, наложили три воза.
А дальше давай нас… Поставили, привезли ящик и поставили на ящик пулемет. На скрыню, что картошку возят. Придет немец - выпихнет каких, значит, души три, четыре, пять - сколько он отсюда выпихнет. Кто ж это хочет идти под расстрел? Ну, матка, это, забирает своих, семью вот обхватывает и падает. Они ж кричат. "Падайте!" Матка своих детей, какая там родня - обнимутся и падают. И они из пулемета строчат…
Я все так сзади стояла, не выходила, ага.
Так все видят, глядят в окно, говорят:
- Вой, моя дочка горит, и внуки горят…
И вы скажите - чтоб кто заплакал или что па свете!..
Вот они так тут расстреливают, а тут колхозная пожарная была. Дак там еще мужчины сидят. Женщин отдельно запирали палить, одних, а мужчин - отдельно. Таких хлопцев, которые постарше, дак туда, с мужчинами, а малые - дак с нами были. Были у нас тут и из Бобруйска. Это ж бежали сюда на спасение, где партизаны живут. Ну, вот они все и поприезжали.
Уже осталось нас только семь человек, - всех повыпихнули. В полу щели большие. Я это пришла да руки в щели всунула, да раз - подняла эту половицу.
- Бабы, сюда, говорю.
И сама уже в яме. Эти бабы все и вбегли в яму.
Пришел немец за нами уже, за остальными, а мы зачлись. В яме в этой. По остальных пришел, а нас ни одной души нема. И дети в яме… боже милый, наделали там! Этот немец открыл яму - и прикладом:
- Вылазьте!
Не хотят. Кто хочет под пулю лезть? Кричит:
- Вылазьте!
Не хотят, ага. Он этим прикладом в головы бить. Вот и стали вылезать. Которая не может выйти во двор, дак тут, над этой ямой, и попристреливали - этих баб.
А я и еще тут одна - из Рудни она, и теперь живет, ага. У нее была девочка, такая маленькая еще, полтора года. И мы взяли, подлезли дальше сюда, под брус. Я уже вся в крови была, в песку была, лицом в песок, чтоб нам не кашлянуть… Вот мы лежим уже, нам слышно, яма открытая, а они уже всунули головы сюда, поглядели, може, еще кто есть. Не видно уже, темно. Только месяц светил, хорошо помню. Дак они поглядели, да тогда возчикам этим говорят:
- Берите солому, разводите костер.
Эти возчики, они же подчинялись, знаете, со страху, - сюда наложили соломы, и в это помещение, и в то. А тогда:
- Выдирайте окна!
Они выдрали, столы, двери побросали на солому.
- Зажигайте! Ага, зажгли.
- Вярчыце вярчэ! Они поделали эти жгуты.
- Зажигайте и бросайте в яму!
Он думает, а може, там люди есть, чтоб это уже они там позадыхались. Осмаливается на тех жгутах солома, а дым к нам не заходит. Из ямы все на избу выходит. И вот они зажгли этот костер…
Мы сидим, сидим всю ночь, а тут они ракетами светят - видно там, у нас в яме, хоть иголки собирай, такая виднота. Что нам бедным делать? Боже мой милый!.. Они запалили - и мы слышим, что стреха упала. Но это не наша, это пожарная, а наш огонь взял и потух…"
А рядом, в пожарной, происходило то же самое… В той пожарной и еще в двух домах в Рудне, и еще в десятках, а потом в сотнях других деревень Беларуси… Страшно перемножать такие цифры, потому что за каждой из них - человек и его семья, его мать, его дети, братья, сестры, потому что за каждой - неизмеримый человеческий ужас, боль. Их сотни тысяч - тех, кто уже никогда не расскажет, за которых рассказывают вот эти люди, очень и очень немногие. А у каждого из тысяч погибших было это, было так и еще, возможно, страшнее, и уже не смогут живые взять на себя хотя бы частичку тех мучений…
Пожарная стояла недалеко от колхозной канцелярии, где спряталась под полом Тэкля Круглова, и вот что происходило в той пожарной. Живет в новой, отстроенной Рудне женщина, которая и была там в те страшные часы и минуты.
Ганна Иосифовна Гошка, пятьдесят лет.
"…Нас поставили прямо в шеренгу на колхозном дворе. Мужчин отдельно. Тогда за этих мужчин - раз! - погнали от нас совсем, погнали в конюшню. А нас в пожарную набили, битком набили. Пальца не всунуть туда. Загнали нас и поставили немца над нами. Тех уже мужчин гонют, берут по десятку и ведут в другой сарай. Из одного сарая в другой ведут… Немец сидит. И поставили на лавках пулемет - прямо сюда, в двери… Дак мы сидим уже в этой самой… Там не сидеть, там не было как сесть, там позадушились все. А я на самых дверях. А со мной маленькая сестричка. Я ее держала с собой, на руках. Так стиснули…
Правда, я все видела, как тех мужчин водили. Тогда мужчины видят, что их расстреливают, и они прямо как выйдут - да в ход, утекать. Один у нас калека был, хромой, дак немец, это, то его лупит, лупит!.. Которых назад позагоняли, а которые по полю побежали, утекли.
Тогда женщины на этого немца:
- Пан, что это нас - будут стрелять?
Дак он сначала махнул. Какой-то немец был, черт его… А потом:
- Не, матка, не, не, не!..
Уже догадался, должно быть, что люди будут утекать или черт его знает…
А бабы эти голосят, кричат. А этих мужчин уже как побили, дак стали там, на углах, чем-то лить. И уже вдруг загорелся тот сарай. Тогда они все сюда, к нам подходят. Были там, правда, и полицейские. Из Смыкович тут у нас был один такой, черт его… Дак одна женщина у него спрашивает:
- Андреечка, что это нам будет?
- Ничего не будет вам! - так этот полицейский.
Правда, он - за свою матку, и тот, другой полицейский, тоже. Забрали своих из хлева и с собой повели.
А нас, шестерых девок и одну женщину, которая была у нас депутатом, - повели в пустую хату. И их пришло с нами трое, немцев. Двое, а третий сзади шел. Ну, мы идем туда… Уже буду я говорить все… Говорили, что они издеваются над девчатами. Ну, мы идем и посогнулись, чтоб не такими молодыми казаться… А той женщине, депутату, он показывает: "Садись". Она, правда, не хочет садиться. Она и сюда, и туда, эта баба. А все остальные повскакивали: о боже, прощаются со своими! А этой женщине как дали сюда в затылок, так сразу она и кончилась. А я взяла и упала сразу на пол. Отстреляли нас и пошли обратно. Других пригнали.
В третью очередь я услышала уже - сестричка моя идет. Она уже так плачет: видно ж ей - я наверху еще. Она прямо мне сюда, на ноги упала… Убили уже в третью очередь…
Тогда я уже лежала, ждала, не знаю чего… И тут уже столько набили! А потом - раз! - окна повыбивали - и из пулемета давай сюда бить. Ну, все равно мне никуда не попало, только мне тут опекло руку и рукав присмалило. А люди так уже стонут! А я думаю, что мне делать, - или мне вылазить?
Я думаю, что уже весь свет - нигде на свете никого нема. И видно было, как Октябрь горел. Дак думалось, что уже все…"
И опять та же мысль, что и Вольгу Минич, и Тэклю Круглову одолевала. Когда горит все вокруг и такое творят с людьми… Мысль, ощущение, что это, что этакое, может быть, всюду, на всем свете началось, делается.
Потому что не укладывается в голове - нормальной, человеческой. Не зная о том "плане", что действительно был для всего мира составлен и припрятан, люди инстинктивно угадывали его дикий замах. Рядом, вокруг начинала работать страшная машина убийства, и простая женщина из Полесья вдруг почувствовала угрозу целому миру, всем добрым людям, и свое непомерное горе, свою беду измеряла уже тем, всечеловеческим масштабом. Потому что она за весь мир, за всех людей так вблизи увидела, что это такое - фашизм, который начал на практике реализовать свои дальние цели…
"…Я гляжу уже - темно, так только месячко всходит, только начинал всходить. Тогда, вот тут у нас старуха была одна (она померла, кажется, в позапрошлом году), да к она:
- А моя ж ты, - голосит, - доченька, за что ж тебя убили, нехай бы лучше меня!..
Это она над своей дочкой. А я, правда, тогда отзываюсь. А она мне:
- А моя деточка, или это ты цела?
А я не знаю, ног не чувствую своих: народу столько па мне. Знаю только, что голова моя целая. Ну, правда, эта женщина, спасибо ей, помогла мне вылезть.
А тут с нами в этой хате был хлопчик один. Батьку его убили в том хлеве, где были мужчины, а его одели за девочку: потому что говорили, что мальчиков убивают. Дак они взяли его сюда, одев девочкой. А его, беднягу, поранило крепко: растрепали тут вот, животик, вес, все… Дак он, бедный, просит:
- Выньте меня, чтоб я не горел.
А тут уже все горит. А он просит… Мы, правда, за него - и через окно. И сами через окно вылезли. С этой самой женщиной. И что ж - по нас они стали стрелять, а мы так, за дым этот затулились и пошли. А тогда были хлевы, гумна, давние еще. Старуха говорит:
- Давай побежим в лес. А я говорю:
- Э, нет, пойдемте сюда, к вашей братихе.
За речкой там она жила. А старая все в лес. Сидим мы за гумном этим, и я говорю:
- Никуда я не пойду, буду тут.
А потом видим: люди бегут, детей на плечах прут - уже из другой деревни. В лес бегут. Тогда и мы пошли…"
Сгорел поселок Октябрьский, сгорело более восьмисот человек в Рудне, а Вольга Минич, а сотни таких, что бросаются от деревни к деревне, от дерева к дереву, видят, как вспыхнуло уже и там, где Смуга, где Ковали, где Лавстыки…
"…Коровы рыкают, - продолжает свой рассказ Минич, - скот этот, что остался где, собаки лают".
А в это время в Курине, куда она сначала, после Хвойни, бежала спасаться, происходило такое:
"…Когда немцы были уже в Хвойне, так нам сказали, что они сжигают людей, - рассказывает жительница деревни Курин Матруна Трофимовна Гринкевич. - Мы вышли все в лес: и матери наши и отцы. А потом побыли уже в лесу до вечера. Ну, что ж, тихо, никто не идет и не едет. Приходим в деревню, нас было трое, девки - дак их нема ни одной, а я только одна осталась. Мы идем - и это ж еще, може, по шестнадцать нам лет было - мы шли, посмотрелись в зеркало на горе, а немцы уже кормили коней. Мы его с собой несли. Взяли в лесу и несли. Ну, конечно, девчата! А зеркало большое - посмотрелись. Подводчики потом говорили, что немцы видели, как мы на горе остановились и гляделись. Ну, дак мы и пришли в деревню, а моя мать была дома. Она говорит:
- Донька, утекай, а то молодых забирают в подводы. Ну, иди, говорит, на Смугу. Не в лес, а в Смугу.
Ну, я и пошла. А там был батька. Мы переночевали там. Что ж, повставали, все глядят. Говорят:
- Кто в Курине дома, тех не трогают. Ну, дак я говорю:
- Батька, я пойду додому, потому что матери много работы. Дак я ей там что-либо помогу.
Пошли мы, нас шесть человек пошло. Мы приходим, У нас тут были склады недалеко от деревни. Там стоит уже девять немцев, часовые. Они нас пропустили в эту деревню. Как мы уже идем, дак мы видим, что на свете нигде уже ни одного человека, окромя немцев, нема. Шла женщина (ее потом сожгли, а сын ее, инвалид, и теперь живет), дак они с нее сняли и галоши, наверно, Жалко им было, что у нее были эти галоши на ногах. Ну, и они уже ведут нас в нашу квартиру. Мы приходим, и нету уже никого, никого. Я зашла в хату, дак вижу, что мать была в хате. Дак только висит ее фартук на вешалке.
- Куда-то, говорю, людей подевали, потому что их нету.
А тогда приводят к нам пятеро мужчин, наших, куринских. Моего дядьку. Мы спрашиваем:
- Дядька, а где ж наши матери?!. Он говорит:
- Скоро придут.
Он знал все, но он нам не сказал. Ну, а немцы одного старика тут очень били. Бьют, бьют, а он сам был из Хвойни, такой старенький дедок, и с внучкою. И поставят его в угол, как малое дитя. Старика этого.
А потом чех подошел и говорит:
- Паненки, они вас поубивают и пожгут. У них, говорит, постановление такое. Я бы вас не бил…
Так нам говорит часовой. Дак мы заплакали. Он собрался и ушел. Пошел просто на деревню. Ну, дак я говорю:
- Знаете что: давайте будем утекать. Пускай нас лучше побьют на лету, чем нам все это видеть.
А они, как уже людей жгли, - вывели их вон туда, за гору, где вон этот памятник стоит, - дак у нас закрыли ставни, в нашей той квартире, чтоб мы не видели. А тогда как загорелись эти люди, дак он пришел:
- Идите, говорит, глядите, как горят люди. Мы поглядели - заплакали. Я говорю:
- Зачем же нам это еще видеть, как они нас будут живых сжигать, да убивать, да еще издеваться будут над нами. На лету пусть побьют.
Ну, и мы стали утекать… И нас утекло шесть человек. Только мой дядька, который нам говорил, что матери наши придут - он уже не мог утечь… Стали утекать, стали утекать, и мы никуда не утекли, только два человека забежали на кладбище, дак одного ранили, а одну убили на кладбище и веревкой заволокли в огонь. А мы утекли вдвоем с этой вот девкой. (Показывает на немолодую подругу-соседку Любовь Мордус.) Ну, куда мы утекли? Сараев в те годы было много - зто теперь у меня только один сарай, а у батьки было Четыре, и клеть, и кладовая и две хаты - дак таое уже было тесное строение. Дак мы как выскочили, и нас как стали стрелять!.. На хате был пулемет. Пули как летят - дак они вдаль летят, тут близко уже не били. Мы покрутились уже на этом, на дворе. Да и за хлев, да и сели. Оттуда хлев, оттуда - соседний и наш. Да отсюда - такая куча навоза. Немцы смотрели и в сене вилами искали. Они знали, что не все. А мы за хлевом, как на смех, уселись. Утекали мы в обед и досидели до ночи. Досидели, и все равно нам ночью нельзя никак убежать. Крепко месячная была ночь, и часовые стояли около этого кладбища - каждые три шага стоял часовой. Мы вышли так вот, из-за забора поглядели: ну, мы убежать не убежим! А потому что у нас еще не было и опыта. Было б теперь, дак, може, у хлева у какого, може, где дальше прошли б. А то мы сидим. И я, може, с испугу, проспала всю ночь. Она меня будит. Говорит:
- Мотя, не спи. А я говорю:
- Я не буду.
А как только скажу - и сплю. Наверно, с испугу. Ага, еще вечером (еще ж забыла!) - вечером, когда стемнело, привели расстреливать этих самых людей, что в хате были: мужчин, шесть человек. Ну, и их уже стреляли. Дак как выстрел дадут, ну, дак мы сидим, только так руками взялась за глаза. Это ж пуля, бывает, лететь будет: их же расстреливают в этом хлеве, за которым мы сидим.
А потом уже принесли дитя, може, два годика. Что осталось в нашей хате. Такое, как наш этот хлопчик… Дак то дитя, на него уже выстрела не было. Что они ему сделали, я вам уже сказать не могу. Оно уже только детиный голос подало… А выстрела не было. Оно и сгорело уже в том нашем хлеве. И те мужчины.
А мы досидели до утра. И уже стало видно, и стали Уезжать они, и приказали возчикам ловить курей. И эта курица так бежала - между нами присела. И сидит. И мы сидим. Ну, мы притворились мертвыми уже, мы Живые и не были, как эти шли. Нет, это - возчики, но мы им не объяснились, что мы живые. Вот так одна сидела, привалившись, с одной стороны, а вторая - с другой. Они взяли эту курицу, ну, и ушли. Ушли, а затем ведет еще кого-то. Ведет другого, так я и говорю ей:
- Люба, вот теперь уже наша смерть будет, ведет уже немцев.