Они подходят, постояли, да и говорят один другому:
- Вот, говорит, валяются бедные люди! Где ни глянь - лежат.
Ну, мы все равно не отозвались. Мы так лежали, ну, мы им не объяснились.
Ну, немцы стали уезжать. И как доедут уже сюда, до кладбища, дак уже выскажутся и в ладоши пошлепают. Что уже сожгли партизан, - довольные. А тогда наезжают уже другие, те отъезжают, а эти наезжают и все: выскажутся и в ладоши этак. Они уезжали до обеда. Так их было много.
Ну, а потом они уже выехали, дак мы встали, дак я, може, три раза упала. Известно, всю ночь сидели, наверно ж, ноги и позатекали, дак я упала три раза, пока отошла от этого места. Собрались мы и пошли. Потихоньку опять на ту Смугу, где и были. Мы не знали, куда идти. Ну, и пошли. А они ехали вокруг и не забирали нас, хоть и видели, что мы шли. Ну, они тоже думали: "Идите, вы опять попадетесь. В этот самый огонь". Ну, мы и пошли.
Приходим мы в ту Смугу, там был мой батька. Ну, все спрашивают, мы им рассказали, что людей уже сожгли, уже утекайте все. Ну, дак никто ж не смог: всюду Ж1ут… Подожгли Ковали. На этом моменте. И мужчины эти позалезают на крышу, смотрят и видят, как ловят детей и бросают в огонь… Ну, мы еще там одну ночь переночевали с Любою, этой самою… Она теперь женщина, а тогда мы были девки. И батька мой с нами. Ну, ночь переночевали… Потом утром встали, и я говорю:
- Знаешь что, батька… Пойду я опять погляжу, где мать сгорела.
Он говорит:
- Не иди, ты вчера пошла, дак в такую беду попала.
- Не, говорю, пойду. Пойду, не буду тут… Что-то в моей душе чувствуется, что не хочу я быть тут. Ну, дак он говорит:
- И я пойду.
- Не идите, тата, вы слабые, вы не утечете, а я все равно утеку.
Всю войну жила и чувствовала в сердце, что я утеку от немцев. Ну, и пошла. Говорю этой девке, Любе:
- Пойдем снова с тобою, может, уцелеем или нас поубивают, а все ж пойдем снова.
Только мы приходим в Курин, на это селище - тут и батька жил, и мой, на краю жили - не прошло и пятнадцати минут, как эти немцы снова окружили Смугу и сожгли в тот же момент.
Идут партизаны. Мы стали: думали сначала - немцы глянули - узнали, что это идут партизаны. Вот этот мельник Парфим, он и теперь живой, он за лесника. И подбегает к нам и спрашивает: как, что, как утекли? Он вскочил тут на лестницу, глянул и говорит:
- Девки, не идите: там горит Смуга с людьми, а идите в такое и такое место, в лес. Идите, говорит, вон за тем мужчиной, он вас заведет, где наши семьи.
Мы только выбежали с нею на эту вот гору и видим: батька мой бежит из лесу, из Смуги. Ну, и вместе побежали мы…"
Хвойня, Курин, Смуга, Октябрь, Ковали… В Ковалях по два, по три человека берут из хаты, около хлева: "Раздевайся!", затем: "Ложись!" - и все чтоб рядочками, чтоб головы людей лежали на спинах убитых… Огонь, смерть, ужас катится по деревням все дальше…
Часть людей в лесу, другие, не зная, как лучше, куда им кинуться с детьми - потому что всюду, кажется, то же, по всему свету, - держатся хаты, соседей. Спокон веку так надежней было. Однако тут началось, обринулось на мир, на людей что-то такое, с чем нормальный человеческий опыт уже не вяжется…
"…Они из Курина приехали к нам, - вспоминает Ганна Сергеевна Падута, жительница Лавстык. - Ну, мы дома сидели, гадали, а потом партизаны нам сообщили, что жгут, что в Курине сожгли всех людей живьем. Ну, мы поубегали в лес. Постояли в лесу. А потом уже… Дымы из печек, из труб идут всюду - в Октябре, у нас. Ну, дак мы вернулись назад, потому что страшно ж в лесу: поймают, да и холодно. Только мы домой - и немцы сюда, разведка ихняя. Ну, у нас мужчины были, такие пожиловатые, дак они:
- Вынести стол, то, другое. Може, уже покаяние будет.
Ну, наши бабы, известно, как бабы. Вынесли стол, а они говорят:
- Матки, вон еще войско идет. А это разведка была.
Приехали потом - тьма-тьмущая, и расположились у нас. А часть поехала в Октябрь. И в Ковалях расположились. Как раз нас захватили в селе тут с женщиной одной (она уже умерла). Нам один возчик подсказал, что с нами будет тут. Мы стоим на улице у стола, дак некоторые ничего не говорят, а он подошел да говорит:
- Дайте, теточки, молока. Мы говорим:
- Пожалуйста. Дак он говорит:
- Ох, теточки милые, все равно вас, говорит, всех живьем спалят. В сарай загонят…"
Во время войны фашисты демонстрировали в Германии и в других странах "документальную" кинохронику: советские "партизаны", много "партизан" стоят на коленях перед немецкими солдатами. А кинокадры эти инсценировались просто. В деревне Великая Воля, Дятловского района на Гродненщине, нам рассказывал об этом Алексей Ломака. Толпу сельчан окружили пулеметами, заставили людей встать на колени и запустили сначала кинокамеру…
Имели фашисты и другие "кинодокументы": как "радостно", с хлебом-солью встречают на востоке крестьяне "немецкого солдата-освободителя"… Не здесь ли работали те "кинодокументалисты", не в Лавстыках ли?.. Все, как видите, есть: и стол среди улицы, и "хлеб-соль". А они идут, и идут, и идут - "освобождать" восточные территории - от людей освобождать.
"…А они идут, гады эти. Как шли, так и кричат:
- Убирай!
Столы, значит. В белых халатах в этих, с этими черепами, ну, эти немцы.
Ну, мы и разбежались, кто куда, по хатам, как возчик нам сказал про то. Я к соседке прибежала, говорю:
- Что ж мы будем делать?
Дак она говорит:
- Выйди погляди на улицу, есть немцы или нема.
Тот край деревни занятый, а наш еще свободный. Мы пошли на поселок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало, в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно - сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: "А-а-а!" Только голос идет, идет голос. А потом и все - онемели…
Вопрос: - А тот возчик, что сказал вам, он откуда?
- Это просто крестьянин. Полицай не сказал бы. Один полицай к нам пришел хлеба взять, дак мы спрашиваем, что немец с народом делает. А он нам (мы ему полбуханки отрезали): "Давай всю буханку!" - и ничего не сказал. А этот вот - такая душа нашлась, что сказал. Дак еще вот хоть немного, хоть кто-то остался. Он на ходу - держит стакан и сказал…
Тут фронтовые были немцы, може, они и больше бы жгли, но партизаны нажали, и они ушли.
До войны у нас, може, сто двадцать дворов было. Много у нас было, и семьи большие, детей много. Всех побили. Всех, всех побили. Они говорили: "У вас и курица партизан, не то что дитенок". Пощады не давали, гады эти…"
Ну как же, столько "партизан" уничтожили! В одной Рудне - восемьсот. Да в Курине - почти столько же. В Лавстыках. В Смуге. В Ковалях… По всему району огонь прокатился. Постреляли, пожгли детей, женщин, мужчин деревенских и в ладоши - хлоп, хлоп! Сами себе похлопали, как у того куринского кладбища. Что-то же и говорили в тех речах - понятно, копируя своих берлинских фюреров. Хлоп, хлоп, хлоп! - выполнили свою задачу, свой план. А там, выше - свой план, пошире, общий, и своя арифметика - уже на миллионы жизней подсчет ведется. На десятки миллионов, если не на сотни. Замахнулись же на весь мир! Там свои митинги, свои Речи, "праздники" готовили - когда будут уничтожены, наконец, вместе с жителями Москва, Ленинград и другие города, которые берлинскому маньяку казались "лишними". "Чтоб не кормить их южным хлебом". Потому что они уже считали своим тот, разбоем взятый, украденный хлеб.
А пока что - как частичка все того же сумасшествия и того же "плана" - убивают деревню Карпиловку. Все на той же Октябрьщине.
Это видел, об этом рассказывает Павел Леонтьевич Пальцев, который помнит все с иными, чем обычно женщины запоминают, подробностями. Он по-партизански мстительно держит в памяти дела, лица, фамилии также и подручных немецких фашистов - местных и неместных "бобиков" - полицаев.
"…В апреле сорок второго года они приехали сюда. Партизаны ушли. Осталось мирное население. Ну, и собрали людей в клуб, и стали спрашивать про партизан. Никто не выявил, народ не сказал.
- Нет у нас партизан, и все. Партизаны были бывшие пленные, окруженцы, они ушли, а наш народ весь дома.
Потом один полицейский, он из Бобруйского был гарнизона, ну, значит, он сказал:
- Если так, партизан нет, дак вы - партизанские, бандитские морды!
А я также в клубе стоял. Женщин по одну сторону поставили, а мужчин - по другую. Там человек шестьдесят мужчин было, разного возраста: и старые и помоложе. Ну, он список держит, а там фамилии в списке. Вот он и спросил:
- Ковалевич Гриша? А женщины говорят:
- Ковалевич Гриша в армии.
А у нас был Ковалевич, который партизанам хлеб молол. Он инвалид был. Дак женщины:
- Он в армии. А полицай:
- Какой… он в армии, когда он хлеб партизанам мелет!
Дак женщины смолкли, видят, что знает… Дак он - за этот список, в карман и пошел к коменданту, поговорил там. И тот, наверно, дал приказ стрелять. Ну, тогда выходит и сразу начинает по-немецки считать: "Драй, фир…"
Отсчитал десять человек и повел на улицу. Полицай отсчитал, но по-немецки. Откуда он, не знаю, фамилия Шубин. Золотой зуб у него был… Отсчитал этих десять человек и повел. Ну, куда повел, думали, може, куда так, допрос или что. А потом слышим, что стреляют в конюшне. Ну, а потом во вторую партию уже я попадаю. А он только сдает: выводит на двор десять человек, сдал немцам - и те повели. Жена моя в клубе также была, а дети - одному четыре года было - на печке спрятались дома. Ну, а я и попал в другую десятку. И десять немцев идут за нами, с винтовками. Десять немцев ведут десятерых. Ну, привели в конюшню и командуют:
- Становись к стенке головами.
Ну, мы постали, наклонились. У меня полушубок был, дак я так воротник наставил, глянул, дак они уже в канал патроны загнали и на изготовку взяли. А я или с испугу, или кто его знает - ноги подкашиваются… И так выстрелили. Десять винтовок залпом да в помещении - дак гул глушит, как из пушки. У меня зазвенело в ушах, я упал и не помню: или я убитый, или живой. Ну, и лежу. Потом в ушах стало отлегать, отлегают уши, стал чувствовать и сам себе не верю: жив я или нет. Сам себе не верю, однако глаза посматривают. Потом слышу разговоры. Полицаи, два, стоят и разговаривают по-русски. Немцы - гер-гель, постреляют и ушли. А эти… Тишина, дак слыхать, что по-русски кто-то разговаривает. Ага, дак я лежу. Не помню, сколько я лежал - час, два. Просто уже и заснул, сердце, наверно, слабеет, я просто заснул. Потом слышу: еще ведут партию, еще партий пять расстреляли мужчин. Потом уже женщин. Там и моя жена голосит, кричит:
- Пан, у меня дети!..
Ну, и привели женщин тоже, наверно, уже беспорядочно стреляли, как попало, потому что эти женщины - они бегут. Ну, потом это так уже перестреляли - часа Два, три прошло. Тишина - хоть бы тебе что на конюшне. Я так лежал, лежал и в чувство уже настоящее пришел, в чувство, что я уже жив. Целый, не раненный ничего. Ага, а дальше слышу, кто-то по мне ерзает по спине. Убитый, а ерзает по мне, видимо, раненный. Только я подумал, что немец будет его стрелять и в меня попадет, только я подумал, а немец, наверно, шел и увидел. Добивал его, и мне пуля вот сюда попала, в стегно. Правда, не в кость, по мякоти. Жиганула, а я как лежал - лежу. А чувствую - кровь так побежала… И тот перестал ерзать… Ну, а потом я послушал, встал - никого… А деревня была от конюшни метров пятьдесят, ну, шестьдесят. На деревне немцев полно - полная улица. А тут нема никого. Думаю, выбегу я - кругом же немцы, стрелять будут. Подождать, пока запалят, чтобы по дыму бежать. Была не была! Я, значит, по канавке, вот железный мост, он и теперь на речке. Я под этот мост, сбросил свой полушубок и - драпака!.. Бегу, никто не стреляет в меня. Тогда я подбежал к речке - вот речка Неретовка, воды напился и гляжу: не бежит никто. Я уже думаю так: если за мной будут гнаться лыжники или кавалеристы, скину все с себя, голый, но удеру. Быть же не может! А там недалеко кусты уже. Ну, правда, никто не гнался.
Женщина одна видела, как я бежал. Она и теперь живая. Рулега Марья.
Ну, и пошел я в лес…
Сначала оружия у нас не было, а после этого погрома оружие мы стали доставать, кто уцелел, и пошли все в лес.
В основном немцы были тут, когда убивали, но и полицаи были, даже местные были. Из Рудни были полицаи. Один полицай был из Смыкович, по фамилии Лось. Я знаю, вместе с ним работал до войны.
Ну, вот простили его, он даже приезжал в шляпе. Смыковские хотели его убить, так догадался, удрал. И теперь живет. Я не знаю, может, на пенсии он живет теперь. Из Зазерья Говоровский тоже был. Вот он председателем колхоза до войны был. Я сам видел их на свои глаза.
Этот Лось дак ест сало на возу и улыбается, в окно я видел. Ему даже родня там была. Просят:
- Максимка, спасай!
Матруна такая была, его родня. У-у, он даже внимания не обращает… Он теперь работает в Коми АССР, в Смыковичах его мачеха, так добивалась даже какой-то справки на пенсию для него. Он уже там здоровье потерял или что, я не знаю, только справку брала… Теперь он приезжал, но я его не видел, а видел сразу после войны, когда из армии пришел я. С ведрами он шел: печки там делал, что ли. Я ему говорю…
- Сволочь ты… Так и так…
Он голову вниз опустил, ни слова просто. Ему же некрасиво, понимаете. Вот какое дело…"
Видите, уже "некрасиво" им, этим, среди наших людей. И, понятно, боязно людских глаз. Но живут, и нет, чтоб осину искать, а про пенсию у него мысли…
А уже те соучастники злодеяний, выродки из выродков, что считали себя даже "идеологами" этих, а теперь спрятались за спину западных разведок, те даже голов, глаз не опускают. Вон как громко кричат (чтобы перекричать, быть может, тот неумолчный, жуткий крик детей и женщин!..), кричат, что они хоть и служили у фашистов, однако были "третьей силой" и даже "народ спасали"…
Как же им не хотелось бы все это видеть в зеркале народной памяти! И там, рядом со звериным оскалом приблуды-фашиста, видеть и свою физиономию. Такую вот, такие вот! И еще пострашнее, еще более омерзительные…
Мы забежали вперед, даже в послевоенное, в наше время…
А Вольга Минич среди тех ужасов, в пекле том все еще хочет спасти беспомощного, дорогого ей человека - тянет свои саночки через всю Октябрыцину.
Сожгли деревни, теснят людей уже и в лесу. Партизаны, где могут, как могут, спасают население от того самого "плана", однако мала еще сила, не хватает оружия, боеприпасов. А против них и против женщин, стариков, детей - фронтовые дивизии… Это потом, в конце 1942 года и в 1943 году Октябрьщина станет недосягаемой для эсэсовцев и "бобиков".
А пока что продолжаются отчаянные метания Вольги Минич в кольце огня - одной из тысяч женщин с подобной судьбой.
"…Поехали партизаны, а за партизанами немцы тропинок) этой, а я сзади еду. Утро придет - будет видно, куда я выеду.
И вот я выехала на путь, на железную дорогу. Солнышко всходит. Я остановилась: путёю дорожка идет, и по одну сторону пути дорожка идет, и по другую сторону. Но я думаю: "Поеду путёю: и выше, и видно". Проехала я метров пятьсот от переезда - человек десять у костра, женщины сидят. Я напротив них села отдыхать.
- Мои теточки дорогие, - говорю я, - может, у вас есть что поесть. Я уже третий день так, уже не могу, даже воды во рту не держала:
Они говорят:
- Наши мужики пошли в Затишье, может, что там достанут, а при нас ничего нема. Будь с нами.
Двое детей и девять было женщин.
Я подумала: "Они пошли, а достанут ли, а когда придет?.." А мой, вижу, уже все, уже и не кидается, уже и рот не закрылся, и на зубах такое… Я возьму рукавицей и сотру. Почти что уже неживой.
У меня сестра в Деменке была. Думаю: "Поеду путёю туда". Я не решилась около них отдохнуть.
Проехала я метров, может, пятьсот. Вижу: ах, боже ж мой, немцы мне навстречу едут. Те, что ехали на засаду…
Если б я бросила его на пути, дак я не ранена была б, а то я с санками - в сторону. Вижу, что немец один кинулся за мной. И я санки бросила. Бегу, бегу, путаюсь, а по мне они не могли стрелять, потому что они заметили тех, около огня. И если б они по мне выстрелили, дак те утекли б все. Пока они тех не оцепили, дак по мне не стреляли. А потом немец выстрелил несколько раз, увидел, что я побежала и кровь за мною по снегу. И не чувствовала, что пуля вот прорезала руку - ни боли, ничего… Если б не увидела, что кровь, не почувствовала б, что и ранена… Немец прошел за мною следом и вернулся. Пошел к санкам моим…
Что они уже там делали, дак кто их знает: он почти что мертвый был…
Ну, я уже шла в этот лес, шла, шла, и нашла всех тех, тот отряд, что сидел в гумне. Ну, рассказала, как было, что не их тогда приждала, а немцев. Все, как было, рассказала. А командир мне не верит… Дал команду двум хлопцам:
- Посадите ее и отвезите в Затишье!..
Привезли они меня в Затишье, оставили среди села. Зашла я в несколько хат: пусто, вода позамерзала в ведрах, ничего не найду. "Ну, гибель, думаю, господи! Где эта смерть? Где мне ее встретить, эту смерть?.." Уже и людей не могу найти, никого нету.
Я шла, шла, прошла Затишье, пришла в Бубновку В Бубновке одна баба несет молоко. Подоила коровку, несет в лес молоко. Я попросила, она мне стаканчик налила, выпила стаканчик, но меня тут же сорвало. Кто его знает отчего, три дня уже не ела. Я спросила, цела ли Деменка.
- Сказали, - говорит она, - что партизаны были вчера и сказали, что два двора только немцы спалили. Партизанских. А то вся деревня цела. Собрали людей, подержали и отпустили.
Ну, и мне так хочется уже отдохнуть. Сесть мне на дороге, дак я чувствую, что не знаю, через какое время я подымусь… Я сошла в поле, под хвою села, посидела, а подняться не могу. Уже как ни подымалась, никак не могу подняться. Силы нема, руку уже не могу поднять. Я и заснула там. И знаете, что еще мне это жить была судьба. Шли партизаны из пашей деревни, этой Деменки. Узнали меня, будили и не разбудили. Пошли в деревню, взяли санки и завезли меня сестре. Завезли меня сестре, снесли, стали будить, дак рассказывали, что я говорила что-то без памяти.
Я сутки спала. А проспалась, опомнилась, рвала все на себе!.. Потом попросила уже партизан, завезли меня на то место, где я кинула его. Подошли мы. Санки там, где я кинула их. А тех всех, всех около огня, побили! Говорили люди, что деткам головы позавернули. Две девочки, дак им позавернули, как петухам, головы, показнили их… Закапывал их всех какой-то Гарбуз из Курина. Он и теперь живой. И еще люди были. И моего закопали там где-то. Я там и могилки своего не знаю…"