Дикое поле - Вадим Андреев 4 стр.


Проезжая пустынным и печальным Булонским лесом, он заметил на берегу Большого озера рыболова, сидевшего упрямо и строго, и невольно ему позавидовал - вот этот никуда не спешит. "А впрочем, куда это я еду? Разве что в Арпажон, - подумал Осокин. - В Арпажоне на маргариновой фабрике работает Самохвалов Наверное, у него я смогу переночевать. А там видно будет". Самохвалов несколько лет назад работал в Париже на том же заводе, что и Осокин, но вот уже два года, как перебрался в Арпажон. В прошлом году он пригласил Осокина к себе - провести отпуск, - но Осокин приглашением не воспользовался и две недели отпуска прожил в Париже. "Арпажон так Арпажон. Часам к девяти вечера, вероятно, доберусь. Для того чтобы туда ехать, не надо разрешения". Осокину, как и всем иностранцам, даже тем, кто призывался во французскую армию, было запрещено свободное передвижение по Франции, и для каждой поездки из одного департамента в другой требовался специальный пропуск, выдававшийся, как и все, что проходило через французские административные учреждения, с невероятной медлительностью. Осокин подумал о том, что забыл отдать ключ отеля в бакалейную лавочку, как просил хозяин, но возвращаться не захотелось. "Ехать так ехать. Если возвращаться и отдавать ключ, я попаду в Арпажон к полуночи, все-таки неловко перед Самохваловым".

Понемногу равномерное нажимание на педали: "раз- два, раз-два", - ветер, бивший в лицо, чередовавшиеся одна за другой знакомые аллеи Булонского леса развлекли Осокина. Он достал из вещевого мешка бутерброд и на ходу начал его есть. "А может быть, и неплохо провести несколько дней в Арпажоне. Ведь я из Парижа никуда не выезжал уже одиннадцать лет".

На бульваре Эксельманс он проехал мимо разрушенного последней бомбардировкой шестиэтажного дома. Потом мелькнул вдалеке обгоревший фасад завода Ситроена. Часть каменного моста через Сену была разворочена бомбой, и двигаться по нему разрешалось только пешеходам и велосипедистам. В Исси-ле-Мулино - опять следы бомбардировки, полуразрушенные дома, выбитые стекла; взрытая мостовая. Добравшись до Кламара, Осокин достал карту окрестностей Парижа и наметил себе путь: Пти-Кламар, Крист-де-Сакле, Монлери, Арпажон. До Арпажона этой дорогой было не больше тридцати километров.

Весь путь от Парижа до Арпажона, когда он потом вспоминал о нем, представлялся ему совсем коротким, и было непонятно, как в такой небольшой промежуток времени можно было увидеть столько разных и не похожих друг на друга вещей: старика, заблудившегося в Кламарском лесу (старик бежал от немцев из-под Крей и, сделав на велосипеде одним махом сто километров, больше не мог сесть на седло); шоссе, ведущее в Пти-Кламар, до того запруженное беженцами, что пришлось ехать в обход, через Верьерский лес, где он увидел целый склад разобранных на части самолетов; боковую пустынную дорогу около Иньи, усыпанную клубникой, как будто кто-то ехал и разбрасывал ягоды нарочно; отряд пехоты, сматывавший телефонные провода, прежде чем покинуть деревушку; стремительный спуск в Орсе, где Осокина чуть не раздавил военный грузовик; чудесную березовую аллею, где его обогнал отряд легких танков и мотоциклов, на некоторое время треском и грохотом моторов заполнивших всю дорогу. И, наконец, уже в сумерки, въезд в Арпажон - и снова хаос повозок, людей, автомобилей.

Несмотря на июнь, было уже совсем темно, когда Осокин разыскал на восточной окраине Арпажона маленькую маргариновую фабрику, расположенную на берегу извилистой мелкой речонки. Фабрика казалась совершенно покинутой - все было закрыто: окна, покосившиеся ворота, маленькая боковая калитка, заросшая крапивой. Над деревьями из-за туч выползла луна, и весь окружающий мир стал фантастичным. Осокин настолько отвык от деревьев, травы, от чистой линии холмов, сливавшейся вдали с серебряным небом, от необыкновенной тишины, что ему решительно начало казаться, будто он спит и все это ему только снится. На стук в ворота никто не откликался, и Осокин уже собрался уходить, когда протяжно и жалобно заскрипела калитка, и на пороге ее появился старик сторож в накинутом поверх белья черном пальто, - вероятно, он уже лежал в постели, когда стук разбудил его. Осокин путано и неуклюже начал объяснять, что он ищет Самохвалова, что Самохвалов его ждет, что он ему писал, и даже начал рыться в бумажнике в поисках старого, уже истершегося по краям самохваловского письма. Старик перебил его:

- Мсье Жорж уехал в Тур еще вчера утром. Сейчас на фабрике никого нет.

Осокин растерялся; он почему-то меньше всего ожидал, что Самохвалов мог уехать из Арпажона, да еще в Тур. Он уже собрался уйти, когда старик неожиданно предложил ему:

- Если хотите, можете переночевать на фабрике в комнате мсье Жоржа…

Осокин прошел за стариком через мощенный булыжником двор к маленькому двухэтажному дому, стоявшему в глубине.

В комнате Самохвалова, помещавшейся под самой крышей, все было чисто прибрано - видно, Жорж уезжал не спеша. Осокин достал было из вещевого мешка еду, но вдруг почувствовал себя до того усталым, что еле добрел до постели, разделся и немедленно с неизъяснимым наслаждением заснул,

3

Пробуждение было медленным, странным, совсем не похожим на обыкновенное пробуждение Осокина, когда острый звон будильника словно ножом отрезал сонные видения. На этот раз под утро ему снился отец, о котором он давно не вспоминал. Отец умер, когда Осокину было одиннадцать лет. В большой светлой комнате - "но ведь это же столовая, как я мог забыть!" - около окна на столике стояла игрушечная пушка. Отец, в длинном черном сюртуке, в смешной татарской ермолке, совал в дуло пушки большие зеленые горошины, оттягивал прокуренными пальцами тугую пружину, и горошина щелкала по белой двери столовой. На полу, у самого порога, были расставлены оловянные солдатики. Горошины катались по полу, останавливались… "Пора чай пить", - сказал отец, вставая, и Осокин услышал, как забулькал закипающий самовар. Отец взял его за руку, и они подошли к обеденному столу, накрытому бело-зеленой скатертью. Осокин поглядел вверх и увидел, что комната стала дырявой - сквозь потолок проступали ветки деревьев, громко защелкал черный дрозд, вместо стола появилась набитая душистым сеном деревянная телега, но невидимый самовар продолжал по-прежнему ласково булькать.

С трудом Осокин открыл глаза. Сквозь щелку ставен, рассекая комнату наискось, падал яркий солнечный луч. На стуле, похожая на белое привидение, раскинув рукава, лежала рубашка. У окна, на столе, прикрывая груду газет, чернела незнакомая фетровая шляпа. "Нет, я не дома", - подумал Осокин. По-прежнему вдалеке продолжала журчать вода, и Осокин не мог понять, откуда в незнакомую комнату проникает ровный, булькающий звук. "Да ведь я в Арпажоне!" Он встал с кровати, прохладный пол щекотал голые ступни; поджимая пальцы ног, он подошел к окну и распахнул ставни. Солнце ударило в лицо и на несколько мгновений ослепило его. Жмурясь, он подставил голую грудь. Все тело невольно ежилось от свежести, проникавшей в комнату. Когда глаза привыкли к потоку света, свергавшегося с безоблачного неба, Осокин осмотрелся вокруг и увидел: внизу, обмывая серые стены дома, покрытые большими и причудливыми пятнами сырости, протекала маленькая и быстрая речонка. Она вырывалась, журча, из-под каменного низкого свода, суетливо бежала по коричневому илистому дну, кое-где прикрытому зелеными распущенными волосами водорослей, и, круто свернув за выщербленный выступ дома, исчезала в тени тополей, блестевших на солнце зеленым пламенем листвы. На противоположном берегу речонки поднималась каменная ограда с облупившейся штукатуркой. На ее гребне, как игрушечные фонарики, сверкали битые бутылочные стекла. Дальше, по ту сторону стены, был виден зеленый склон холма, полого поднимавшийся к самому небу, и вились еле заметные, местами совсем пропадавшие в траве, темные колеи заброшенной дороги. На самой вершине холма курчавился лесок. "Господи, до чего хорошо", - подумал Осокин, отходя от окна и начиная поспешно одеваться. Он стоял еще около зеркала, без пиджака, с намыленными щеками, когда в дверь постучался вчерашний старик и боком, осторожно, вошел в комнату.

- Вы сегодня дальше едете или еще остаетесь в Арпажоне? - спросил он.

- Сегодня? Да, конечно, если я не могу остаться на фабрике, я поищу комнату в городе.

- Зачем же искать, оставайтесь здесь, если хотите. Я спрашиваю, - потому что все уезжают. Все уезжают, все, - повторил он задумчиво.

- Я завтра еду, - решил Осокин, - Мне нужно велосипед починить, неожиданно для самого себя соврал он, чтобы объяснить старику, почему откладывает отъезд.

- Если вам нужно что-нибудь в городе, я куплю вам, - сказал старик.

После того как Осокин попросил купить для него еды, старик еще некоторое время топтался в комнате, не решаясь заговорить. Неожиданно, уже в дверях, он сказал:

- Вы иностранец. Может быть, у вас есть иностранные почтовые марки. У меня большой альбом… и если у вас…

Старик ужасно смутился и беспомощно замолчал, не кончив фразы.

"Ну и чудак", - подумал Осокин. Порывшись в бумажнике, он нашел старый конверт, на который были наклеены три советские марки, и дал его старику. Решился он на это не сразу: с конвертом было связано воспоминание о полученном от двоюродного брата письме, в котором тот звал его вернуться домой. Правда, хлопоты Осокина оказались бесплодными: в консульстве на его нансеновский паспорт русского эмигранта поставили жирный штемпель "Annule" - "аннулирован", - и этим все кончилось, об Осокине, по-видимому, накрепко забыли… Старик обрадовался конверту до чрезвычайности и, бережно прижимая подарок к груди, скрылся за дверью.

Когда Осокин спустился в сад, расположенный позади фабрики, было уже поздно, шел двенадцатый час. На небе появились редкие белые облака. Иногда пятно тени скользило по холмам, спускалось по склону к реке и на несколько минут приглушало блеск зелени, как будто проводя серой тряпкой по деревьям и высокой траве, уже совсем готовой к сенокосу, и потом исчезало, растаяв в сияющем воздухе. Сад был запущен и показался Осокину прекрасным. Вдоль каменной ограды цвели ползучие белые розы. Они свисали пахучими гроздьями, взбегали по проволоке на гребень стены, переплетались друг с другом, и издали казалось, что вся стена облита молоком. Пробираясь по заросшей травой дорожке, Осокин машинально сорвал серо-зеленый листик неизвестного ему растения и был поражен, когда все - и руки, и воздух, и весь сад - терпко и нежно запахло мятой. В углу сада он нашел большую клумбу настурций, похожую на кусок солнца, упавший на темно-зеленую траву, - настолько было ослепительно ярко-оранжевое круглое пятно. Около огненной клумбы, по краю дорожки, росли еще другие цветы, названия которых Осокин не знал.

От воздуха, запаха цветов, солнца Осокин совсем ошалел. Он долго бродил по саду, пока в стене, между розами, не увидел пролома. Продравшись между цепкими ветками, он выбрался на заросший высокой травою берег расширявшейся в этом месте речонки. Здесь было тенисто; сквозь листья тополей пробивались редкие солнечные лучи, трепетавшие на земле, и Осокину показалось на мгновение, что танцует сама трава. Он пошел вдоль берега и вскоре набрел на полянку, окруженную со всех сторон тополями. Место было совершенно пустынно. Осокин скинул пиджак и лег на траву, подставив лицо солнцу, светившему с такой силой, что ослепляло даже через закрытые веки. Внезапно он услышал пение птиц - до сих пор его внимание было поглощено тем, что видели глаза, и он не ощущал звуков. И вот вдруг на него пролился водопад трелей, щелканья, чириканья, свиста. Он погрузился в звуки, как в воду, они окружали его, касались его тела, его закрытых глаз, ему почудилось, что он сам становится легким звуком, что его подхватывает ветер и несет - прозрачного, нереального - сквозь низкие ветви деревьев, над высокой, сгибающейся от прикосновения его тени травою. Чувство мучительного наслаждения охватило его, и он с удивлением подумал о том, что вот он, Осокин, в тридцать семь лет может заплакать от того, что вокруг поют птицы. Он сам не заметил, как крепко заснул, уткнувшись лицом в траву.

Вскоре огненные лучи, обжигавшие его отвыкшее от света лицо, стали нестерпимыми. Осокин сел, открыл глаза, и легкое головокружение охватило его. В небе на фоне белого облака, качались вершины тополей; лужайка, на которой он лежал, накренилась, как палуба парохода. С трудом он поднялся на ноги и подошел к реке. Берег в этом месте опускался отлого, образуя маленькую бухточку, а около воды получалось даже нечто вроде пляжика; узкая коса сероватого и мелкого, как пыль, илистого песка уходила к середине речонки и там скрывалась в шуршащих тростниках. Оглядевшись и видя, что по-прежнему вокруг никого нет, Осокин быстро разделся и, вздрагивая белым, отвыкшим от воздуха, но все же мускулистым телом, вошел в холодную воду. Вода, журча, обвивалась вокруг колен, заворачивалась маленькими воронками, которые быстро уносило течение. Прижав руки к груди, поеживаясь, он присел и сразу выскочил из обжигающей воды. По животу, по спине побежали щекочущие ледяные струйки. Глубоко вдохнув воздух, он набрался храбрости, бросился в воду и с размаху проплыл несколько метров саженками, как плавал гимназистом во время; летних каникул на Оке. Он почти тотчас же задохнулся и, зацепив коленом за неглубокое илистое дно, выбрался на берег, подняв огненный фонтан брызг.

Осокин долго валялся на лужайке и, обсохнув, начал прыгать по траве, голый, удивительно неуклюжий. Трава колола босые ноги, с мокрых волос то и дело сбегали щекочущие капельки, в правое ухо забралась вода - все было необыкновенно, ново, странно и необъяснимо приятно. Отрывочные воспоминания детства, уже давно не приходившие ему в голову, окружили его. Он вспомнил Оку, высокий глинистый берег, заливной луг, пересеченный голубыми пятнами воды… Вспомнился ослепительный жаркий день, когда десятилетний Павлик шел за гробом матери вместе с отцом, кутавшимся, несмотря на зной, в черное пальто, - отец уже был безнадежно болен. После этого дня в жизнь Павлика вошли две тети: орловская - тетя Вера, сестра матери, и рязанская - тетя Даша, сестра отца. Особенно часто он живал у тети Даши, на Оке: терраса, круглый никелированный самовар, длинная удочка, с которой он не расставался все лето ("Ах, вот если бы сома вытащить!"), запах сена - такой густой, что, приглядевшись, можно было увидеть, как он струится вместе с горячим воздухом над полями…

Осокин вернулся на маргариновую фабрику, переполненный непривычными ощущениями: горела обожженная солнцем спина, чесались и горели комариные укусы, болели не привыкшие к яркому свету глаза, и вместе с тем все тело было полно необыкновенной радостью и весельем. В десять минут он съел всю провизию, принесенную стариком, и, как зачарованный, словно боясь опоздать, вернулся в сад.

Еще утром он заметил в углу сада большой дубовый пень, который, по-видимому, недавно пытались выкорчевать, да так и бросили, без толку взбуравив землю. Раздобыв в маленьком сарайчике лопату, кирку и старый, покрытый ржавчиной топор он принялся за дело. Однако работа оказалась куда трудней, чем он думал: кирка застревала между корнями, топором никак не удавалось два раза ударить по тому же месту, лопата вообще не входила в твердую, кремнистую землю. Через полчаса Осокин весь покрылся потом, рубашка прилипла к телу, болела нога, по которой он стукнул киркою. Приостановив работу, он критически осмотрел пень - земля была взбуравлена пуще прежнего, но дело не подвинулось вперед ни на шаг. Ненависть к пню охватила его.

- Ну, подожди, я все-таки одолею тебя, - пробормотал он вполголоса.

Решив переменить тактику, Осокин начал рыть траншею, отступя шага на два от пня. Корней здесь было меньше, и вскоре ему удалось вырыть яму глубиной в добрый метр. Продолжая работать в глубине, по пояс окруженный рыхлой землею, он начал обходить пень сбоку. Наконец, пень был окружен траншеей. Осокин попытался сдвинуть его с места, но пень даже не покачнулся, и он чуть не сломал кирку. Пришлось подрываться под пень, в глубину, добираться до главного корня, уходившего в твердый грунт, - теперь пень стоял на корневище, как гигантский гриб.

Работать было трудно, накопившуюся землю приходилось выбирать руками, но ярость борьбы не оставляла Осокина. Нагибаясь к земле лицом, впервые за много лет вдыхая запах глины, мокрого дерева и камня, он кое-как разрубил толстый корень, от которого, как от камня, отскакивал топор. Осталось сделать еще одно, последнее усилие. Осокин уперся обеими ногами в пень, а спиною - в стену вырытой им ямы, согнулся дугой и начал медленно, напрягая все мускулы, выпрямляться. Пень вздохнул, в глубине, под землею что-то треснуло, и тяжелый гриб свалился набок, задрав кверху обрубленные щупальца корней.

Торжествующий и измученный, Осокин огляделся вокруг. Уже вечерело, по небу медленно плыли великолепные огненно-розовые облака, в саду стояла глубокая тишина, нарушавшаяся тонким комариным гуденьем. Мягкий вечерний ветер шуршал еле заметно беспокойными листьями осины. У Осокина нещадно болела спина и ныли натруженные руки. Он отнес инструменты в сарайчик, припер шаткую дверь оглоблей и закурил сигарету. Медленно начали проясняться мысли - до сих пор он думал только о пне и отчаянной борьбе с ним, - он вспомнил, что сегодня 13 июня, что он в Арпажоне и что немцы, может быть, уже заняли Париж. Осокин медленно побрел к фабрике.

Старика ему удалось разыскать в большой полутемной кухне, перед очагом, в котором медленно тлели толстые поленья. Старик сидел неподвижно, прямой и строгий. Тень его падала на гладкую, недавно выбеленную стену.

- Что нового в городе? - спросил Осокин, невольно робея перед строгостью и неподвижностью старика

- Все то же самое: беженцы, заторы, люди совсем сошли с ума.

- Вы не знаете, вошли немцы в Париж?

- Кто его знает. Одни говорят, что вошли, другие - нет. Не знаю.

Осокин видел, что разговор никак не клеится, и хотел уже подняться наверх, в комнату Самохвалова, как вдруг ему пришло в голову заговорить о марках. Старик сразу оживился, потерял свою важность и неприступность. Он усадил Осокина в плетеное кресло и подробно начал рассказывать о том, что он состоит корреспондентом целого ряда филателистических обществ и что он чрезвычайно благодарен Осокину за советскую марку с дирижаблем, хотя у него уже есть эта марка, но экземпляр Осокина лучше. "Все зубчики до единого целы", - прибавил он голосов совсем уже растроганным. Потом старик принес один из альбомов - всего таких альбомов у него восемнадцать - и долго, с наслаждением показывал различные серии русских марок.

Затем старик пустился в технические разъяснения, говорил о различных водяных знаках, о марках с ошибками, о том, что теперь очень многие начали заниматься филателией, но что эти новые коллекционеры преследуют цели коммерческие, не понимают всей сущности собирания марок.

- Ведь у каждой марки есть душа, собственная жизнь и собственная судьба. Поэтому я гашеные марки предпочитаю новым, - прибавил он, - новые марки - это как солдаты, никогда не бывавшие на войне, - бог его ведает, какими они окажутся в бою!

Осокин слушал старика, стараясь широко открывать слипающиеся глаза. Слушал повествование о водяных знаках, количестве зубчиков, о названиях необыкновенных стран, которые как огоньки вспыхивали в темноте уже совсем полусонного сознания.

Под конец старик совсем расчувствовался и достал из буфета графинчик с коньяком.

- Тысяча восемьсот девяносто восьмого года! - сказал он многозначительно.

Назад Дальше