Дикое поле - Вадим Андреев 5 стр.


Угостив Осокина рюмочкой необыкновенно пахучего и крепкого напитка, со свечой в руке - в тот вечер электричество вдруг перестало гореть - старик проводил его до комнаты Самохвалова. Заснул Осокин быстро и крепко. Однако все же последней мыслью было: "Куда же я завтра еду?"

4

Он проснулся на исходе лунной июньской ночи. Весь вчерашний день, проведенный в Арпажоне, несмотря на сад, купанье, на борьбу с дубовым пнем, его осаждали воспоминания. В свое время, когда Осокин поступил на каучуковый завод, он запретил себе вспоминать, но теперь, когда завод закрылся… Вот и сейчас, хотя он не помнил сна, только что им виденного, он вдруг оказался на берегу Азовского моря, в маленьком окопчике, вырытом в мягкой полупесчаной земле. Чем- то это воспоминание было связано со сном, но чем - Осокин уже не знал. Это был тот самый окопчик, где все началось или всё кончилось, - можно было сказать и так и этак. Все случилось в конце жаркого и удивительно безветренного дня. С самого утра окопчик атаковали красноармейцы. После того как одна волна атакующих, встреченных пулеметным огнем, откатывалась в глубину, в рыжую сожженную солнцем степь, поднималась новая цепь атакующих…

Осокин повернулся на бок. В открытое окно было видно, как медленно выступала из сумрака курчавая роща на вершине холма и прижималась к земле узкая полоса тумана. В окно тянуло свежестью и предрассветной сыростью. Осокин закурил папиросу и вернулся к мысли, с которой заснул: "Куда же мне теперь ехать?" Больше сомнений в том, что ему надо ехать, у него не было: "Ведь говорили же, что нас, русских, вторую категорию - тех, кто постарше, - должны мобилизовать в середине июня. Если Париж взят…"

С этой мыслью он никак не мог примириться, не мог себе представить Елисейские Поля - те самые Поля, которые он видел третьего дня, - заполненными немецкими солдатами, немецкими танками и немецкими орудиями. Однако с очевидностью, даже самой фантастической, спорить было бесполезно - ведь недаром же видел он расклеенную на парижских улицах афишку; сообщавшую, что город объявлен открытым, афишку, вдобавок подписанную французским генералом с такой немецкой фамилией, что многие принимали это за первое распоряжение оккупационных властей. "Если Париж взят, - продолжал думать Осокин, - то война будет продолжаться за Луарой. Если я вернусь домой или останусь в Арпажоне - получится, будто я сдаюсь в плен". Хотя к войне Осокин относился равнодушно, дезертирство он считал несовместимым с тем сложным чувством любви и уважения, которое понемногу выработалось у него по отношению к Франции. Он не чувствовал себя французом, оставаясь русским в своих привязанностях, вкусах, в своей тоске, с которой вспоминал о детстве. Эту свою "русскость" Осокин не считал каким-нибудь особенным достоинством. Нет, это была скорее особенная черта характера, почти что физическое качество - как, например, его русский нос картошкой. И вместе с тем, сам не замечая как, он полюбил Францию, весь тот сложный комплекс, который охватывается этим словом: французский язык, французскую шутку, французскую природу, единственный, неповторимый, ни на что не похожий Париж, французское отношение к окружающему миру, - то, что определяется непереводимым словом "mentalite". Период "странной войны", когда Франция стараниями целого ряда политиков была подготовлена к поражению, совершенно сбил его с толку, но он все же чувствовал, что вот так, здорово живешь, он, Осокин, русский эмигрант, не имеет права мириться с поражением, допустить немцев верховодить во Франции.

"Куда же мне ехать и как же мне ехать, не имея разрешения передвигаться по Франции?" Нелепость положения, в котором он оказался, поразила его: "Если я останусь в Арпажоне, я, как русский эмигрант призывного возраста, буду взят в плен немцами. Если же я выеду за пределы смежных с Парижем департаментов, любой полицейский сможет взять меня за шиворот и отправить в концентрационный лагерь для нежелательных иностранцев". У Осокина всегда документы были в полном порядке, и то, что он ни с того ни с сего окажется на нелегальном положении, ему было до чрезвычайности неприятно. "Во всяком случае я должен перебраться на ту сторону Луары. Уже сегодня к обеду я смогу попасть в Орлеан, ну, а там видно будет".

Вставая и медленно одеваясь перед окном, он почувствовал, как болит все тело; с грустью он посмотрел на руки, покрытые кровавыми мозолями, ссадинами и царапинами. "Пожалуй, руль будет трудно держать", - подумал Осокин.

В окне рассвет разливался все шире и шире, затопляя холм, поля и деревья ровным белым сиянием. Неожиданно солнечные лучи подожгли окна стоявшего неподалеку маленького дома, такого невзрачного, что, пока он оставался в тени, Осокин совсем его не замечал. Дробясь в оконных стеклах, окруженные радужными ореолами солнечные лучи горели с таким напряжением, что Осокин невольно зажмурился. Где-то стукнула захлопнутая сквозняком дверь. "Однако пора, вот уже и старик встал".

Осокину не удалось выехать из Арпажона раньше восьми часов - старик, уже приготовивший кофе, долго не отпускал его, и, хотя разговор не касался больше почтовых марок, чувствовалось, что марки присутствуют незримо и что достаточно произнести одно неосторожное слово, как снова хлынет неудержимый поток филателистических рассуждений.

Сразу же по выезде из Арпажона Осокин попал в такой затор беженцев, что пробираться вперед, даже пешком, не было никакой возможности.

Несмотря на то что карта парижских окрестностей, которая была у Осокина, кончалась Арпажоном, он решил отправиться в обход и вернуться на Орлеанскую дорогу около Этампа. Однако шоссе, ведущее в Ферте- Алле, было тоже запружено - видно, не одному Осокину пришла мысль ехать в обход. Тогда Осокин свернул на узкую дорогу, зигзагами всползавшую на холм между зарослями ежевики и дубняка. Выбрал он ее наугад, надеясь, что она рано или поздно выведет его на большое шоссе, пересекающее департамент Сены и Уазы с востока на запад. Для него стало ясным, что к обеду в Орлеан он не попадет. "Добраться бы к вечеру до Луары - и то будет хорошо", - думал он, ведя велосипед за руль и стараясь не попасть передним колесом в колею. По мере того как он удалялся от шоссе, слабели крики и шум толпы, заглушенные расстоянием; рев клаксонов и грохот тяжелых телег уступали место неистовому щебетанью птиц. Освещенные солнцем груды облаков, медленно проплывавшие по небу, подействовали на Осокина успокоительно, и раздражение, охватившее его на шоссе, когда он топтался, стиснутый бурлящим потоком беженцев, начало проходить.

Вскоре он увидел на дороге молодую женщину, чинившую велосипед. Переднее колесо было снято, на земле лежал красный круг камеры, и женщина новеньким, но, по-видимому, совершенно испорченным насосом пыталась ее накачать. Поравнявшись, Осокин краем глаза взглянул на светлые чулки, заметил белую блузку. "И откуда у нее в дороге такая отглаженная блузка?" - подумал он, но предложить свою помощь не решился: "Еще свяжешься, а потом всю дорогу придется возиться…" Осокин уже прошел мимо, когда услышал, как женщина крикнула:

- Лиза, Лизок, где ты?

Русская речь заставила Осокина остановиться, и он обернулся с такой стремительностью, что чуть было не выронил велосипед. Он увидел, как, осторожно раздвинув лианы ежевики, точно театральный занавес, появилась маленькая девочка в розовом платье и розовой вязаной кофточке, с короткими, совсем белыми косичками, завязанными на макушке бантом. В руках она держала измятую, растрепанную куклу.

Осокин прислонил свой велосипед к высокому камню и подошел к женщине.

- Может быть, я могу вам помочь? - спросил он неуверенно, все еще побаиваясь ненужного знакомства.

Женщина выпрямилась, откинула с лица светлые волосы и внимательно осмотрела Осокина с головы до ног.

- Да, конечно. Но вы только что прошли мимо и посмотрели так неодобрительно, что я вас не решилась остановить.

- Я услышал, что вы говорите по-русски, и я… - продолжал Осокин путаясь.

- У меня насос испортился, никак не могу надуть проклятую шину. А если бы я была француженкой, так мне и помогать не стоило бы? - прибавила она, улыбаясь.

Не отвечая, но отметив улыбку на крепких и волевых губах, Осокин взял в руки насос, развинтил его, поправил свернувшуюся набок головку поршня и, накачав камеру, прислушался, приблизив к щеке пахучую резину.

- Здесь у вас дырка, - сказал он, наслюнив палец и проводя им по камере. - Видите, - прибавил Осокин, показывая на вздувшийся и тотчас же лопнувший пузырь, - если не починить, то вам придется каждые полчаса надувать шину.

Пока Осокин занимался починкой камеры, девочка стояла рядом и внимательно следила за его движениями. Очень черные, немного раскосые, азиатские глаза придавали ее лицу необыкновенно строгое и сосредоточенное выражение. Если бы не белые косички, она была бы похожа на татарчонка. Куклу девочка держала за руку и раскачивала из стороны в сторону, как маятник.

- У тебя, Лиза, - сказал Осокин, - косички беленькие, а глаза, как у китаянки.

- У меня волосы совсем не белые, а золотые, - ответила девочка очень серьезно. - А глаза как у папы, так мама говорит. А тебя как зовут? - прибавила она, помолчав и все по-прежнему раскачивая куклу.

- Павел, дядя Павел. Павел Николаевич Осокин. А тебе сколько лет?

- Мне пять лет, - сказала девочка отчетливо, как на экзамене, и спросила, обращаясь к матери: - Почему все чужие спрашивают, сколько мне лет? Разве это и так не видно?

Осокин смутился и, желая загладить вопрос, почему-то показавшийся и ему самому нетактичным, предложил молодой женщине проводить ее до выхода из леса. "Если нам по дороге", - добавил он, не желая навязываться.

- Да, я вам буду благодарна. Я хочу как можно скорее попасть в Этамп. Мне сказали, что оттуда идут поезда. Я еду далеко, на остров Олерон. На велосипеде мне с Лизой не добраться.

Они пошли дальше по узкой лесной дороге. Вскоре начался' спуск. Лиза бежала впереди, подпрыгивая на одной ножке, останавливаясь и внимательно рассматривая жуков, бабочек, стрекоз, вылетевшую из-за куста сороку, потом - большую черную, точившую клюв о ветку птицу, которую Осокин окрестил дятлом, хотя совсем не был уверен, что это дятел. Из разговора с молодой женщиной Осокин узнал, что ее зовут Елена Сергеевна (фамилию он не разобрал, но почему-то постеснялся переспросить), что муж ее на войне (впрочем, о муже она говорила неохотно, и Осокин не стал настаивать) и что она собирается ехать на Олерон, потому что там жила когда-то во время летних каникул и знает очень славных крестьян, которые не откажутся ее приютить на некоторое время.

Дорога, которую выбрал Осокин, чтобы пройти прямиком, оказалась бесконечной: она то вползала на невысокие холмы, то опускалась в овраги, долгое время огибала на опушке вязовый лес, петляла; ежевичные заросли сменялись дубняком, дубняк - осинником, осинник, в свою очередь, сливался с зарослями каштанов, и в конце концов начинало казаться, что дорога никуда не приведет. Иногда, но довольно редко, они обгоняли беженцев, неосторожно выбравших этот же путь. Но вот издали, из-за высоких кустов боярышника, начали доноситься автомобильные гудки и шум толпы. Пройдя несколько километров по извилистой дороге Осокин и его спутница, наконец, выбрались на шоссе и снова попали в поток беженцев, двигавшихся на запад, к Этампу. Осокин помог Елене Сергеевне сесть на велосипед - для нее это было трудно, так как кроме тюка, привязанного сзади, она везла Лизу в маленьком плетеном креслице, приделанном к рулю, - а сам поехал сзади, наблюдая, с какой уверенностью и ловкостью она лавировала между запрудившими дорогу автомобилями и повозками. Он видел ноги в светлых чулках, темно-синюю широкую юбку, вздувшуюся кофточку, пронизанную солнечными лучами.

"Может быть, и мне поехать на Олерон? Вот старик говорил, что и Самохвалов поехал в ту же сторону - в Тур. Не все ли равно, куда мне ехать, раз у меня нет разрешения на путешествие по Франции? Уже скоро двадцать лет, как я не видел моря". У Осокина была необъяснимая, но глубокая, почти физическая тяга к морю. С необыкновенной отчетливостью он увидел перед собой плоские крыши Стамбула, разрезанные пополам арбузы мечетей, иглы минаретов и вдалеке ослепительное, залитое вечерним солнцем, пылающее июльское море, на поверхности которого, как длинные черные корабли, застыли Принцевы острова.

Пользуясь маленьким просветом между оставшимися повозками, Осокин поравнялся с Еленой Сергеевной и невольно посмотрел на ее волевые губы.

"С характером Женщина", - подумал он, стараясь не зацепить плечом высокую крестьянскую телегу, на выступающие ребра которой были надеты новые плетеные стулья из орехового дерева - вся обстановка гостиной, захваченная с собой во время бегства.

- До чего же все-таки экономный народ, - сказала Елена Сергеевна, указывая на телегу. - Вы заметили, Павел Николаевич, что все беженцы в новых костюмах, как будто они не от немцев бегут, а собираются на деревенскую свадьбу?

- Что вы будете делать, если вам не удастся сесть в Этампе на поезд? - спросил Осокин.

- Доедем как-нибудь. Мир не без добрых людей.

- Да и не без злых. Смотрите, осторожнее.

Дорогу преградил большой опрокинутый грузовик. Выше головы висели в воздухе его огромные колеса. Падая, он придавил радиатор маленького "фиата". Народу вокруг толпилось немного - вероятно, несчастный случай произошел еще накануне. Осокин помог Елене Сергеевне перетащить велосипед обочиной дороги и снова поехал сзади, наблюдая за ровными движениями ног; обтянутых светлыми чулками.

"Ладно, - решил он, - спешить мне некуда. Если Елена Сергеевна сядет в поезд в Этампе, я с ней не поеду, а если ей придется пробираться дальше на велосипеде…"

"Мало ли какие бывают случаи по дороге, - добавил он про себя, настроившись уже совсем игриво. - Только вот девчонка, пожалуй, тут ни к чему".

Не доезжая километра до Этампа, Осокину и Елене Сергеевне пришлось сойти с велосипедов и пробираться между повозок пешком. Он передал свой легкий велосипед Елене Сергеевне, а ее нагруженный (Лизу оставили в корзиночке) повел сам. Лиза устала от бесконечного хождения по проселочной дороге и теперь дремала, натягивая постромки, которыми ее креслице было привязано к рулю. На узких улицах старинного города толпа была густая, люди нервничали, иногда раздавались истерические женские возгласы, ругательства мужчин, плач детей. На одном из перекрестков Осокин увидел даже драку: человек постарше, лет сорока, упрямо и безмолвно бил парня допризывного возраста. Парень от каждой оплеухи дергал белобрысой головой, пытался отвести удары, но сам в драку не лез.

- Вероятно, отец с сыном, - сказала Елена Сергеевна, отворачиваясь, страдальчески и в то же время презрительно поджимая губы. - Ох, не выношу я грубости. Вот моя сестра Маша, та ходит даже на матчи бокса, а я этого не понимаю.

После долгих усилий, прижатые друг к другу - Осокин чувствовал то локтем, то бедром крепкое тело Елены Сергеевны, - они выбрались на площадь перед вокзалом. Здесь толпа уже не двигалась, а стояла на месте, сжатая, с одной стороны, высоким колючим забором и железнодорожной насыпью, а с другой - старинными домами с черепичными крышами, покрытыми мхом, и с высокими, плоскими, как куски стен, закоптелыми трубами. Железнодорожное полотно оставалось пустынным, и было совершенно непонятно, для чего вдоль запасных путей расставили часовых в новеньких шинелях.

- Знаете что, Елена Сергеевна, оставьте надежду сесть в поезд в Этампе. Если даже когда-нибудь и подадут состав, то тут такая начнется Ходынка…

Он не кончил фразы: сзади, покрывая гомон толпы, заглушая отдельные возгласы и гудки автомобилей, медленно и неудержимо нарастал шум авиационных моторов. Все головы повернулись на северо-восток, но на фоне облаков, ярко освещенных солнцем, и между облаками, на глубокой синеве неба, ничего не было видно. На площади вдруг наступила глубокая тишина, только вдалеке хриплый автомобильный гудок продолжал надрываться протяжно и нудно, как будто только подчеркивая надвинувшуюся на площади тишину.

- Вот они!

Неизвестно, кто крикнул первым, но вся толпа, всколыхнувшись и повторяя на все лады: "Вот они, вот они", продолжала стоять, зачарованная приближением бомбовозов. Из-за островерхих крыш, гораздо ниже, чем ожидал Осокин, появились первые самолеты, летевшие треугольником. Шум моторов становился грозным и таким тяжелым, что, казалось, было видно, как дрожит воздух. За первым треугольником выплыл второй. Стоявший рядом с Осокиным старик в баскском берете бросил ручную тележку, на которой лежали аккуратной пирамидкой сложенные чемоданы, и начал яростно продираться через толпу, но вскоре, прижатый к железнодорожному забору, выдохся и, присев на корточки, закрыл руками голову. Самолеты надвигались очень быстро и через несколько секунд уже были над головой, превратившись из серебряных в ярко-черные.

- Это немцы!

Вслед за криком, перешедшим в дикий, звериный вой, раздался нарастающий свист падающих бомб. Толпа подхватила Осокина, кинула его в сторону от Елены Сергеевны; он еле смог удержать падавший вместе с Лизой велосипед - девочка судорожно билась, стараясь освободиться от стягивающих ее постромок. На секунду Осокин увидел широко, невероятно широко открытые черные глаза, сделал несколько шагов, споткнулся и, увлекая за собой Лизу, все еще старавшуюся освободиться, упал на землю, не успев даже вытянуть руки. В ту же минуту раздался вой и грохот близкого разрыва, и Осокин потерял сознание…

Очнувшись, он увидел, что велосипед с задранным кверху задним колесом, которое еще продолжало крутиться, прижимал Лизу к земле, она лежала, уткнувшись лицом в мостовую, страшно маленькая и как будто совсем нетронутая. Осокин отстегнул постромки и положил на землю ее хрупкое, но живое - он чувствовал это - тельце. Глаза Лизы были закрыты, на левой щеке чернела царапина, медленно наливавшаяся темной, смешанной с землей, густой кровью. Платье было разорвано, и голые ножки беспомощно раскинулись.

Назад Дальше