Осокин осмотрелся вокруг, с трудом преодолевая головокружение. Поблизости он увидел дымящуюся большую воронку, раскиданные камни мостовой, перевернутые тележки, брошенные велосипеды, упавший набок автомобиль, вдоль по радиатору которого уже бежал острый белый огонек. Тела убитых лежали вокруг воронки в самых необыкновенных позах, как будто их скрючило и переломало силою взрыва. С некоторых воздушная волна содрала одежду, и на белой коже особенно отчетливо выступали кровоточащие полосы. Несколько раненых отползло в сторону, старик, тот самый, которого толпа прижала к железнодорожному забору, сидел скрючившись и широко раскрывал беззубый рот вероятно, он кричал, но Осокин ничего не слышал. Он положил Лизу, шатаясь, подошел к воронке и наткнулся шагах в двадцати на тело Елены Сергеевны. Воротничок кофточки оставался гладко выглаженным, но пониже, на груди, из черной дыры медленно текла густая кровь. Верхняя часть головы была снесена осколком, и остатки светлых волос тоже стали черными от крови. Правой рукой Елена Сергеевна сжимала руль осокинского велосипеда. "Сколько крови, - подумал Осокин, - я не знал, что в человеке столько крови". Осокин стоял над телом Елены Сергеевны, тщетно стараясь собрать разбегавшиеся мысли. Продолжала мучительно кружиться голова. Одолевала отвратительная тошнота. "Что я могу сделать? Что я должен сделать?" Осокин повернулся и, шатаясь, отошел в сторону. Тошнота перешла в приступ рвоты. Оправившись, Осокин снова подошел к телу Елены Сергеевны. "Лиза не должна этого видеть". Отворачивая лицо, Осокин осторожно высвободил руль из легко открывшихся пальцев и заметил, что велосипед как будто цел. Пошатываясь, но уже более твердой походкой, он подошел к тому месту, где лежала Лиза. Он поднял показавшееся ему невесомым тело девочки и, прижимая его к груди, забыв о том, что может сесть на велосипед, пошел, с каждой секундой ускоряя шаги, прочь от площади. Невдалеке он увидел маленькую собачонку, отчаянно дрожавшую всем телом. Она вертелась вокруг оторванной ниже колена мужской ноги в желтом стоптанном башмаке. Собачонка нюхала башмак, отбегала на несколько коротких прыжков и, дрожа, помахивая коротеньким обрубком хвоста, снова возвращалась к желтому башмаку.
Осокину пришлось обойти груду перевернутых автомобилей, образовавшую нечто вроде баррикады. На мостовую, смешиваясь с кровью, натекала большая лужа бензина. Когда Осокин наконец выбрался на боковую улицу, сзади разом вспыхнул огонь, и отсвет пожара замелькал на серой, выщербленной осколками бомб шершавой стене низкого дома. Мимо, спотыкаясь и падая, пробежала курица с оторванным крылом, волочившимся сзади, как тряпка.
На одной из боковых улиц Осокин наткнулся на группу людей, безмолвно перед ним расступившихся. Он хотел было спросить, где находится госпиталь, но вдруг в голове, среди бессвязных образов и мыслей, возникло совершенно нелепое соображение о том, что бумаги у него не в порядке, и он, все прибавляя шаг, свернул в первую попавшуюся улицу и почти тотчас же оказался на ведущем за город широком шоссе. "Как же я не взял ничего для Лизы? Надо было бы поискать… да что поискать?.. Сумочку, что ли?" Но мысль вернуться на площадь перед вокзалом показалась ему совершенно неосуществимой.
Осокин посмотрел на лицо девочки, продолжавшей неподвижно лежать у него на руках. "А вдруг она мертва, вдруг не придет в себя?" Ужас начал с новой силой подступать к нему. Неожиданно его рука ощутила биение Лизиного сердца. "Да нет же, не может быть, она жива", - подумал он и с размаху хотел вскочить на велосипед, но заметил, что кожа седла сильно попорчена, залита кровью, а само седло свернуто набок. Осокин положил Лизу на землю и кое-как выправил седло. Он очень спешил и поэтому был особенно неловок - ему казалось, что, пока Лиза лежит у него на руках, с ней ничего больше не может случиться. Когда седло было выправлено, он снова поднял Лизу и, держа руль одной рукой, попытался сесть на велосипед. Это удалось ему не сразу, и он чуть было не упал, но все же кое-как поймал ногами педали и поехал по шоссе, обгоняя беженцев, как и он, спешивших покинуть проклятый город.
5
Осокину показалось, что он едет очень быстро. Левой рукой прижимая девочку к груди, правой вцепившись в руль велосипеда, он изо всех сил жал на педали, пользуясь тем, что повозок на шоссе стало как будто меньше. Но на самом деле он двигался медленно - во всем теле начала ощущаться боль, которой он не чувствовал раньше. Понемногу обрывки мыслей, беспорядочно и надоедливо мелькавшие в его сознании, стали проясняться, появилась некоторая последовательность и логичность в хаотической смене образов и ощущений. Понемногу ослабевал и мучительный шум в ушах. Однако до сих пор еще Осокин не мог уяснить себе, что с ним происходит, иногда ему чудилось, что это вовсе не он попал под бомбардировку в Этампе и вовсе не он едет по извивающейся, узкой, совершенно незнакомой дороге. Минутами он видел себя со стороны, как будто он, Осокин, сидит на краю дороги, а некто другой, на него не похожий, проезжает мимо, держа рукой какую-то девочку.
На одном из крутых подъемов он застонал от боли в правой ноге, И эта боль вернула его к действительности. Он слез с велосипеда и в первый момент чуть было не потерял равновесия - земля закружилась, быстро убегая из-под ног. Потом он посмотрел на Лизу, которую машинально продолжал прижимать к груди. Она по- прежнему не приходила в сознание, и Осокину начало казаться, что она умерла, - у него вдруг исчезла уверенность в том, что, пока он ее держит, она должна остаться живой. Он приложил ухо к груди девочки и, ощущая щекой тоненькие ребра под разорванным платьем, старался расслышать биение сердца, но ничего не слышал. "Дурак, испугался, что бумаги не в порядке, и не отвез ее в госпиталь. Боже мой, какой я дурак! - с отчаянием повторял он про себя. - Теперь уже поздно, уже все погибло, и это я виноват, струсил, о боже мой, какой я дурак".
Оглянувшись, он увидел неподалеку под горою небольшой крестьянский дом. Впрочем, этот дом он видел и раньше, но только теперь осознал, что в нем, должно быть, живут люди. Забыв о боли в ноге, он побежал полем, с трудом перебрался через глубокую канаву - велосипед он тащил с собой - и в тот момент, когда входил во двор фермы, заметил, что Лиза на секунду открыла глаза.
На крыльцо, сложенное из грубо обточенных камней, вышла молодая женщина, державшая в руках медную кастрюлю. Женщина сказала ему что-то, но Осокин ничего не понял: он видел только, как она открывала рот и вместо голоса откуда-то доносился еле различимый писк. Осокин пытался объяснить, что с ним случилось, повторял отдельные слова: "бомбардировка", "Этамп", "воды", но и своего собственного голоса он почти не различал. "Да что же это такое, - подумал он, - оглох я, что ли?" Женщина ему ответила, и на этот раз он понял несколько слов - она приглашала его войти в дом. "Я услышал или догадался?" - думал он, укладывая Лизу на маленький диванчик, стоявший в углу закопченной, но чисто выметенной кухни. "Сделала она движение рукой, приглашая войти? Нет, кажется, не сделала". Тут Лиза начала тереть глаза, потом открыла их и, глядя в упор на Осокина, спросила что-то (вероятно: "Где мама?").
- Мама осталась в Этампе, знаешь, в том городе, где мы были. Она сказала, чтобы я тебя отвез на Олерон на велосипеде. В поезде не было места. - "Какую ерунду я говорю!" - пронеслось у него в голове.
Однако Лиза отнеслась к его словам совсем спокойно. Впрочем, может быть, она тоже плохо слышала или просто не вполне ясно соображала, что с нею происходит и где она находится.
Молодая женщина взяла Осокина за руку и подвела его к зеркалу, висевшему позади большого буфета, в простенке. В зеленоватом стекле он увидел свое лицо, совершенно белое от пыли, пересеченное черными полосами царапин. На этой неправдоподобной клоунской маске, неподвижной и мертвенной, горели неестественно расширенные, сумасшедшие глаза, из голубых превратившиеся в сине-черные. Воротничок был разорван, галстук сполз на сторону, и пиджак покрылся разводами грязи. Лицо и особенно глаза настолько были не похожи на то, к чему привык Осокин, что он совершенно растерялся и в течение нескольких секунд не мог прийти в себя. Он чувствовал, что уходит из привычного мира в какой-то другой, становится человеком, отрешившимся от всего, чем он жил последние годы. Закружилась голова, ему почудилось, что он стоит на грани безумия, и невольно с ужасом он закрыл глаза…
Молодая женщина снова взяла его за руку, и от этого прикосновения все начало становиться на привычные места. "Что со мной? Надо взять себя в руки. И помыться, да, помыться". И он покорно двинулся в угол кухни, к большому, выдолбленному в камне умывальнику, на котором стояло ведро с водой.
Сняв пиджак и засучив рукава рубашки (рубашку Осокин по застенчивости не решился снять), он начал сосредоточенно мыться. Прикосновение холодной воды было неизъяснимо приятным. Молодая женщина, набрав в эмалированный таз воды, вернулась к Лизе, неподвижно лежавшей на диванчике. Моя руки, Осокин заметил на ладонях кровавые мозоли, которые он натер накануне, когда выкорчевывал дубовый пень, и вид этих мозолей его почему-то успокоил. "Была бомбардировка в Этампе, но я остался жив. И Лиза жива, значит, все хорошо, - подумал Осокин, - я должен отвезти ее на Олерон", - последняя мысль была теперь совершенно естественной. Осокин не мог себе представить другого решения вопроса. "Сможет ли она сидеть на раме велосипеда? Конечно нет. Как же я ее повезу? Я должен сегодня же добраться до Луары, иначе будет поздно". От холодной воды, которую он лил себе на голову, ему стало совсем хорошо. Понемногу он начал различать голоса людей, разговаривавших в комнате. Он вытерся полотенцем, неизвестно откуда появившимся у него в руках, и огляделся вокруг. В комнате кроме молодой женщины, продолжавшей возиться около Лизы, оказалось еще несколько человек, вошедших, пока он мылся: молодой крестьянин в фетровой жеваной шляпе, согнутый старик с костылем, высокая и очень худая женщина, стоявшая в дверях и с любопытством разглядывавшая Осокина.
Начались расспросы. Осокин полуслышал, полудогадывался и отвечал коротко и неохотно, все время косясь на Лизу и боясь, что она услышит: ему не хотелось при девочке рассказывать о бомбардировке. Вдруг неожиданная мысль поразила его: "А вдруг она меня не узнает, ведь я для нее совсем чужой. Она не успела ко мне привыкнуть и не захочет со мною ехать. Правда, она меня о чем-то спрашивала, но ведь я из-за своей глухоты не знаю даже, о чем". Осокин почувствовал, как у него ослабели ноги, и он, отчаянно робея, подошел к девочке. Лиза сидела на диване, уже умытая и причесанная, а молодая женщина, стоя перед ней на коленях, быстрыми движениями ловких рук зашивала разорванную юбку.
Лиза взглянула на Осокина черными-черными внимательными глазами и вдруг улыбнулась.
- Да, я знаю тебя, - сказала она по-русски, как будто отвечая на немой вопрос Осокина. Ему так хотелось услышать эту фразу, что он разобрал слова, несмотря на глухоту.
- У тебя ничего не болит?
- Вот здесь больно, - Лиза показала на большой синяк на руке. - А Мусю мама с собой взяла?
Осокин долго не мог понять, о чем она спрашивала, ему все казалось, что Лиза говорит шепотом и слова ускользают, прозрачные и легкие, как пух. Наконец он сообразил, что речь идет о кукле.
- Да, конечно, она взяла с собой. Когда мы приедем на Олерон, мама уже будет там ждать нас… Вместе с Мусей, - прибавил он, помолчав.
- Мама всегда говорила, что я сама должна ухаживать за Мусей, и вот вместо меня взяла с собой Мусю. - Но Осокин не расслышал этой фразы.
В сопровождении молодого крестьянина Осокин вышел во двор и занялся велосипедом. "Решительно все в порядке, только вот седло…" Кожа на седле была рассечена и запачкана черными пятнами крови. Осокин отвязал чемодан, оказавшийся нетронутым - только на крышке он заметил длинную и глубокую царапину, как будто кто-то провел очень твердым ногтем, - и достал цветной платок. "Вот так, - сказал он себе, обвязывая платком седло, - я, по крайней мере, не буду касаться пятен крови, хотя кто его знает, может быть, это и не кровь Елены Сергеевны". Молодой крестьянин снова начал расспрашивать о подробностях бомбардировки, но Осокин отвечал неохотно, все одной и тою же фразой:
- Я не помню, раздался свист, я потерял сознание и больше ничего не помню.
Осокин чувствовал, что если начнет говорить, то не сможет остановиться. Кроме того, он боялся вспомнить о смерти Елены Сергеевны. "Надо ехать, вероятно, уже поздно". Машинально он взглянул на часы-браслет и с удивлением заметил, что секундная стрелка маленькими толчками продолжала упрямо и быстро кружиться. Было уже три часа.
Осокин попросил у крестьянина мешок и при помощи веревок начал делать из него нечто вроде люльки, которую потом можно было бы привязать себе на шею. "Так будет ехать трудновато, но зато Лизе не нужно держаться за велосипед. Кроме того, у меня обе руки будут свободны".
Крестьянин предложил молока, но Осокин отказался: даже мысль о пище была невыносима. Однако он попросил напоить девочку. "Ведь она с утра ничего не ела. О чем крестьяне разговаривают с нею? Не скажет ли она, что мы с ней познакомились только сегодня утром? Вероятно, они думают, что я - отец, и вдруг узнают, что я совсем чужой человек". Осокин начал бояться, что у него отберут Лизу, и заторопился. Однако только в половине четвертого все было готово к отъезду, и Осокин, поспешно сунув стофранковую бумажку в руки молодой женщины, устроил Лизу в люльке, привязал ее к себе добавочной веревкой и почти бегом, как будто за ним действительно гнались, тронулся в путь.
Когда Осокин выбрался на шоссейную дорогу и попытался сесть на велосипед, он понял, что ехать с Лизой, привязанной к его груди, будет очень трудно. Опять заболело распухшее правое колено. Сжав зубы и превозмогая боль, он дошел пешком до первого отлогого спуска и только там взгромоздился на велосипед. Лиза лежала совсем спокойно, закрыв глаза, но, по-видимому, не спала. Поначалу колено болело настолько сильно, что Осокин почти ничего не замечал вокруг себя. Но через некоторое время боль отпустила, и он в первый раз, после того как выехал из Этампа, увидел то, что его окружало: довольно узкую и сравнительно малолюдную шоссейную дорогу, то всползавшую на склоны холмов, то медленно спускавшуюся в широкую долину, где за аккуратно посаженными рядами тополей поблескивала узкая речонка. Иногда мелькали каменные крестьянские дома, окруженные постройками; попадались отдельные группы беженцев, автомобили, которых приходилось сторониться, тяжелые тракторы, глухо рокотавшие дизельными моторами.
Перед тем как выехать на большую орлеанскую дорогу около Артене, Осокин увидел группу солдат, человек десять. Они сидели на краю канавы, рядом с некоторыми на земле лежали винтовки. Четверо, немного в стороне от других, закусывали и в то же время играли в карты. Были они все небриты, грязны и, как показалось Осокину, с нескрываемым недружелюбием проводили его глазами.
- Осторожнее, невесту потеряешь! - крикнул один из них, совсем молодой, с черными, ниточкой, щегольскими усами.
Невольно Осокин нажал на педали. "Они на меня смотрят, как будто я виноват в том, что они дезертировали. Ведь это же дезертиры! Как быстро все разваливается, как быстро…" Однако что должно было не разваливаться, что, должно было выстоять перед немецким напором, Осокин не знал. С удивлением он подумал, что никак не смог бы в данную минуту сформулировать, за что он, русский эмигрант, должен был бы сражаться, если бы его успели призвать во французскую армию.
В Артене Осокину не удалось свернуть на дорогу, ведущую в Орлеан. Стоявший на перекрестке жандарм решительно и безоговорочно направлял поток беженцев в сторону Пате и Мена. Он пропускал на шоссе только те автомобили, в которых ехали военные, главным образом, офицеры с женами и детьми. "Но ведь это же дезертиры, - с ужасом подумал Осокин, - да еще официальные! И для них жандармы расчищают дорогу".
Теперь Осокин попал на узкую, местами даже не залитую асфальтом серую дорогу, извивавшуюся между бесконечных - до самого горизонта - пшеничных полей. Послеобеденное солнце слепило его. Было жарко, Лиза дремала. Он видел - близко-близко, почти у самых губ ее белый лоб, растрепавшиеся косички, брови, вздернутые к вискам, и темную полосу глубокой царапины на правой щеке.
"Она маленькая, она не понимает. Потом, когда поймет, уже поздно будет плакать. Где я сейчас нахожусь? Вероятно, вокруг меня Бос - житница Франции. Та самая Бос, о которой писал Шарль Пеги. Шарль Пеги! Вероятно, он тоже ничего бы не понял в том, что происходит сейчас.
"Heureux ceux qui sont morts pour la terre charnelle" - "Счастливы те, кто умер за…". Нет, это не переведешь по-русски: "lа terre charnelle" - плотская земля, плоть земли?.. "Счастливы те, кто умер за плоть земли"… Вот скоро я приеду в Пате. Что напоминает мне имя этого города? Вероятно, какую-то битву, но - при ком? При Карле Седьмом или при Людовике Одиннадцатом?.. А потом Мен-сюр-Луар… Где я читал название этого города? Он связан с французским средневековьем. Нет, есть еще что-то другое, но что? Мен-сюр-Луар…"
Вдруг перед глазами Осокина всплыло необыкновенно отчетливое видение: восемнадцатилетний д’Артаньян въезжал в этот город, в Мен-сюр-Луар, - конь таинственной масти, длинная отцовская шпага, эспаньолка старая фетровая шляпа со страусовым пером… "Мен - это тот самый город, в котором д’Артаньян в первый раз встретил миледи… и Рошфора, - кажется, так… Однако у меня болит шея. Но это не от бомбардировки. Это Лиза всей тяжестью висит у меня на шее. Я повесил себе камень на шею".
Осокину стало невыносимо стыдно от этой мысли. Он снова увидел перед самыми глазами чистую линию лба, царапину на щеке, подбородком сдвинул щекотавшую его косичку и вдруг поцеловал Лизу в пробор, на мгновение ощутив на губах нежное прикосновение зачесанных волос и особенный запах, чем-то напоминавший медовый пряник. "Ах вот как она пахнет? Теперь я буду знать". Девочка отодвинула голову в сторону и улыбнулась.
- Мне жалко, что мама увезла Мусю, - сказала она, и лицо ее стало печальным.
- Я тебе куплю новую куклу.
- Какую? Мне хочется негритенка.
- Какую хочешь. Вот как только мы приедем в Мен.