In medias res - Лев Мочалов 9 стр.


* * *

Институт жертвоприношения-самопожертвования стал возможным в человеческом роде благодаря осознанию дуализма плоти и духа, единичного и общего, реального индивида и его идеального образа. Для рода оказывается перспективным пожертвовать реальным индивидом, дабы ассимилировать его дух, его идеальный образ. У животных такой потребности не возникает. Их стереотипы поведения инстинктивны и передаются по наследству, генетически.

Наличие в человеческом роде не только эндогенного (природно-наследственного) кода, но и экзогенного (культурного), выражаемого и закрепляемого в знаковых системах, и делает целесообразным механизм жертвоприношения (и, следовательно, самопожертвования) в человеческом обществе. Человек, умирая, оставляет (способен оставить!) нечто после себя. – "Нет, весь не умру…"

* * *

Универсализм общества держится специализацией индивидов. В силу меняющихся условий бытия он требует постоянного повышения своего уровня. Чтобы он не упал, род человеческий оказывается вынужденным создавать свою культуру. Гармония или устойчивое равновесие целостности зиждится на множестве вариаций, которые реализуются индивидами. Ветви древа расходятся в разные стороны, образуя крону.

Самое драгоценное наследство

Тяжело, с болезненным усилием приподнимаясь, чтобы поесть, мама сказала сегодня: "Почему человек не умирает без мук?" – И после некоторой паузы, как бы отвечая себе: "Надо пройти и через это. Очиститься…"

...

11. 04. 87.

* * *

19 декабря, в 5 часов вечера с минутами (10 или 15 минут) умерла мама (Шел 1988 год). Накануне был затяжной приступ. Начался в 12-м часу ночи и продолжался около 2–2,5 часов. Мы с Машей ничего не смогли сделать. Обычно – почти каждый день – нам как-то удавалось вывести маму из полуобморочного состояния. Вызвали неотложку. Приехала довольно молодая женщина, деловито суровая, с мужской угловатостью движений. Попросила дать справку об операции 53-го года. "Так, субтотальная резекция желудка…" Позвала нас в ванную, якобы, показать, где вымыть руки. "Готовьтесь. До Нового года не дотянет. Вызывайте участкового. Только он может выписать наркотические препараты. И только районный врач констатирует смерть". Потом сделала укол или даже два, разбив много ампул, среди которых мне запомнились димедрол и реланиум. Словом, доза снотворных, видно, была немалая. После укола мама расслабилась, ей стало легче. Заснула, даже не просила посадить на судно. Но спокойный сон длился недолго. Начала сильно потеть, сбрасывать одеяло. Утром оставалась в полузабытьи, слабо реагируя на вопросы. "Хочешь попить? Примешь таблетку?" (Пытались дать фуразалидон, чтобы наладить мочеиспускание) – отвечала, скорее, знаками. И хотя Маша раза два или три сажала ее на судно, ничего не получалось. Есть – уже ничего не могла, а таблетку размазывала по рту. (Маша протерла полость рта ваткой – вата была вся желтая). Где-то в начале пятого дыхание стало чаще. Рот открыт и вздохи всё короче. Маша все время держала маму и словно окликала ее, уже отдалившуюся от нас: "Мы здесь, с тобой!" И она как будто слышала и отвечала движением бровей и губ, каким-то отсветом сознания, тонущего в глубине всезабвенья. Маша говорила, что пульс у бабушки, когда она отзывалась, бился чаще… Когда мама перестала дышать, сердце ее еще билось…

Маша вставила бабушке челюсти (как она и просила). А потом мы долго старались подвязать ее подбородок. Одним платком, другим…

Я не плакал. Слёз не было. Сознание неизбежности и собственного бессилья парализовало. Точно я находился под действием какого-то наркоза. Всё видел, понимал, но – в состоянии оглушенности, пришибленности, отупения. Может быть, это происходило потому, что на протяжении четырех месяцев (а то и больше) я ежедневно прощался с мамой, буквально выцарапывая ее оттуда…

Районный врач (вызванная еще утром) пришла "вовремя" – уже к покойнице. Она – врач – даже не разделась, не подошла к маме, не приоткрыла ей веки… Только спросила: "Когда больная умерла?" – "В пять часов с минутами". – Было уже шесть или начало седьмого. – "А мы констатируем смерть только через два часа" – "Как же нам быть? Вы же не придете через два часа. И поликлинику закроют". – "Приедет врач из неотложки. Поликлиника – до девяти". (Думаю, она знала, что в тот день это было не так). Хорошо, что Маша сразу же позвонила в неотложку. И участкового врача попросили подойти к телефону. Она выслушала. Потом весьма неохотно выписала справку, с которой мы должны были успеть попасть в поликлинику. Там не сразу нашли карточку. Мы поднялись на третий этаж, к заведующей. В ее кабинете – столпотворение. И больные, и медперсонал… Шум, суета – морят тараканов… Кому-то из больных сделалось плохо. Заведующая смотрит заключение участкового: "Смерть констатирована. Но какова причина смерти?" Смотрит в карточку, листает историю болезни. Там нет записи чуть ли не с середины 70-х годов. "Что же я напишу? – Что у нее нога болела? От этого не умирают… А неотложная была?" "Была". Звонит в неотложную. – "Диагноз – рак легкого?" В своем заключении она, понятно, этого не пишет. (Мне вспомнилось: осенью из районной поликлиники звонил врач, мужчина. – Спросил Веру Ильиничну, разговаривала Нюра. – "Как Вы себя чувствуете? Если надо, обращайтесь. Ведь Вы наш долгожитель". Долгожители, видно, нужны им для выведения средней продолжительности жизни. И только…)

Весь этот фарс словно бы подтверждался рекламным портретом Аллы Пугачевой, висящим за спиной заведующей отделением. "Звезда советской эстрады", представленная на плакате, смотрела с простодушно-невинной наглостью, будто говоря: "Вот так!"

А в поликлинике – поливали во всю полы какой-то отравой от тараканов. И бедная кошка, которую никто не выдворил, терпеливо сидела тут же и лапой намывала мордочку… Поликлинику уже закрывали. Нам нужно было еще успеть в ЗАГС, на ул. Кропоткина.

…А лицо мамы проходило свои фазы, всё время меняясь. Сперва оно успокоилось, с него сошло страдание. Потом, когда мы вернулись из поликлиники, приобрело черты строгости, стало иконным, напоминающим отрешенную маску, предуготованную к вечности. Потом – уже в морге – оно еще сильнее изменилось, обнаруживая свою бренность. Глаза ввалились, рисунок лица стал более обведенным. А рот всё никак не закрывался. В церкви, при отпевании, рядом лежала другая старушка, она выглядела явно усопшей, губы были плотно сомкнуты. А мама – как бы еще что-то хотела сказать… Я позвонил Маше, чтобы принесла тесемочку или резиночку – подтянуть подбородок. Таня и Нонна пытались это сделать, но у них не очень-то получилось. Так какой-то оттенок мятежности и остался в мамином лице…

Мы держали свечи. И они догорали. Но передавали другим свечам свое пламя. Вечное пламя не могло жить без невечной свечной плоти. Такова для меня была символика обряда. Его начали раньше, чем предполагалось. Юре служитель церкви сказал, что отпевание будет в 12, а началось в 11, 30. И Маша, и Юра, и все, кто с ними был, пришли уже к закрытому гробу. Его открыли еще раз на кладбище. Мамина маленькая головка – от тряской езды – склонилась набок. Ее поправили. Воздух прикоснулся к ней, небо последний раз посмотрело на нее. Маша, целуя маленькое личико, плакала над ним. Мне слёзы не давались.

...

24. 12. 88.

* * *

Сколько раз, подходя к дому, я думал: что если – уже не застану маму… Но этого не случалось. Время не спешило. Знало свой срок. Маме становилось всё хуже и хуже. Но как-то скачками. Она уходила, снижаясь как бы по ступенькам. Спускалась на очередную ступеньку и немного медлила на ней. Неизвестно, чем она держалась, вся иссохшая, испытывающая боль от каждого, тяжко дававшегося движения. Только – силой духа. Нет, даже не силой, а светом его, излучением, какой-то внутренней сосредоточенностью… Но вот и этот срок настал, как настают все сроки…

Наверное, естественная смерть не подвиг, так как не требует от нас инициативы, решения. А главное – самоотвержения по своей воле. Однако и такая смерть – тяжкий труд, это миссия – священная ли, не священная, но та, которую каждому предстоит исполнить, вынести, претерпеть. Так же, как и перед Асей, перед мамой я могу только преклониться. Она не кричала, не стонала. Но ей было неимоверно тяжело. В последние минуты ее жизни, когда дыхание становилось всё чаще и короче, я воочию увидел работу времени… В каждом из нас, должно быть, заключен запас времени. И вот оно вырабатывало свой ресурс. Ступенек больше уже не оставалось. Система (организма) изживала себя…

Через несколько дней после похорон Нюра сказала: "Мне стыдно тебе признаться, но я успокоилась. Я спокойна за Веру, она отмучилась. И мне кажется, что она устроена… Как хочешь суди меня"…

* * *

Всё наследство, оставленное мамой, – ее рассказы, поведанные мне в минуты передышек, когда боль отступала, и унизительная телесная немощь не слишком напоминала о себе. Вернее, не рассказы, а какие-то – обозначенные словом – штрихи, рисующие фрагменты минувшего. Фрагменты реальности, которой давно нет, но которая – была. Осколки чего-то, в полной мере неведомого мне, но, может быть, тем более для меня драгоценного…

* * *

Бабушка моя Мария Федоровна говорила деду Илье Гавриловичу: "И как ты, отец, посмел, – ослухался мать, Марьфанасьну! – Всего двадцать дней, как умерла. Пятки еще не остыли". – Она-то велела дочку назвать в честь Великомученицы Екатерины – Катенькой. – "А ты – Веру какую-то выдумал! Бо-знать-что! Господское имя! Вот и есть Вера – вероломная!.." Всех-то остальных девок – кругом – звали Клавками, Глашками, Авдотьями. И в каждой деревне излюбленными были свои имена. С той поры мама, видать, и попала в нелюбимые дочери. К тому же с пеленок оказалась "брыкучей". – "Одно слово – Верья". "Веру", должно быть, предложил священник. Мама родилась 11 сентября по старому стилю, а 17 сентября – Вера-Надежда-Любовь и мать их София. – Таково предположение мамы. А дед никогда не объяснял своего "непослушания"…

* * *

Отец моей бабушки – со стороны мамы – Федор Николаевич, по маминым рассказам, был похож и на деда Мороза, и на богатыря одновременно: румяный и седой крепыш. И – запойный пьянчуга. Работал мясником. А из трактира его уводила дочка – Манюрочка (бабушка моя, Мария Федоровна), – жене он не подчинялся. После бани всегда приносил с собой в карманах кулечки леденцов, дюшес, – для ребят, его внуков.

* * *

Мама вдруг спохватывалась, задаваясь вопросом: "А что пили каждодневно в Козлове, – чай был дорог, про кофе и не слыхивали. Квас, правда, бывал… (Ширяющего в нос, забористого бабушкиного кваса довелось испробовать и мне, – и белого, мучного, и багрового, свекольного)… По праздникам – накрывали стол, стоящий у стены. На нем были бутылки с вином (чаще всего – церковным "Висантом") и тарелки с закусками. Гости подходили к столу, выпивали по рюмочке и брали вилкой закуску на ломтик булки. Потом рассаживались на стулья, что стояли у стен. Центральная часть комнаты оставалась свободной. Иногда плясали под "побаски" – частушки, помахивая платочком…

В доме всей семьей садились за стол, ели из одной миски. Отец вынимал мясо из супа, резал на куски – на деревянной тарелке. Потом всё снова высыпалось в миску. Обед проходил в ритуальной тишине. Если кто вольничал, – получал ложкой по лбу, от матери. Отец, бывало, только посмотрит… Когда суп подходил к концу, отец стучал ложкой по миске: "Берите со всем!" Значит, можно брать мясо. Тут надо не зевать…

Кошки – их было три – и собака, Каштанка, ели то же, что и все. Им черпали половником из общего котла…"

* * *

Сашка, брат мамы, шкодил, но умел просить прощенье. Был бит, ревел, кричал: "Маманя, больше не буду!" Потом растирал сопли. И – снова шкодил. Мама не умела просить прощенья. Даже тогда, когда понимала, что делает нечто "противозаконное". Таков был характер. "Взгальная" – по определению Марии Федоровны. Она сравнивала маму с сестрой мужа, Ильи Гавриловича, – Маврой, которую прозвали Мавра Халаумная. Мавра – то впадала в разгул, брала извозчика и разъезжала по всему городу, кутила! То – отправлялась на богомолье, ездила даже в Иерусалим. Привезла небольшой кипарисовый сундучок. (Я помню его – полированный, янтарно-желтый).

От матери (моей бабушки) мама никогда не видела ласки. За непокорство! Лишь иногда отец, тайком от М. Ф., гладил маму по голове: "Ну. Ладно, Верушка, пойдем, что ли, ужинать…" Когда мама пошла в школу, Степанна, нянька (и как бы приживалка), связала ей шерстяные носки. Эти носки мама не могла переносить – кожа не терпела. За это М. Ф. охаживала плеткой – трехвосткой, с узелками на ремешках. Степанна защищала… "Ну. Будет, Марь Фёдна, будет! Она же еще ребенок!" А сама руки свои под плетку подставляла…

* * *

И. Г. был очень молчалив, сдержан, углублен в себя. Никогда не повышал голоса. Ходил, засунув большие пальцы рук в кулаки. Никогда ни в чем не перечил М. Ф. Все его уважали. Был избран церковным старостой. Занимался копеечной торговлей. Продавал травы, которые поставляли ему крестьянки, сушил их, связывая в пучки. Помогала ему Нюра. Знал, какая трава – от какой болезни. При доме был сарай, выстроенный по плану М. Ф. с полукруглой крышей и слуховыми окнами. Через всё его пространство были протянуты веревки. На них и сушились травы. На зиму всё высушенное собирали в мешки и их снова подвешивали. Чтобы не отсырели.

Приходила какая-нибудь бабка: Илья Гаврилыч, дай лекарства – от того ли, от сего. И он давал. Потом приносила подарки – натурой. И. Г. этого не поощрял. Говорил: "Не надо! – Приходи, чем могу – помогу".

* * *

Всего у М. Ф. было десятеро детей. Четверо умерло еще до Кости ("от глотки" – дифтерита, "от поносика" – дизентерии). И потом – двое, тоже от разных болезней. Один – выкидыш, "Митя-шоколадный", – врач дал М. Ф. хину, от рожи. Огромная детская смертность никого не удивляла. "Бог дал – Бог и взял". Такова была формула утешенья, принимаемая как закон.

* * *

Имена детей моей бабушки – в ее произношении: Миколай, Аркатий, Кистинтин, Верья, Ляксандра, Клавдея, Анна, Митя-шоколатный, (родившийся мертвым).

* * *

Маме трудно давался закон Божий. Что такое "деворадуйся"? Отец не знал или не умел толком объяснить. – "Ты, Верушка, учи. Потом разберешься!" Он был неграмотным, еле выводил букву "К", – когда надо было расписаться: "Киреев". Смолоду прислуживал в церкви. За свою сдержанность, замкнутость – был прозван "монахом".

* * *

"Караваи ржаного хлеба – величиною чуть ли не в четверть стола – выпекались в русской печке, на поду. Вначале выгребали все угли. Затем – метали тесто с лопаты. Для этого нужна была особая ловкость. Пироги тоже пекли дома – и большие, и – маленькими пирожками, с капустой, с рисом и яйцами, с мясом. – Почти каждое воскресенье, это не считалось роскошью. Но вообще питались очень просто. На завтрак – каша с молоком. Чаще всего – пшенная. Гречневая – редко, так как стоила дороже. Берегли каждую копейку. Хотели построить дом, чтобы Костя, женившись, мог отделиться. А свой домик был полутораэтажный. Из окошек нижнего этажа виднелись одни только – проходящие – ноги… Да, так пропитание. На обед – щи. Ели степенно. Вперед старших с ложкой лезть не полагалось. Захапство, алчность – наказывались. На второе – жареная картошка или лапшевник (запеченная в горшке домашняя лапша), на третье – иногда кисель, а чаще – "крестом заешь" – перекрестишься. Были всяческие соленья: огурцы, грибы, кислая капуста, арбузы, – всё в бочках, стояло в погребе. Там же находились и моченые яблоки. Запасы всего этого – загадочно сокращались. (Работа Сашки и Верки!) "Глядь-поглядь, – вскидывалась М. Ф., – а бочка-то и порожняя!" – "Ну, ладно, Маша, пусть себе едят!" – И. Г. никогда не ругал… На ужин – те же щи. В пост – была и рыба, огромные (соленые) сазаны. Сашка собирал их чешую – денежки! Еще – делали сами творог, простоквашу. От века водилась особая закваска, – и простокваша получалась замечательная – "грудками", "глыбками". Из зелени бытовали лук, укроп – для солений. Петрушки не знали. Сельдерей? – И слова такого не ведали! Конфет детям не давали. Отец приносил гостинцы – баранки. Бежали к нему навстречу, когда он возвращался домой. В общем – быт был простой и довольно суровый. Семья состояла из нескольких человек. Да еще всегда была какая-нибудь Еленка, Параша…"

* * *

Мама училась в приходской школе на пятерки. И только по Закону Божьему – была четверка. Чем-то обидел поп. И она не хотела ему отвечать. По понятиям М. Ф. – была строптивой, в золовку (сестру И. Г. – Мавру Халаумную). М. Ф. чуяла в Верухе, которую ни разу не поцеловала, "ндрав"…

* * *

Мама всё схватывала и запоминала налету. Костя, старший брат, что-то долго зубрит. Она слышит и у нее – застревает… И. Г. начинает читать ей молитву, а она ее продолжает. – Уже выучила благодаря Косте. Он, видно, был туговат соображением. Зато во время обеда сидел по-положенному, – "как статуй". Он и ставился в образец.

* * *

"Машке Булыгиной ученье давалось с трудом. Она закладывала между страницами учебников "божественные картинки": то Николу, то Серафима. Чтобы они помогли запомнить заданный урок. Мне это было как-то странно. В церковь – ходила поплакать. И всегда отдельно от матери. Та надевала пространную, растопыренную тальму и "выступала" – занимала то место, где ее могли все видеть. Я пряталась за колонной. Становилась на колени, музыку и пенье слушала. И тихо плакала… Особенно трогала одна вечерня… От отца ее еще услышала. "Папа, какая это песня?" – "Это не песня – молитва"…

* * *

Мама жила в одной комнате с Марией Степановной. Та поначалу снимала с мужем комнатку в их доме. Потом – муж умер. А бабушка моя, Мария Федоровна, сказала: "ты уж, Степанна, живи у нас: платить не надо, а по дому, может, пособишь…" (Степанна и прятала маму в своих юбках, между колен. – "Забирайся подальше!", – когда М. Ф. сгоряча работала плеткой).

* * *

"А ты знаешь, почему у меня нос кривой? – Это Марь-Федоровна так направила. Полагалось маленьким детям вытягивать носик – для красоты. Ну, а я, видать, была не смирная. – Не то, что Нюрушка, "кунья головушка". И, наверное, кричала. А мама-то и направляла мой нос, да еще с вывертом!"…

Назад Дальше