Сам же Гердт все время подчеркивал, что он не артист. У него действительно не было глупого актерского самолюбия и мелкого тщеславия, но раз он всю жизнь этим делом занимался, то стало быть, чуть-чуть лукавил. Вспоминая сегодня то бесстрашие, с которым он "вкалывал" на "Фейербахе", хочется повторить слова Мейерхольда о том, что "в театре надо служить, а не работать". Это служение Гердтом никак не формулировалось, он просто каждый раз тратил себя, порой сжигая дотла. Пожалуй, это мне в Зиновии Ефимовиче дороже всего. Он - живое воплощение тех заветов, о которых мы привыкли читать в книгах и думать, что из реальной жизни они навсегда ушли.
Он замечательно писал, но, увы, никто, в том числе и я, не смог убедить его напечатать что-нибудь.
Думаю, Гердт занимает в нашей среде место, которое принадлежит только ему. Он, как некий мостик, осуществляет связь между поколениями людей, с которыми общался в тридцатых годах, во время Великой Отечественной войны, и теми, кто его окружает сейчас. Один исторический пласт перешел в другой, в третий, образовав своеобразный "многослойный пирог". Сегодня мало осталось людей, которые видели живым Мейерхольда, и Гердт - один из немногих. И дело, конечно, не в том, что он его ярко показывает, гораздо важнее, что Зиновий Ефимович впитал в себя его природу: с одной стороны, очень актерскую, с постоянной жаждой быть у всех на виду, и одновременно с этим гениальную. Почему-то мне часто вспоминаются свидетельства очевидцев о том, как Мейерхольда в последние годы жизни называли "молодым человеком". Валентин Николаевич Плучек рассказывал, как однажды после какой-то репетиции они с приятелем стояли около театра, шел дождь, и настроение было неважное. Вдруг вышел Мейерхольд, взглянул на них и воскликнул: "Дождь! Туман! Мопассан!" - и пошел по улице, в дождь, без зонта. Мне кажется, что это ощущение "прекрасное" - неповторимости каждого мгновения - было и в Гердте.
Несмотря на опыт, многочисленные звания и регалии, в нем напрочь отсутствовала абсолютная уверенность в себе, каждый раз он был готов все начинать с нуля, мучиться и переживать, словно новичок. А по убеждению Мейерхольда, это и есть самое прекрасное в искусстве - на каждом жизненном этапе, вновь и вновь чувствовать себя учеником.
Если он во что-то верил - то верил. Он обладал безукоризненным чувством правды. Совестью. Это редкий случай. Много людей вам известно, кто в период известных событий вышел на Красную площадь и выразил протест? А вот Гердт вышел и сел на мощеные камни. А когда чуть ли не сам Лужков подошел к нему и сказал: "Пойдемте, Зиновий Ефимович, не нужно здесь сидеть. Нас могут защитить…" - он ответил: "Я просто хочу посмотреть им в лицо, как они меня, ветерана войны, еврея, будут убивать". Не каждый может совершить такой Поступок. А между тем мы сами воспринимали его по большей части как остроумного собеседника, как Зяму, который всегда шутит, который всегда элегантный и шампанистый.
Так же его воспринимал я сам. Чаще всего я пропускал его настоящего - это я теперь понимаю. Понадобилось какое-то время. Несколько лет мы вместе отдыхали, жили в одной палатке в палаточном лагере и говорили обо всем.
Однажды я случайно вошел в комнату и увидел Гердта, корчащегося от боли. Он никогда не демонстрировал (ни специально, ни случайно) свои мучения с ногой. Несмотря на то, что ранение доставляло ему адские боли, он был мужественным и сильным.
Я видел Гердта одиноким, грустным, но одиночество не было свойственно ему длительно. Он получал наслаждение, когда в его доме собиралось много народа. Но это не было просто застолье. Он очень любил раскрывать людей, любил их обнаруживать. Бывает так, что за столом человек все время себя демонстрирует, "берет площадку" и уже не отпускает, "тамадит", иногда хорошо, иногда плохо. А Гердт любил, задав тон, незаметно отойти в сторону и с наслаждением вслушиваться в человека, в его рассказ, в то, как он реагирует.
Он никогда не хохмил ради того, чтобы хохмить, хотя большинство соотечественников знают и помнят Гердта именно великолепным рассказчиком, автором многих и многих острот, крылатых выражений, собирателем всяких смешных историй, баек и анекдотов. Но это всего лишь маленькая (крохотная!) часть такого "айсберга", как Гердт. Он очень любил людей. Он коллекционировал людей. Ему действительно было интересно то, что говорили и рассказывали люди о себе, о своих друзьях, о каких-то давних или недавних событиях, - и это, опять же, очень редкое качество. Если он избирал человека в друзья, то ценил и защищал его как мог, насколько хватало сил и возможностей. А друзья у него были не только из артистического круга. Были ученые, врачи, профессора.
Он обожал Катю и считал ее своей дочерью. Он был глубоко убежден, что она человек по-настоящему одаренный, талантливый, которому Господь отпустил очень много сил и возможностей. Еще больше он обожал моего сына - своего внука - и даже немножко сходил с ума. Бывает у некоторых дедушек такой перебор по отношению именно к внукам. Они не так любят своих детей, как внуков. Он мог двадцать раз на дню позвонить: "А что он сейчас делает? Он мне сегодня ни разу не звонил… А?" Это было уже такое дрожание. И это замечательно, потому что когда к тебе в детстве прекрасно относятся, это рано или поздно потом отзовется, даст свои чудесные плоды.
В его доме я встречал людей, которые мне по молодости казались… ну, вовсе не интересными! Ну что там физик? Или химик? Ну, наверное, они прекрасные люди, скучал я про себя, но это совсем другая среда. Я-то театральный человек - занимаюсь театром. А Гердту были интересны не профессиональные разговоры о театре, а сами люди! Человеческие разговоры о жизни, человеческие проявления. Ему было интересно, как человек мыслит, как понимает свою жизнь и жизнь вообще.
Для Гердта чужой человек мог стать ближе родственника. Он влюблялся в людей, и для этого человеку не надо было совершать какого-то грандиозного поступка. Для того чтобы Гердт влюбился в кого-то, достаточно было сделать какую-то очень простую вещь, но сделать ее честно, осмысленно, бескорыстно. Например, посадить прохожего, которому стало плохо на улице (и которого по привычке все приняли за пьяного), к себе в машину и отвезти его в больницу. Вот такой поступок мог сразу приподнять человека в глазах Гердта, многое объяснить. Другой бы кисло скривился: "Подумаешь… Захотел - поднял, захотел - прошел мимо. Ну, посадил, ну, отвез. В конце концов, это его личное дело - сажать к себе в машину первого встречного…" А для Гердта такой поступок был знаком талантливости. Талантливости не творческой, а человеческой.
Он никогда не пропускал хамства. Никакого. Он отвечал на него, обрывал человека. Я помню эпизод, когда мы ехали куда-то и водитель, здоровенный мужик, позволил себе оскорбить кого-то. Гердт, не испугавшись, стал выяснять с ним отношения, причем достаточно активно. Можно расценивать это как ерунду, как обыкновенную бытовуху. Однако это не так. Выступить против хамства, которое в три раза больше тебя и в пятьсот раз сильнее, способен далеко не каждый, а уж сегодня этот "не каждый" вообще стал одним на миллион. "Размеры" хамства никогда не могли остановить Гердта вступиться, неважно за кого.
Гердт патологически не мог отказать. Соглашался сниматься в плохих картинах, хотя можно было уже не надрываться, и в результате Таня его отчитывала: "Ну зачем ты согласился сниматься в этом…?" - "Да, я согласился. Человек плакал, умолял. Что мне было делать, Таня?" При этом, снимаясь у не очень умных режиссеров, он не суетился и старался не поддаваться раздражению, которое неизбежно при встрече профессионала с дилетантами, а старался честно отработать, сделать все, что от него зависит, по высшему разряду (иначе он просто не умел) и поскорее уйти.
На чужие спектакли он всегда приходил с желанием, чтобы ему понравилось. Не с желанием, так сказать, про себя свериться: "Ну, я так и знал, что это будет полная ерунда", а с тем, чтобы обязательно получить удовольствие. Он вдруг начинал хлюпать, становился очень сентиментальным, начинал переживать, как ребенок, хохотать. Я очень любил звать его на премьерные спектакли, потому как знал, что зову зрителя чрезвычайно благодарного. Если он что-то советовал, то делал это крайне деликатно, одновременно как бы проверяя - не ранит ли это тебя, близко ли тебе то, что он тебе предлагает. Если не близко - то замечание моментально снималось.
Он был независим. Не выделял человека по иерархической лестнице, регалии для него ничего не значили. Был такой министр сельского хозяйства Полянский, член Политбюро в свое время, сосланный потом послом в Японию. Театр Образцова приехал на гастроли в Японию. В посольстве прием, банкет… И вот все здороваются с этим Полянским, и очередь доходит до Гердта. Полянский доносит до Гердта свою руку и сверху вниз зычно сообщает: "Полянский". Гердт прищурился, задумался и, пожевав губами, сказал: "Полянский… Полянский… Кажется, это что-то по сельскому хозяйству?" Тот-то преподносил себя как "заслуженного деятеля искусств"! Вот Гердт очень хорошо умел опустить человека на землю. Вроде пошутил, а шутка-то оказалась очень увесистой.
Гердт обладал внутренней трезвостью, которая, с одной стороны, не позволяет человеку быть восторженным идиотом, а с другой - учит понимать, что жизнь хоть и тяжелая штука, но замечательная. И это, опять же, черта "чеховского" человека.
В Кракове я поставил спектакль "Бобок" по Достоевскому, где действие происходит на кладбище. На сцене стояли запущенные и свежие могилы. Открывался пол, и зрители видели артистов, лежащих в могилах. Гердт смотрел этот спектакль в Москве. И вот спектакль уже закончился, а Гердт все смотрит в одну из могил как-то завороженно. Я оторвал его от раздумий: "Ну, чего ты так туда смотришь?" - "Очень не хочется туда…" Меня так "дернула" тогда эта его фраза, он так серьезно это сказал. Когда ты еще не близко стоишь к этой черте, то для тебя это только слова. Я вздрогнул, почувствовав, что слова эти были сказаны вроде тихо, почти про себя, но осознанно.
Александр Володин,
драматург, сценарист, поэт
3. Гердту
Правда почему-то потом торжествует.
Почему-то торжествует.
Почему-то потом.
Почему-то торжествует правда.
Правда, потом.
Но обязательно торжествует.
Людям она почему-то нужна.
Хотя бы потом.
Почему-то потом.
Но почему-то обязательно.1973
На встрече в Ленинградском университете студенты спросили нас: "Что для вас главное в образе фокусника?" Я забормотал что-то невнятное, а он сказал просто: "Человек, который остается собой в уродливой стране". Последовали благодарные аплодисменты студентов.
Ехал поезд из Петербурга в Москву. И в вагоне было почему-то много американцев. Экскурсия, что ли? Было понятно, что американцы, потому что я знаю по-английски: "Ай доунт спик инглиш". И вдруг! Все они сразу встали и запели! И это был, как у них называется, День благодарения или что-то в этом роде. (Пишу "американцы" с маленькой буквы, потому что у них слишком большие амбиции.) Тогда как Россия, как раз наоборот, Сверх-сверх-держава. Да еще вместе со всеми фашистско-коммунистическими странами - Хусейном, Китаем, Северной Кореей, Юго-Западом и Северо-Востоком, Кубой - вы представляете, что получается? И все же, несмотря на свое духовное ничтожество, эти американцы встали и поют! Мыто, разумеется, сидим.
И вдруг один человек из наших тоже встал! И кто бы вы подумали? Это был киноартист Гердт! И скажу больше: он пригласил их всех к себе домой в гости! Тут надо пояснить. Он, как одержимый, любит всех своих друзей, а имя им сонм! Назвать их - ахнете! Да что там, русско-еврейский человек! Так вот, все они, американцы, как один, в назначенный день явились. И это было прекрасно, не поверите! Несмотря на то, что все-таки американцы.
Он захлебывался сумбурным счастьем общения с людьми. Он неистово любил людей, близких ему по духу, по сердцу. Он так же неистово ненавидел чуждых - продавшихся, предавших.
Михаил Швейцер,
кинорежиссер
С Зямой меня познакомила моя жена Софья Милькина, у которой были с ним братские отношения. Они оба были студийцами у Арбузова, она его и привела на "Золотого теленка". Как только Зяма вышел на съемочную площадку, сел, вздохнул, начал кряхтеть, мне стало ясно, что это не просто актер, который подходит на роль Паниковского, а нечто взятое прямо из жизни. Он был немедленно утвержден на роль, и мы мгновенно подружились. Ходили в гости друг к другу, встречались на общих торжествах. Наша дружба питалась общими интересами к искусству, литературе и поэзии. У нас всегда существовали предметы, вокруг которых возникали беседы, суждения, споры, что и делало нашу дружбу насыщенной. В любое время мы могли прийти друг к другу за сочувствием, материальной и душевной помощью.
Зямочка был очень отзывчивым человеком. Он любил людей и сильно переживал за них, всегда помогал чем мог. Мог пойти похлопотать за кого-то, дать денег, поговорить, утешить, успокоить. Думаю, что для него самого многолетним и единственным прибежищем была его жена Таня Правдина. Жизнь ведь состоит из мелочей и каждому из нас каждый день, многие месяцы и годы прибавляет проблем и сложностей, иногда житейских, иногда духовных. А Таня - человек очень сильный, доброжелательный и здравомыслящий. Они дружили с Соней.
У меня на стене висит Сонина скрипка, на которой она играла еще в спектакле "Город на заре", где Зяма исполнял роль Вениамина Альтмана. Поскольку Зяма играть на скрипке не умел, то на сцене он просто водил смычком, а за кулисами играла Соня.
Думаю, что звание "артист" несколько сужало бы человеческие и художественные возможности Зиновия Гердта. Чем бы он ни занимался, он во всем был одарен. Та степень жизненной правды и достоверности, которая излучалась им в ролях, в кино или в театре, была настолько на грани документальности, что действительно могло создаться впечатление, будто Гердт - не актер и что пользовался он вовсе не средствами общепринятого театрального искусства и мастерства. Чудо Гердта и заключалось в том, что в его работах совершенно не было видно так называемого "искусства". Была просто яркая жизнь. При том что сам Гердт был доверху полон искусством. Я не знаю другого такого человека, который так хорошо знал, любил и понимал бы поэзию. Он дружил с поэтами, прекрасно знал литературу и вообще не мог без нее. Брался только за любимые литературные вещи и делал их скрупулезно, входя в полноценные соавторы. Он обладал настолько удивительным дарованием, что даже такой условный персонаж, как конферансье "Необыкновенного концерта", стал для всех совершенно живым человеком.
Долгое время Гердта знали как человека, озвучивающего кинофильмы, и я считаю, что к этому нужно и должно относиться серьезно. Ведь если рассудить, то именно через Гердта мы познакомились со многими замечательными киноперсонажами, которых, быть может, без его участия и посредничества мы бы и не запомнили. "Король Лир", "Полицейские и воры", "Фанфан-Тюльпан" и даже наши с ним картины, например "Бегство мистера Мак-Кинли"… Озвучивание - сложная и ответственная работа, и здесь Гердт был не меньшим мастером.
Когда актер начинает сниматься в кино, то происходит попадание или "проходной вариант". Попадание - это когда актера жизнь навела на Вещь и он ее сыграл как Свою. И сыгранная им роль становится некой объективной реальностью, которая начинает существовать отдельно от исполнителя. Нравится успех актеру или не нравится - неважно.
В случае с Паниковским, которого Зяма исполнил легко и гениально, вся страна его запомнила именно по этой роли, потому что он вывел своего персонажа, как мы пытались вывести всю картину, с уровня анекдотичности на уровень узнаваемой реальности. Паниковский получился в фильме таким крупным образом потому, что взят он был не из одесского анекдота, а из российской жизни. Никакой одесский анекдот не просуществовал бы так долго, если бы за всем этим не проглянула бы некая судьба времени. Не знаю, правда ли то, что Зяма не был доволен тем, что страна его запомнила прежде всего Паниковским, но в любом случае бесполезно сетовать или не сетовать, быть довольным или не быть довольным тем, что твоя популярность складывается на материале менее серьезном, чем тебе хотелось бы, что ты прославился не в Шекспире и не в Достоевском.
Как там ни говори и ни рассуждай, а все решает уровень той литературы, которую берет себе на исполнение артист. А когда происходит стык двух крупных художников - драматурга и артиста, то высекаются искры и рождается талантливое произведение, которое начинает жить в людях как самостоятельный объект памяти.
Когда у Гердта начались нелады в образцовском театре, он был в несколько выбитом состоянии. Но, тем не менее, нашел в себе силы и принял решение покончить с этим делом. У Образцова он больше не имел возможности проявлять себя так, как хотел, и уже перерос рамки этого вида искусства. На мой взгляд, условность кукольного театра, его формы и границы давно теснили Гердта, поскольку он был человеком огромных возможностей, огромного полета мысли и фантазии. Он глубоко чувствовал реальную жизнь и обладал огромной силы природным юмором. Гердт не был остряком, он просто был весь пропитан юмором жизни, замечал его и не упускал. А возможность взгляда на жизнь и ее проявления сквозь юмор помогает человеку жить и преодолевать любые сложности. Я бы назвал гердтовский юмор "юмором со знаком плюс". Если он говорил о каком-то предмете или, например, об известном человеке с юмором, то это никогда не роняло ни предмет, ни человека. Напротив, поднимало, подсвечивало и подкрашивало каким-то особым светом.
Кинорежиссеры очень зависимы от стечения обстоятельств, в смысле работы. Когда мы работали в Ленинграде, у меня по бедности не было пальто. Ходил в чем попало. И вот Зямка подарил мне шубу. Такую роскошную, бежево-белую, из искусственного меха. Она была не просто необычной, а жутко пижонской! Зяме она была велика, а мне пришлась в самую пору. Но эту шубу ожидала жуткая участь. Примерно через год я поехал в ней в Магнитогорск собирать материал для документального фильма о металлургах. И пока я ходил в этой шубе по литейному и доменному цехам, она из бежевой превратилась в черную. Но не в благородно-черную, а в беспризорно-страшное одеяние. Ни одна химчистка ее, разумеется, не взяла. Таким образом, Зяма, как Паратов, как щедрый русский купец, бросил с барского плеча шубу, а я, как бестолково-нелепый Карандышев, угробил ее почем зря.