* * *
Было это недалеко от Берлина. Май дышал полной грудью. И звезды горели в полный накал: от кого и для чего им теперь было маскироваться?! И мысли приходили в голову совсем мирные, уснуть от них было невозможно. На зорьке птицы пели, тоже ведь учуяли, что война кончена, невесть откуда прилетели тревожить солдатские души.
В общем расцвела всеми красками весна. Такая, о которой мечталось в окопе и землянке, на госпитальной койке и на марше. Не надо было убивать, и не надо было беречь себя от смерти. И хотя раны еще ныли, и стоны товарищей еще в ушах стояли, и тоска сжимала горло, весна брала свое.
В такую ночь произошел у меня разговор с майором Михаилом Опариным. Судьба нас впервые свела в августе сорок первого под Ижорой. Много раз затем она нас разлучала и сталкивала, а теперь, когда уже дым над рейхстагом развеялся, мы опять встретились.
Тогда, в августе сорок первого, Михаил сказал:
- Нам, брат, погибать никак нельзя… Победим и такое на земном шарике сотворим, что на тысячу лет поколениям оставим на диво. Завидовать ведь будут… Точно.
В ту пору такие речи воспринимались по-особому, их запоминали на всю жизнь. В словах тех не было бахвальства, но была неудержимая страсть к жизни, вера в свою большую судьбу и, главное, не любование тем, что уже сделал, а любовь к тому, что предстоит свершить.
И вот встреча в лесу, недалеко от Берлина. Опарин постарел. Впрочем, нет, он стал старше - это совсем другое. Минувшие четыре года - десятилетиям не чета… Не о ратных подвигах в ту ночь говорил мой друг, хотя и было ему что рассказать: через тысячи смертей прошел он. Мыслями был в будущем, в котором для себя не видел передышки.
- Мне бы только от последствий контузии избавиться… Пули и осколки - черт с ними, пускай торчат в теле… От болей в голове бы избавиться - и такое еще натворю…
- Чего же?
- Да мало ли дел!..
Давно не видел я Опарина, а дошел-таки до меня слух: здравствует в Сибири, крепким колхозом верховодит.
Сколько же Опариных повстречалось на дорогах войны! И когда вспоминаешь их поименно, воскрешаешь для себя их образы, невольно охватывает какое-то чувство гордости за то, что посчастливилось с такими дружить, за то, что хоть в малейшей степени причастен к тому, что они сотворили доброго в мире.
И почему-то всегда, когда мысль обращается к этим людям, по ассоциации, суть которой не могу определить, возникают воспоминания о другой ночи, предшествовавшей гибели истинно замечательного журналиста Петра Лидова. Он погиб под Полтавой, на аэродроме, на котором базировались американские "летающие крепости", совершавшие челночные перелеты через Ла-Манш к нашим украинским степям.
Мы сидели на окраине взлетного поля, вспоминали минувшее, рисовали себе картины завтрашнего. Петр был по природе лириком и потому в каждом человеке стремился отыскать прежде всего черты поэтические. Он искренне был убежден, что после войны создаст многокнижную поэму о тех, кто в тяжелый для Родины час надел солдатскую шинель, оставив любимое дело, любимых людей. Петр сам был частицей их жизни. Вражеская бомба убила его, и планам талантливого летописца Великой Отечественной не суждено было свершиться. Но десятилетия спустя, перечитывая написанные Лидовым главы задуманной им поэмы, все отчетливее представляешь себе душевное богатство и мужество тех, с кем сегодня не можешь разделить радость завоеванной в борьбе победы над злом. Победы личной и общенародной. Победы, озаряющей дорогу всех лет жизни, определенных каждому судьбой. Победы, счастье которой оставляешь в наследство детям и внукам. Победы, в которой есть частица твоих физических и духовных усилий, капля твоей крови.
Лев ЮЩЕНКО. ПАМЯТЬ
Было лето сорок второго, шел второй год войны, и за плечами у меня, военного корреспондента "Комсомольской правды", был уже и пограничный горящий Выборг, и блокадная зима Ленинграда, и освобожденный Тихвин, и весенние бои под Старой Руссой.
В июле я временно работал в Москве, в редакции, в отделе фронта. В те дни основные события войны развивались в Крыму и на Украине. Уже пали Харьков и Севастополь, и враг усиливал натиск. В ночь на 16 июля, когда я дежурил по отделу, редакционный телетайп принял сообщение Совинформбюро: наши войска оставили Богучар и Миллерово. Стало ясно: немцы прорываются в излучину Дона и будут продвигаться к Волге, на Сталинград. Увы, на том, новом, сталинградском направлении наших военных корреспондентов не было: совсем недавно в боях под Харьковом погиб Иван Наганов.
Ночью меня вызвал Борис Бурков, главный редактор "Комсомольской правды":
- Срочно оформляй документы и вылетай в Сталинград…
Все решалось и делалось быстро, этого требовала обстановка. Прошло чуть более суток, и в полдень 17 июля я приземлился в самолете на сталинградской земле. Конечно, тогда я не мог знать, что именно этот день - 17 июля 1942 года - будущие историки назовут первым днем Сталинградской битвы. Хотя бои шли еще в излучине Дона, это было уже сражение за Сталинград.
В штабе Сталинградского фронта мне выдали мандат, предписывавший "всем войсковым частям оказывать тов. Ющенко содействие в выполнении возложенных на него обязанностей". И с этим мандатом (он у меня сохранился) я уехал на передовую, к Дону.
В июле - августе мои очерки и корреспонденции со сталинградского направления "Комсомольская правда" печатала почти в каждом номере (иногда их подписывали псевдонимами- Л. Андреев или Л. Енисеев). Даже их заголовки говорили о тяжелых боях под Сталинградом, напряжение которых возрастало изо дня в день: "Ожесточенные бои в излучине Дона", "Упорные бои на центральном участке Дона", "Ожесточенные сражения в районе Клетской", "Враг рвется вперед".
Да, враг пробивался на восток. К концу августа 6-я немецкая армия под командованием Паулюса форсировала Дон, захватила плацдармы и стала накапливать танки и мотопехоту для прорыва к Волге и удара непосредственно на город Сталинград. И вот этот день наступил…
В тот день, 23 августа, я был в Сталинграде и в послеполуденный час шел в южную часть города, где в неприметном овражке размещался фронтовой узел связи. Было знойно, пылало солнце, дул обжигающий суховей, все раскалилось. Последний дождь выпал много недель назад. Даже старые тополя на бульварах пожелтели и высохли. Не хватало воды, и у водоразборных колонок толпились женщины и дети с ведрами и бидонами. Это были и горожане, и люди, бежавшие с Дона. Дальше, за Волгу, перебраться было трудно, удавалось это далеко не всем. Беженцев было так много, что жилья для них уже не осталось, и они устраивались, как могли: кто в пустом сарае, кто в палатке или в самодельном шалашике.
В Сталинграде скопилось до 600 тысяч мирных жителей. И пока я шел по улицам города, всюду видел шалаши и палатки беженцев. На скверах, в садиках, во дворах, на каждом клочке земли дымились печурки в два-три кирпича, висело сохнущее белье, играли и бегали дети. Хотя до начала трагедии оставались считанные минуты, об этом, конечно, никто не подозревал. Да и что, казалось бы, могло в этот час угрожать непосредственно городу, если бои шли еще на Дону, в шестидесяти километрах от Сталинграда. Я только что ранним утром вернулся оттуда, с передовой, и шел на телеграф передавать в Москву репортаж о последних боях.
Было около шестнадцати часов по московскому времени, когда я вошел в деревянный домишко, в экспедицию узла связи. Дежурный взял у меня телеграмму и сделал на ней пометку: "Бомбардир" (позывные Сталинградского фронта). Этот листок пожелтевшей бумаги с пометками связиста сохранился в архиве, и сейчас, через сорок лет, он снова передо мной. В нем я сообщал начальнику отдела фронта "Комсомольской правды" Юрию Жукову, что выслал новые стихи Евгения Долматовского и очерк Анатолия Калинина, а также оперативную корреспонденцию с Дона.
Но телеграмма эта в тот день уже никуда не ушла. Судя по служебной отметке, она только через неделю была доставлена в Москву самолетом. Почему? На узел связи в Сталинграде она поступила 23 августа в 16.13 по московскому времени. А к этому моменту телеграфная связь с Москвой, даже со Ставкой, была уже прервана. И до начала трагедии оставались минуты.
Едва я вышел из домика экспедиции, как завыли сирены, и тотчас донесся глухой гул бомбежки. Вдали, в южных кварталах, низко над крышами клубились темные, пыльные облака, и в них сверкали яркие вспышки. Выше, в небе, летели вражеские бомбовозы: сотни машин, поблескивавших на солнце. За всю войну еще я не видел такую армаду, а из-за горизонта все появлялись новые эскадрильи "юнкерсов" и "хейнкелей". Они приближались, и гул их моторов, свист бомб, грохот взрывов надвигался почти осязаемой, ощутимой стеной. Уже взлетали обломки деревянных домишек, загорались сарайчики, высохшие деревья, в палисадниках вспыхивала сухая трава. И люди, выбегавшие из домов, из палаток, из самодельных шалашиков - с детьми, с узлами, полуодетые, - уже метались дворами и переулками, ища спасения, и падали, скошенные осколками.
Какой-то грузовик, мчавшийся по улице, подхватил меня, и скоро я оказался в центре города. К этому времени первая волна бомбардировщиков схлынула, а вторая еще не подошла, и на пять - десять минут в воздухе и на земле стало тише. На главной площади, усеянной битым стеклом и обломками, дымились воронки, в домах занимались пожары. Около здания универмага (где впоследствии был пленен Паулюс) санитары подбирали убитых и раненых, которых взрывом разметало по всей мостовой.
Дом обкома партии был еще цел: там же помещался и обком ВЛКСМ. Торопясь, я вошел в кабинет Виктора Ленкина, первого секретаря обкома комсомола, и от него узнал ошеломляющую весть: немцы уже в Сталинграде. Да, сказал Левкин, они уже у Тракторного завода и там идет бой. Сегодня на рассвете они прорвали нашу оборону на Дону, у Песковатки и Вертячего, и за несколько часов совершили бросок к Волге. Их прорыв к Сталинграду был так неожидан, что о нем даже председатель городского комитета обороны Алексей Семенович Чуянов узнал уже после того, как немцы появились на северной окраине города. Когда в этот час директор Тракторного завода позвонил Чуянову и сказал, что из окна своего кабинета видит фашистские танки, обстреливающие завод, Чуянов сначала ему не поверил и стал звонить в штаб фронта; и даже там ему не сразу подтвердили весть с Тракторного.
Пока я говорил с Левкиным, вдали снова возник гул и грохот: шла вторая волна бомбардировщиков. Она приближалась, и я бросился из кабинета на улицу. С собой у меня была "лейка", которой я снимал и в блокадном Ленинграде минувшей зимой, и здесь, на Дону, на подступах к Сталинграду, - газета иногда печатала мои снимки.
На улице я добежал до здания драматического театра и по крутой пожарной лестнице взобрался на крышу. И только там, в высоте, оглянув все вокруг, впервые понял масштабы трагедии. Хотя с начала бомбардировки прошел всего час, горели целые кварталы. Пожары сливались, огонь бушевал до горизонта, а сильный и жаркий ветер с Заволжья раздувал эту адскую топку. Сквозь пламя и дым чуть виднелись фигурки людей, метавшихся по улицам и площадям. Черный дым уже заволакивал солнце, стало быстро темнеть, и я, торопясь, сделал несколько снимков горящего Сталинграда.
А в небе вторая волна бомбовозов уже надвигалась на центральные кварталы. Поблескивая винтами, тяжелые самолеты плыли уже над головой, и было отчетливо видно, как от них отрывались и косо падали вниз бомбы и бомбочки, фугасы и зажигалки. Лихорадочно щелкая "лейкой", я старался поймать в объектив и эти округлые, темные капли, со свистом летящие вниз, в самые недра пожаров. И я видел, как там, куда они падали, снова все содрогалось и вздыбливалось, с чудовищной силой швырялось землей, кирпичами, пылающим деревом, обломками зданий и железными балками; и раскаленное, ревущее пламя, фонтаном взлетавшее к небу, с высоты с новой силой обрушивалось на горящие кварталы.
Фугаски падали уже и поблизости от театра. И хотя в "лейке" оставалось еще несколько кадров, я стал спускаться по той же отвесной металлической лестнице. За пять минут, пока я работал на крыше, лестница нагрелась так, что обжигала руки.
И в те же минуты, как потом я узнал, на севере города разгорался бой у Тракторного завода. Сначала фашистские танки были встречены зенитными батареями. Обстреляв зенитчиков и пройдя в километре от заводской проходной, танки прорвались к берегу Волги у поселка Рынок. По сигналу тревоги на Тракторном был поднят в ружье истребительный батальон. Через тридцать минут он выступил из заводских ворот и начал занимать оборону между Тракторным и Рынком, на склонах высохшей речки Мечетки. Туда же выдвигались и только что сошедшие с конвейера "тридцатьчетверки" с экипажами из рабочих и техников.
И туда же, к Тракторному, на помощь отрядам народного ополчения уже спешили военные и партийные работники города и подразделения местного гарнизона.
Поздно вечером, в разгар бомбежек и пожаров, городской комитет обороны послал на Тракторный и Виктора Левкина, комсомольского вожака. Когда Чуянов позвонил Левкину, я был у него в кабинете: примостившись на краешке стола, писал корреспонденцию для своей газеты. "Едешь на Тракторный?" - спросил меня Левкин, положив телефонную трубку. Он взял с собой и Тамару Тягунову, инструктора обкома комсомола, и спустя полчаса мы уже мчались по улицам в обкомовском грузовике: Левкин - в кабине, а Тягунова и я - в кузове.
Этот отчаянный, бешеный бег машины по горящему, под бомбами гибнущему городу мне не забыть никогда. Весь центр Сталинграда горел, и машина мчалась по улицам, как по огненным коридорам: с обеих сторон пылали дома, деревья, заборы, телеграфные столбы. Деревянные строения уже превратились в груды раскаленных углей. Рушились многоэтажные здания, дымно и смрадно горел асфальт.
Но страшнее всего было видеть, как у нас на глазах гибли люди. Один корчились на земле, истекая кровью или уже обуглившись до черноты. Другие задыхались от дыма в колодцах канализации, куда прятались от огня. А те, кто все же пытались спастись бегством, - с детьми, полуодетые, почти нагие, сорвавшие с себя тлеющую одежду, - те бежали все в одну сторону, к Волге, хотя и там, на берегу, все тоже горело: пристани, пароходы, склады, баржи с горючим.
Какая-то женщина перед самой нашей машиной стала перебегать дорогу, прикрывая лицо от искр, и вдруг разом, как порох, ярко вспыхнули ее пышные, красивые волосы.
Внезапно наш грузовик резко затормозил: впереди в черном дыму медленно текла через улицу огненная река: где-то поблизости взорвалось нефтехранилище. И хотя остановились мы на самой середине мостовой, жар с обеих сторон обжигал лицо, горький и едкий воздух захватывал дыхание. Ни звезд, ни ночного, темного неба над нами не было, только вихри искр и клубы багрового дыма над головой. Да и позади все полыхало, как в топке.
К счастью, водитель не растерялся. Хорошо зная город, он тотчас свернул в какой-то проулок и сквозь дым и огонь почти наугад проскочил на соседнюю улицу, где пожары только еще занимались; и мы снова помчались вдоль Волги на север.
Уже показался Мамаев курган, на нем горела трава. Начинался район знаменитых сталинградских заводов-гигантов: отсюда на фронт днем и ночью шли танки, пушки, снаряды. Но странно, чем ближе мы подъезжали к Тракторному, тем меньше вокруг было пожаров, тем легче было дышать. Да и воронки от бомб на дороге попадались не часто. Заводы казались нетронутыми бомбардировкой: их трубы дымили и слышался гул работающих цехов.
Почему же враг не бомбил заводы, выпускающие вооружение для действующей армии? Это мы поняли, когда подъехали к Тракторному, к заводской проходной. Все вокруг было усеяно бумажками, белевшими в свете пожаров, - фашистскими листовками, сброшенными с самолета. Я поднял одну из них и прочел такие стишки: "Дон взяли бомбежкой, в Сталинград войдем с гармошкой!" Далее листовка призывала рабочих и инженеров Тракторного "сохранять станки и сырье до прихода германской армии, с тем чтобы после освобождения от большевизма активно включиться в строительство нового порядка в Европе".
В здании проходной помещался и Тракторозаводский райком комсомола, и мы с Левкиным и Тягуновой сразу пошли туда. В большой полутемной комнате, освещенной свечой, толпились парни, молодые рабочие, - записывались в отряд добровольцев. Я стал заносить их имена в свою записную книжку: они должны были войти в корреспонденцию, которую я рассчитывал к утру передать в газету. Правда, пока я не знал, как это сделать: связи с Москвой не было. Даже находившийся на заводе нарком танковой промышленности В. Л. Малышев, представитель Государственного Комитета Обороны, не смог соединиться со Ставкой ни по телефону, ни по телеграфу: все наземные линии связи были уже перерезаны.
Пока шла запись добровольцев, в углу комнаты у раскрытого сейфа секретарь райкома Лидия Пластикова отбирала документы, подлежавшие немедленному уничтожению, в первую очередь чистые бланки комсомольских билетов. Их побросали в мешок и унесли в котельную. Но одну пачку билетов Пластикова все же оставила. А знамя райкома, висевшее на стене, она сорвала с древка и, сказав: "Ребята, отвернитесь, пожалуйста", спрятала у себя под одеждой. (Забегая вперед, скажу, что это знамя Л. Пластикова сохранила в боях до последнего дня Сталинградской битвы: 2 февраля 1943 года оно было водружено над развалинами разрушенного, но не покорившегося врагу завода-героя.)
Потом я вышел из райкома. Неподалеку от здания уже выстроился отряд добровольцев: плотная, молчаливая, суровая шеренга молодых, а иногда и совсем еще юных, мальчишеских лиц, освещенных светом пожаров. Пламя над центром города вздымалось добела раскаленными, ревущими языками, слышались взрывы и грохот. Горел уже почти весь Сталинград, и пожары все ближе подступали и к Тракторному, к площади у заводской проходной.
А по другую сторону площади, за корпусами завода, тянулся рубеж обороны: вспышки выстрелов и разрывов и медленно плывущие над окопами трескучие факелы осветительных ракет. Еще дальше, на волжском возвышенном берегу, в поселке Рынок, над домишками и деревьями то и дело взлетали ракеты - зеленые, белые, красные, цветные нити трассирующих пуль прошивали багровое небо. Но то был не бой, нет, там, в Рынке, враги праздновали победу. Наконец-то они, завоевав уже пол-Европы, дошли и до Волги, великой русской реки. Именно в том неприметном, безвестном, деревянно-саманном поселочке, что виднелся сейчас вдалеке в ликующем свете ракет, именно там, на песчаном речном берегу, заросшем травой и кустарником, гремящие, грязные гусеницы немецких танков впервые коснулись светлой волжской воды.
Почему же на этот малозаметный поселок было нацелено острие танкового удара 23 августа? Одним броском от Дона к Волге, к Рынку враг перерезал все железные и шоссейные дороги от Сталинграда на север, к Москве, к центру страны. В самом Рынке танки сразу стали обстреливать с берега и судоходный фарватер, который здесь проходил как раз рядом с поселком. Под огнем оказалась и Волга, последняя и единственная транспортная магистраль между югом и центром страны.