* * *
Меблирашка "Маяк" на Рождественке - улице в старой Москве. Длинная, узкая комната, диван, обитый розовым плюшем, жестяной умывальник, провонявший уриной и мылом, на стене арлекин в полумаске, загаженной мухами, за окном вечерний снег, фонари… Здесь я бормотал стихи, думал о самоубийстве, плакал, как малый ребенок… Житейское, милое… страшное!
* * *
Прочел "Жан-Кристофа" и так устал! Сколько накричали люди! Я вышел на улицу - в новь, в мороз, в тишину, в прекрасный окоченевший мир. И разом отдохнул.
А вы говорите - литература, искусство…
* * *
Вся ее жизнь на слова Апухтина.
Милая, милая барышня!
* * *
- Дорога тебя ждет, счастлив будешь, долго жить будешь, дай денежку, еще погадаю, все расскажу, правду скажу… - Глядит на меня цыганка - пыльная, что дорога, темная, что мощи. Лохмотья на ней - синие, желтые, красные - полевые цветы в засуху. - Невеста ждет тебя, красавица с приданым, дай денежку! Ну, дай же! Не дашь? Смерть ждет тебя! - вскрикнула и рассмеялась чистым детским смехом.
* * *
Ушел поезд, только фонарь мигает в хвосте, утопая в черной дыре ночи. Я остался совсем один на глухой российской станции. На стене - последний царь. Внизу - чудище-самовар и стадо стаканов. Сонный буфетчик, провонявший махрой и водкой, глядит на меня осовело. Высокие окна схвачены утренней бледностью. За окнами бежит дорога, пахнет росой и железом. Дальше, в синеве леса, чуть краснеют жесткие кудри дерев. Раннее утро в уездной глуши начала века…
* * *
Я разбросал крошки хлеба на окне, чтобы приманить голубей. С какой настороженностью приближались они к "источнику жизни"! Каждую крошку они покупали ценой потрясения… Но ведь в каждой крошке хлеба - крылья, сердце, глаза, в каждой крошке - жизнь! И они слетаются к окну, дрожа мелкой предсмертной дрожью. У них нет выбора.
* * *
Ночью, в полубреду, показалось, будто дверь в комнату настежь, за дверью - черно, огонь, туман, звезды… И вдруг, как в луче прожектора, стол, уставленный яствами: куличи, занесенные сахарным "снегом", яйца крашеные и бутыли с причудливыми пробками… Пасхальный стол начала века… А тут еще колокольный звон да полыханье свечей на улице… Еще живы царь с царицей, еще засилье купцов и дворян на Девичьем кладбище… Революция только начинается - слабым, далеким голосом. "Отречемся от старого…"
* * *
Все простил Лев Толстой Хаджи-Мурату, Наполеону - ничего, потому что Хаджи-Мурат разбойничал от души, Наполеон - от ума.
* * *
В дневнике Жюля Ренара много остроумной печали и поверхностной глубины.
* * *
Чуть бы снять лаку, чуть бы взлохматить живопись Брюллова. Вот был бы художник!
* * *
Однажды кто-то принес художнику Александру Иванову тетрадь удачных карикатур. Иванов долго их рассматривал и вдруг, подняв голову, промолвил: "Христос никогда не смеялся".
* * *
Близится гроза, горячий ветер гонит пыль и листья.
Вдруг молния рассекла небо, и покатились с грохотом деревянные шары грома. Первые капли слезят стекла окон, за ними вдогонку бегут другие, стучат, разбиваются с разбегу… Но вот сквозь дымную пелену прорезался луч. Ни грома, ни молний, и дождь на исходе. Распахнул окно, оттуда нездешняя сумасшедшая свежесть! Радуга обвила небо девичьей лентой. Солнце греет глаза, грудь распирает надеждой…
* * *
Нет, не променяю мое сегодня на милое, тухлое детство в старом Петербурге. Зимний вечер, окно, занесенное снегом, извозчик, фонарь. А вверху - черный колпак чухонского неба в бисере звезд. О, тесный, обманчивый мир Андерсена и братьев Гримм… Дремучий лес, Красная Шапочка и бабка с пилою зубов.
* * *
Лев Толстой, умирая, пальцем писал по одеялу.
Неужели не сохранили эту - самую подлинную из его рукописей?
* * *
Врубеля в летний июньский день в черной, прогретой солнцем карете увезли в сумасшедший дом. Там большие зеленые мухи бьются о стекла окон, за окнами сад, где на жестких скамейках - "испанская знать" в колпаках и халатах.
* * *
Карету мне, карету… "скорой помощи"!..
* * *
Чехов тревожит душу.
Достоевский - дух.
* * *
Картина Дега. Упрямые, давно умершие танцовщицы, окутанные дымкой юбочек, прочно стоят на полупальцах. Сияет старинный паркет. За широким окном лежит давно умерший белый зимний пейзаж старого Парижа.
Тишина, чистота, безнадежность.
* * *
К "Фаусту" написали музыку, его поют.
К "Братьям Карамазовым" музыки не напишешь. Россия и Запад.
* * *
Тютчев не мог простить природе равнодушия к человеку: сотворила и забыла.
* * *
Утомительный, назойливый пафос. Не литература - а партитура. Ромену Роллану очень мешает музыка.
* * *
Я очень люблю тихую, ясную жизнь.
Я очень люблю грозную литературу.
* * *
Обыкновенные сюжетики: вдовушка, чья-то женитьба, родители художника… А ведь страшнее "Гибели Помпеи" и "Медного змия". Вот она какова - "нервная система" Федотова.
* * *
Старая горилла глядит на меня сквозь чащу седых бровей. В глазах - тяжкая обида живого предка, не вышедшего "в люди".
* * *
Всего-то горстка - мои "сочинения", спички довольно, чтобы ушли дымом… Прощайте, милые, может, и встретимся… дымами. И уж тогда про себя каждый: "Боже мой, да где же видались?" И хлынут слезы, и смокнет дым мокрой сединой грязи.
* * *
Погасла рождественская елка, и пошел от нее дымок - тоненький, тяжкий, точно в церкви. И уходим мы в детскую - гуськом, грустные, и долго не можем заснуть. В темноте сочится седой свет луны в промерзшее, отяжелевшее стекло. Детство совсем не счастливое, оно очень грустное. У всех. Его называют счастливым за чистоту грусти.
* * *
В детстве был у нас немецкий музыкальный ящик. Поднимешь крышку - картинка: голубое небо, летят по небу ангелы - белокрылые, придурковатые. Поставишь железную пластинку с колючками, заведешь - крутится пластинка рывками, поет о старом добром немецком уюте.
Было время - поставляла Германия уют на весь мир! А теперь?..
* * *
Первый синематограф! На экране Макс Линдер - в черном цилиндре, с мертвецки бледным лицом и тонкой талией… Гомерический хохот в зрительном зале и унылый мотив на рояле… Вот я выхожу из синематографа. На улице - лошади, лошади, лошади, милые, нежные, печальные предшественники жестоких чудес науки и техники..
* * *
Меня уже больше не волнует кладбище. Я утратил мелкое любопытство к Смерти.
* * *
Кто там бренчит на гитаре, что мешает спать добрым людям? Ах, это опять непутевый Федотов на крыльце дома! Коптит лампа, летают коптинки - мохнатые, черные - в пропахшей красками и керосином квартирке. А здесь… восход, душистая, девичья свежесть летнего утра-, пустынный, едва возникший город, в тумане моря корабли и розовый трепет птиц…
Эх, жить бы да жить!
Не тут-то было - не дает покоя мертвая собачонка! Лежит дохлая - ни поиграть, ни побегать! А была как все - резвая, глупая. И вот - не передохнуть от вони! Возле нее горничная в белом - дует амбру; о чем-то спорят доктора; в постели - болящая с горя хозяйка; в щель двери глядит гробовщик; на полу играет мальчишка; живописец кистью спешит сохранить память потомству; в комнате теснота: люди, вещи, комоды, диваны, лампы, шторы, стулья, посуда… Лихорадит, не дает покоя картина!
Великий художник безжалостен и беспощаден к себе, он подвергает себя тончайшим пыткам - в тишине, в одиночестве - когда никто не слышит и некому вмешаться.
Не знаю, так ли я рассказал о Борисе Семеновиче Лунине, как хотелось Савину. Но думается, что немногие уцелевшие записи этого несомненного, хотя и несбывшегося писателя говорят сами за себя…
Гимн дворняжке
Знаменитый словарь Даля не нашел для определения дворовой собаки (дворняжки) тех метких и точных слов, которыми обычно пользуется, и прибегнул к методу отрицания: это не комнатная, не чабанья, не гончая, не борзая. А вот два утверждения: живущая во дворе, сторожевая. Если уж пользоваться отрицаниями, то следует добавить: не легавая, не норная, не ездовая, не ищейка, не водолаз и т. д. Но почему "не комнатная"? Дворняжки отлично чувствуют себя в домашних условиях (пустили бы только!), предпочитая уют и тепло жилья промозглой сырости дворового пребывания; а есть собаки, которые органически не терпят четырех стен, скажем, гренландская, ей нипочем любой мороз, а в доме она задыхается. Да и вообще, собаки в богатой природной шубе предпочитают двор дому, чего никак не скажешь о дворняжке. К настоящим сторожевым, таким, как овчарка или недавно появившаяся русская сторожевая, дворняжку тоже не отнесешь. Она, скорее, сигнальщик, пронзительным лаем оповестит о злоумышленнике, но в бой с ним не вступит.
Знаменитый словарь Брокгауза и Ефрона после многоречивых рассуждений о неясности происхождения семейства собачьих, уделяет внимание лишь породистым собакам: охотничьим, сторожевым и комнатным, в том числе "дамским". Живым игрушкам оказано предпочтение перед беспородной несметью. Ну, а мы будем говорить только об этих изгоях собачьего племени.
Дворняжки (на Западе их называют "перекресток дорог") - это живой укор человеческой неблагодарности и жестокосердию. В незапамятные времена дикое существо: волк, шакал или лисица, или общий их предок, или кто-то нам вовсе неведомый - дало приучить себя человеку. Так появилось новое домашнее животное, и было оно дворнягой, ибо не имело породы. Чего только не делало оно для своего хозяина, считая его другом: сторожило жилье, приглядывало за детьми и скотом, ходило на охоту, защищало его от диких зверей, нередко ценою жизни. А потом человек, уже достаточно изощрившийся во всех делах своих, стал отбирать из дворовых собак таких, в которых могли развиться в наивысшей степени нужные ему свойства. Так возникли охотничьи, сторожевые и комнатные - услада доисторических дам - собаки. Дальше - больше, этот селекционер-самоучка сумел из охотничьих собак вывести гончих, легавых, борзых, норных, "придумал" собак-поисковиков, собак-ищеек, водолазов, ездовых…
И, видимо, ценя вложенные в них усилия, стал только к ним относиться с бережью и заботой. А обойденных вниманием высокомерно запрезирал и выгнал из дома. Дворняжкам не возбранялось жить возле человека, но без права на ответное внимание, а тем паче заботу. Конечно, никто не мешал доброй хозяйке бросить кость голодному псу, но в целом дворняжкам надо было рассчитывать только на себя самих. Они стали париями в мироустройстве своего бога. Случалось, дворняжки с голодного отчаяния сбивались в стаи, уходили в лес, дичали, становясь опасными для былого кумира. Тогда их беспощадно истребляли. Мне говорили в Австралии, что динго не дикая, а одичавшая собака, то есть вернувшаяся от очага назад в природу. Но это все исключения, а в общем преданный человеку народ дворняжек смирился со своим незнатным положением и не ожесточил сердца.
Каждая порода обладает двумя-тремя очевидными признаками: пудели ласковы, игривы, сенбернары добры, флегматичны, овчарка подчинена чувству долга, доберманы сухи, нервны, малоконтактны, бультерьеры свирепы, таксы уживчивы и при этом внутренне независимы, эрдельтерьеры - вечные щенки, неуправляемые, восторженные и любящие, борзые - печаль и томление в четырех стенах, восторг движения на просторе и т. д.
Дворняжек так не определишь. В них превалирует индивидуальность над тем общим, что дает порода. Поэтому они непредсказуемы. Общее - лишь преданность дому, который не гонит их прочь. И рефлекторный страх перед агрессивным жестом. Сделайте вид, что вы нагнулись за камнем, породистый пес ухом не поведет, а дворняжка метнется прочь, поджав хвост. Она вернется, станет вновь облаивать вас, кидаться, защищая доверенное ее надзору, но первая реакция необорима, ибо возникает из родовой памяти - страха.
Собаки одной породы похожи друг на дружку и внешне, и внутренне. Дворняжки многообразны: большие и маленькие, мохнатые и гладкошерстые, прямоногие и криволапые, порой в них проглядывает "благородная" кровь сеттера, пойнтера, овчарки, таксы, пуделя, а порой при всем желании не вычислишь предков; столь же разнообразны дворняжьи характеры, богатые игрою и глубиной чувств. Трудная жизнь, непрестанная борьба за существование наделили дворняжку необычайной пластичностью, умением применяться к любым обстоятельствам, угадывать характер и намерения двуногих богов. Когда говорят, что в собаках есть зачаток душевной жизни, а не только инстинкт, то, на мой взгляд, это в первую очередь относится к дворняжке. Породистые собаки как бы запрограммированы, суть дворняжки в постоянном движении. И они необычайно умны. Зачем пойнтеру ум, ему достаточно хорошо делать стойку, зачем ум борзой - ей хватит быстрых ног, и декоративный дог может обойтись малой каплей ума, а дворняжке, чтобы выжить, нужен недюжинный, изворотливый и тонкий ум. Это ее главное оружие в немилостивом, исполненном опасностей мире.
Как себя помню, рядом были собаки. Первая - фокстерьер Трильби, но эта изящная дама была так привязана к моей матери, что на всех остальных у нее не оставалось душевного времени. Моим собственным псом стал сменивший Трильби Джек, дворняга из дворняг, по случайному совпадению имевший в близких предках фокстерьера. Его голова казалась сколком с головы Трильби, только чуть грубее и массивней, и тот же черный "румянец" на щеках.
Джека я купил на Чистых прудах у мальчишек за сорок копеек - немалые по тем временам деньги. Это двадцать грушевых конфет, или сорок барбарисок, или восемьдесят прозрачных. Да, прозрачная стоила полкопейки, были смуглые монетки достоинством в один грошик.
Когда я принес Джека домой, мой друг и сосед по квартире Колька Поляков, разглядев с некоторой оторопью новосела, вынес вердикт:
- Джек собака редкой красоты!
У Джека было веретенообразное туловище, кривые, как у таксы, лапы, хвост бубликом и славная смышленая мордочка. Когда он подрос, то оказался на редкость кусачим. Я мог делать с ним что угодно: поднимать за задние лапы или за хвост - видел такие фокусы в цирке, - он сроду не огрызнулся. Столь же снисходителен он был ко всему населению нашей большой коммунальной квартиры, но чужаков кусал. И делал это как-то бессистемно: мог накинуться на старого гостя и не тронуть незнакомца, особенно не любил он уходящих. В этом был смысл: не выпускать проникшего в дом злоумышленника. Но за что он укусил мамину приятельницу балерину Оленину или старого нашего знакомого инженера Сбруева, не раз игравшего с ним, осталось тайной. Мудрые квартирные старухи уверяли, что это неспроста: Джек чует, когда человек приходит не с добром. Кто знает, может, они и правы…
Когда Джек в третий раз укусил ужасно боявшуюся его почтальоншу, к нам явился милиционер, чтобы забрать "носителя повышенной опасности". Я не успел разреветься, из своей комнаты выскочил, размахивая именным наганом, герой гражданской войны Данилыч и заорал:
- Катись отсюда! Мы за Жека грудью пойдем!
Милиционер счел за лучшее ретироваться.
Гулять Джека выпускали только в наморднике, рассчитанном на дога, других в продаже не имелось. И без того длинный, Джек в этой штуке превращался в крокодила. Кусаться он не мог, что не мешало ему всякий раз ввязываться в драку с уличными псами. Домой он неизменно возвращался окровавленный, но в отличном настроении. Он шлялся по всей Москве, его встречали не только на Чистых прудах, Покровке и Мясницкой, но и на Театральной площади, Кузнецком мосту, Тверской. Собаки плохо переходят дорогу, уступая в этом искусстве не только виртуозам: свинье и гусю, но даже весьма посредственному пешеходу человеку. У Джека не было недоразумений с городским транспортом. В те годы свирепствовали собачники, но Джек был им не по зубам. Прошло сколько-то лет, и нам открылась причина и бесконечного шлянья, и кровавых драк Джека. Он был отъявленный донжуан. Вся окрестность наполнилась его потомством, весьма причудливого облика. В любви Джек был гурман, уделяя внимание лишь чистопородным дамам. По Армянскому, Сверчкову, Телеграфному, обоим Златоустинским ходили хортые с лапами таксы, бульдоги с мордой фокстерьера, спаниели с хвостом бубликом.