Ингулов утверждал, что "очень осторожного" врангелевского штабс-капитана погубила женщина, с которой он познакомился в столовой ЕПО (Единого потребительского общества). Она получила задание ЧК влюбить его в себя, успешно справилась, но влюбилась и сама, и всё же, наперекор чувствам, доносила на него, помогла с арестом, а в тюрьме перестукивалась через стенку, пока он не был расстрелян, а она освобождена.
В харьковском "Коммунисте" Ингулов взывал: "Писатели и писательницы, трагики и поэты, акмеисты и неоклассики, о ком рассказываете вы нам? Вы художники, вы не можете не воспринимать революционного быта, жизни - не классов, не слоев, не групп, отдельных людей в революции… Поэты и поэтессы, вы сумели воспеть любовь Данте и Беатриче, разве вам не постичь трагической любви штабс-капитана и девушки из партшколы?.. Почему же вы молчите?"
Этот образ - имевший прототип или вымышленный - так впечатлил Катаева, что предательница есть и в "Траве забвенья", где мечется от любви к страшному долгу, теряя сознание, Клавдия Заремба, "машинистка в административно-хозяйственном отделе губчека", и в "Вертере", где действует ледяная и жестокая Инга, которая прямо названа и изображена Иудой (выполнил-таки Катаев литературное задание Ингулова!), и, быть может, мелькает на миг в "Отце" - машинистка, выглянувшая из решетчатого окна, когда Синайского ведут со двора тюрьмы на допрос.
Не исключено, что Катаеву помогли рассказы Якова Бельского об одесской чекистке Розе Вакс. Она внедрялась в сообщества, враждебные советской власти, и даже была тюремным соглядатаем. В 1935 году ее давние коллеги Дейч и Бельский выдали приехавшей в Москву Вакс справки о том, что она "работала в 1920 г. в органах ЧК", однако в 1936-м Комиссия партийного контроля объявила ее авантюристкой - возможно, это было интригой Ежова накануне снятия Ягоды и зачистки прежних кадров.
Итак, мы в 1920-м и в Одессе: организация штабс-капитана Ярошенко готовилась поднять восстание при подходе врангелевского десанта. В ночь на 12 июня и в течение суток стали брать участников "заговора", среди них - Виктор Федоров, 13-го в Одессе было введено военное положение, но десанта так и не случилось.
Надежда на десант - уже тюремная - в "Вертере", во снах обреченных, которые "сами были сновидениями".
Штабс-капитан Ярошенко ушел от ареста (что отражено в "Траве забвенья"), но через три месяца был вычислен и взят, хотя пытался скрыться под другой фамилией.
А сейчас надо вернуться к Григорию Котовскому.
Осенью 1916 года он находился в одесской тюрьме, приговоренный к смертной казни. За него активно просила интеллигенция (этот налетчик никого не убил, а грабил только богатых), и казнь была заменена бессрочной каторгой. После Февральской революции начались хлопоты об освобождении Котовского и разрешении ему отправиться на фронт. Писатель Федоров обращался к министру юстиции Временного правительства с такими словами: "Если бы Вы, г. министр, видели Котовского лично, Вы бы убедились, что это человек с переболевшей и перегоревшей в раскаянии душой. Приговоренный к смертной казни, он сорок пять дней и ночей с минуты на минуту ждал, что к нему придут палачи… Если Вы, г. министр, склонны верить некоторой зоркости писателя, двадцать пять лет наблюдавшего и изучавшего человеческое сердце, Вы не ошибетесь, если в это благословенное время даруете Котовскому просимую милость".
Котовский и Федоров близко дружили. В своих воспоминаниях "Президент тюремной республики" одесский журналист Алексей Борисов, начинавший еще до революции, рассказывал, что Котовский "во время интервенции в течение нескольких недель скрывался на даче у Федорова. Отсюда Григорий Иванович, загримированный под купца, делал вылазки в город". "Всем известно, что Котовский прятался на даче Федорова", - сказал Катаев в интервью Розенбойму.
А в берлинской книге писателя-эмигранта Романа Гуля "Красные маршалы" вообще утверждалось, что исключительно Федоров спас "идейного налетчика" от казни: "Прямо из тюрьмы освобожденный Котовский приехал к Федорову. Взволнованно сжав его руку, глядя в глаза, Котовский сказал: - Клянусь, вы никогда не раскаетесь в том, что сделали для меня… если вам понадобится когда-нибудь моя жизнь - скажите мне".
Теперь понятно, почему после взятия Одессы Котовский пристроил Витю Федорова с женой и другом на прожекторную станцию.
Он же, Котовский, добился их освобождения летом 1920-го. И не столь важно, кто попросил за арестованного (возможно, мать, как в "Вертере" или в зеркальной киноповести "Поэт", где у поручика в белой контрразведке за арестанта-коммуниста, заболевшего тифом и попавшего в захваченный город, тоже просит мать, падая на колени).
О том, что Котовский спас Виктора Федорова от расстрела, пишут и Борисов, и Гуль, это подтверждали и его жена Надежда, и сын Вадим.
В "Вертере" за арестанта упрашивал своего старого приятеля по каторге Маркина (Макса Дейча) "горбоносо-лосиный" эсер Серафим Лось, чей прототип - ныне позабытый литератор Андрей Соболь. В 1919–1921 годах Соболь подолгу жил в Одессе и был возлюбленным художницы Анны Коваленко, впоследствии второй жены Валентина Петровича…
Катаев и тут передал реальные события. Лось действительно упросил Дейча освободить художника, но не Диму (Витю), а Николая Данилова, участника одесской литературной жизни тех лет, который в своих воспоминаниях писал так: "Виновником моего скорого освобождения был Андрей Соболь. Узнав о моем аресте, он решил воспользоваться старым знакомством с председателем Одесской губчека Дейчем, вместе с которым был на царской каторге. После этого они не встречались и их пути в революции разошлись. Но тем не менее Соболь решил обратиться к Дейчу. Он послал ему записку с просьбой уделить ему несколько минут для беседы. Дейч принял его и искренне обрадовался, увидев старого товарища. Он, конечно, знал политическое прошлое Соболя, но это не помешало ему выполнить его просьбу, лично разобраться в причинах моего ареста, в результате чего я был освобожден, даже без допроса". Соболь застрелился в 1926 году на Тверском бульваре у памятника Пушкину (жертва тяжелых депрессий, не дождался репрессий) - теплый некролог поместил в "Гудке" "Вал. К", то есть Валентин Катаев.
И наконец, о судьбах Федоровых.
В декабре 1919 года Александр Митрофанович, оставив жену, переехал в Болгарию (как рассказывают, с новой возлюбленной). В Софии он прожил 30 лет: литературные вечера, выставки… Состоял в переписке с Тухачевским, предлагавшим вернуться на родину. После войны написал мемуары и передал в Москву с неким Заславским, но следов их не обнаружено. Репатриант Николай Гринкевич вспоминал: "В последние годы жизни Федоров нигде не печатался. Один за другим заканчивали свое существование публиковавшие его журналы и газеты… Все чаще и чаще можно было встретить в софийских кабачках старого русского писателя, одиноко сидящего в глубоком раздумье за стаканом вина". Умер он в 1949-м.
Лидия Карловна (в "Вертере" Лариса Германовна, хотя в первой черновой рукописи и она, и ее сын названы подлинными именами), в прошлом актриса, писала пьесы, но в основном занималась хозяйством. Оставшись собственницей дачи, она сдавала ее комнаты. В "пансион" приезжали Мейерхольд, Олеша, Багрицкий, Нарбут и многие другие. В середине 1930-х годов Лидия Карловна передала дачу Литфонду Украинского союза писателей, оставив себе комнату. Она переписывалась с Федоровым, который собирался вернуться - их ободряло возвращение весной 1937-го Куприна, но вдруг, к удивлению Федорова, переписка оборвалась. Лидия Карловна была арестована в октябре 1937-го и расстреляна менее чем через месяц после ареста в возрасте семидесяти одного года. Три свидетеля, включая администратора Дома творчества, дали показания, что она "вела себя как хозяйка", хранила "как святыню" книги мужа-эмигранта, возглавляла антисоветскую группу офицеров и дачевладельцев, очень религиозна, "ее посещал митрополит", муж и сын в эмиграции, а в 1919-м на даче укрывался контрреволюционер писатель Лунин (вместо "Бунин"). Вдобавок расстрельная тройка придумала ей второго сына-эмигранта.
Несомненно, Катаев знал дальнейшую судьбу Виктора Федорова - она показана через "вещий материнский сон" в "Вертере". Во сне матери он "уплывал на лодке вместе с какими-то будто хорошо ей знакомыми людьми через Днестр на противоположный берег". Да, Виктор, освобожденный из Одесской ЧК, не теряя времени, бежал в Румынию через днестровские плавни. Жена Надежда с детьми смогла перебраться к нему только со второй попытки. Однако за это время Виктор сошелся в Бухаресте с другой женщиной по имени Вера, генеральской дочерью. Надежда поселилась с детьми в Праге, потом они уехали в Америку.
Виктор снова увидел Одессу в 1941-м во время оккупации города румынами. Но могилу "бедной мамы", проявляет осведомленность Катаев, "он так и не нашел, когда вернулся в родной город вместе с чужеземными войсками". Он поселился на той самой даче, гулял по городу в румынской военной форме.
Будучи главным художником Королевского оперного театра в Бухаресте, оформил несколько постановок в Одесском театре и жаловался в письме отцу, что начальство приказало ему перевезти декорации в Бухарест. И даже это было известно Катаеву: ""Ночь" из "Аиды", свернутая в рулон, тряслась по исковерканным дорогам войны в неуклюжем тягостно-сером немецком грузовике с брезентовым верхом". В окончательный текст "Вертера" не вошла и такая фраза: "Его преступление не считалось особенно тяжким: он только забрал в городском театре несколько наиболее ценных декораций и увез их за Днестр, за Дунай, на запад…"
В 1944 году в Румынию вошли советские войска. У Виктора была возможность перебраться в Америку, но Александр Митрофанович в письме советовал ему "оставаться и ждать наших". Есть версия, что Виктора сдала жена Вера, от которой он собрался уйти. Его отправили в сибирский лагерь, куда попал и Сергей Бондарин, писатель родом из Одессы, фронтовой корреспондент, арестованный в конце войны за "антисоветскую агитацию", который и рассказал все Катаеву. Федоров был художником-декоратором в лагерном театре имени Берии и, по воспоминаниям Бондарина, несмотря на истощение и болезнь, "работал упоенно, молитвенно, как будто он не в холодном сарае нашего лагерного красного уголка, а в своей солнечной студии художника. И он еще накануне своей смерти говорил мне: - Только одно может спасти нас, Сережа! Это - собрать все силы души и жить эти годы, как в молитве… Но - Боже мой! Где же они?". Виктор умер в 1948-м.
Об этом зримо и достоверно тоже у Катаева, словно бы побывавшего там, в бараке, у друзей юности: "Он часто вспоминал о Боге, в которого опять верил, горячо, как в детстве. У него на груди, под бязевой рубахой на тесемочке, висел образок его ангела-хранителя. Он молился на этот овальный эмалевый образок и со слезами на потухших глазах целовал его. Он был уверен, что это Бог карает его за грехи, и он со смирением принимал Божий гнев… Его уносило туда, где мама склоняла над ним печальное лицо, где на миг появился и пропал папа - белый жилет, обручальное кольцо, золотые запонки, - где два маленьких мальчика в панамках - двойняшки Кирилл и Мефодий - с крашеными ведерками в руках бежали босиком возле Констанцы по песку золотого пляжа, на который языками наползала кружевная пена Черного моря…"
А сейчас еще кое-что.
12 мая 1921 года в одесском отделе ЗАГС сделана запись о женитьбе Валентина Катаева на Людмиле Гершуни. Сравнительно немного времени после освобождения… Для обоих - первый брак. Место проживания - ул. Карла Маркса (бывшая Екатерининская), 2. Ему было - двадцать четыре, ей - девятнадцать.
Как явствует из архивов, Людмила родилась в Одессе 27 ноября 1901 года. Родители: одесский 2-й гильдии купеческий сын Рафаил Хаимов Гершуни, мать - Эйдля. В браке Людмила Гершуни стала Катаевой.
12 января 1922 года (ровно через восемь месяцев) на основании обоюдного согласия разведены: Катаев Валентин, литератор, и Катаева Людмила, домохозяйка. "После расторжения брака желает именоваться Гершуни".
Весной 1921-го он отправился в Харьков, где делил тесный номер с друзьями… А Гершуни? Встречались во время его редких наездов в Одессу? В начале 1922-го уехал покорять Москву…
Лущик и Розенбойм утверждали: "После разрыва с Катаевым она покончила с собой…"
Катаев никому не говорил о Людмиле.
Об этом браке дети Катаева впервые услышали от меня…
Розенбойм вспоминал: когда в 1982 году он задал Катаеву вопрос о Гершуни, тот вскинулся: "Откуда вы знаете?!"
И, быть может, о ней строчки 1921 года:
Но одной я ночи не забуду,
Той, когда зеркальным отраженьем
Плыл по звездам полуночный звон,
И когда, счастливый и влюбленный,
Я от гонких строчек отрывался,
Выходил на темный двор под звезды
И, дрожа, произносил: Эсфирь!
ЮгРОСТА
15 сентября 1920 года, едва освободившись из тюрьмы, Катаев поступил на работу в ЮгРОСТА.
ЮгРОСТА (Южное отделение Российского телеграфного агентства), преемник БУПа, появилось в Одессе в 1920-м в скором времени после прихода красных. "Это был агитационный отдел Ревкома, а затем Губкома, - вспоминал Катаев. - Изо и Лито - тут же. На учете состояли поэты и фельетонисты". Своего рода оперативная альтернатива прежнему обилию газет при нехватке бумаги и отсутствии должного числа типографий.
Командовали поочередно Михаил Кольцов, Сергей Ингулов и Владимир Нарбут.
Поэт-акмеист Нарбут, приехавший в город 15 мая 1920 года, когда Катаев уже сидел, взялся за дело всерьез. Он принадлежал к старинному украинскому дворянскому роду с литовскими корнями. В октябре 1912-го, чтобы избежать суда за сборник "Аллилуиа", набранный церковнославянским шрифтом и конфискованный из продажи Департаментом полиции по причине "порнографии и богохульства" (кстати, безобидные стихи), при содействии Николая Гумилева отправился в полугодовую этнографическую экспедицию в Сомали и Абиссинию. Катаев вспоминал о позднейшей поэме Нарбута "Александра Павловна": "В стихах, которые я прочел, точек было больше, чем слов. И клянусь, я эти точки яростно заполнил" (признание, очевидно, романтизирующее Нарбута: в этой поэме нет ни одного матерного слова, зато сплошняком стоят муторные цветасто-терпкие эпитеты, по выражению Надежды Мандельштам, "пропитанные украинским духом").
Катаев вывел Нарбута в романе "Алмазный мой венец" под кличкой "колченогий" (в 17 лет из-за болезни лишился пятки на правой ноге и хромал) плюс у него не было левой руки (последствие нападения "красных партизан" на его усадьбу под Новый год в 1918-м; тогда убили брата-офицера, а сам он получил четыре пули). В революцию Нарбут - сначала левый эсер, потом - большевик. Редактировал коммунистические издания.
В октябре 1919 года в Ростове-на-Дону попал в деникинскую контрразведку, где записал исповедальные "показания": "Я с лихорадочным вниманием прислушивался ко всему тому, что говорилось о походе против большевиков. Я уже знал, уже точил нож мести против тех убийц (я поклялся перед трупом брата убить их, я их знаю!), которые напали тогда ночью… Я приветствую вас, освободители от большевистского ига!! Идите, идите к Москве, идите, пусть и мое мерзкое, прогнившее сердце будет с вами… Только не отталкивайте меня зря!.. О, как я буду рад, если мне будет дано право участвовать в деле обновления России. А может, возможно и мое возрождение?"
Нарбут был отбит красной конницей и снова стал коммунистом. В Одессе начал издавать литературно-художественный журнал "Лава", а затем сатирический "Облава".
ЮгРОСТА соединяло телеграфное агентство, агитационно-пропагандистский отдел, клуб, театр, устные и стенные, радио и телефонные газеты, насчитывало полторы сотни работников. Организация была могущественная - распоряжалась агитпоездами и агитпароходами.
Нарбут собрал туда творческую молодежь города - Бабель, Багрицкий, Олеша, Славин, Бондарин, Ильф, Инбер, Шишова, Адалис, Борис Ефимов.
По всему городу открылись агитационно-информационные центры. В этих "залах депеш", в столовых югростовцы устраивали поэтические спектакли, зачитывали рабочим и красноармейцам статьи, заметки и новости, которые и назывались "устными газетами". Там же, согласно отчету Литагита, проходили "летучие концерты из революционных отрывков, вокального, декламаторского и музыкального искусств". Поэты выступали в воинских частях, на заводах, в клубах, в кинотеатрах после сеансов.
По Одессе вывешивались "Окна сатиры" - младшие братья московских "Окон РОСТА" Маяковского - и ими как раз стал заведовать Катаев, сочинявший стихи и фельетоны. Его только что чуть не расстреляли, но, чтобы выжить и прокормиться, приходилось изо всех сил хохмить и клясть недруга. "Окна" вместе с агитпоездами уезжали на "врангелевский фронт".
Еще по городу расклеивались большая стенная газета в виде афиши и разнообразные плакаты, которые, по выражению Нарбута, "пользовались рамой из шумных перекрестков и площадей". "Короста - болезнь накожная, а югроста - настенная", - усмехался Катаев. Но она, эта болезнь, в случае Багрицкого, по мнению Катаева, "оказалась единственным учреждением республики, где его чудовищная фантазия могла найти применение". Отчасти так было и для самого Катаева.
Одно из немногих сохранившихся произведений ЮгРОСТА - рисунок с изображением памятника Пушкину и городской думы, подписанный "Л. Рив’ен", рядом - угрожающий текст того же автора:
В тюрьму не хотите ли,
Слухов распространители?
Одесские радиоприемники,
константинопольские паломники…
Зайцы трусливые,
Торгаши похотливые,
Валюту считаете,
Черные гнойники?
Вы же покойники -
Понимаете?
Художник и график Борис Косарев рассказывал: "В Одессе в РОСТА художники часто насмехались над ними. Принесут Катаев и Олеша какие-нибудь стихотворные подписи к плакату, который надо нарисовать - что-то про Петлюру и халтуру и натуру… а те и говорят: "Ну, покажите, как это должно выглядеть", а потом смеются над их беспомощными, "гимназическими" рисунками".
Хватало художников-профессионалов. В ЮгРОСТА их работало более тридцати, в том числе брат Ильи Ильфа - кубист Сандро Фазини (Файнзильберг), рисовавший броские плакаты. Катаев не раз вспоминал "громадный щит-плакат под Матисса работы художника Фазини - два революционных матроса в брюках клеш с маузерами на боку на фоне темно-синего моря с утюгами броненосцев". В 1922-м Сандро эмигрировал - сначала в Константинополь, затем в Париж. В 1942-м вместе с женой отправлен в концлагерь Аушвиц, где они погибли.
Глупо полагать, что Катаев писал исключительно наперекор себе. Были и кураж острословия, и упоение публичностью. Позднее он вспоминал: "Холодно. Голодно. Коченеют руки. И вместе с тем как работалось!.. Еле в отмороженных руках держишь карандаш… Бумага рвется… и тем не менее… у редактора на столе - фельетон. Да не какой-нибудь, а огненный, страстный".